Значение для Пушкина французского психологического романа конца XVIII — начала XIX в. не исчерпывается традиционными формами литературной связи (усвоение, полемика, отталкивание) и выходит за привычные рамки воздействия одной национальной литературы на другую. Нетривиальный характер усвоения Пушкиным французской романной традиции обусловлен исключительной ролью литературного быта в культурной жизни России его времени и тем особым местом, которое занимает в художественном мире Пушкина творческое игровое поведение.
Наибольший интерес в этом отношении представляют четыре французских романа: Опасные связи Шодерло де Лакло, Фоблас Луве де Кувре, Валери Юлианы Крюденер, Адольф Бенжамена Констана. Эти произведения, глубоко различные по духу, направлению, форме, авторской позиции и эстетической ценности, имели, однако, одну общую черту, весьма важную для восприятия построенной по ним «игры» — исключительную популярность. В те времена Опасные связи, Фоблас, Валери, Адольф были знакомы всем. Тот, кто их не читал, знал о них понаслышке. О них спорили, они определяли в чем-то читательские вкусы эпохи, упоминания о них в литературе приобретали характерологическую функцию. Герои этих романов воспринимались как типы, лица нарицательные, их имена становились символом определенной этической позиции, неким эталоном нравственности. С этой точки зрения названные произведения можно рассматривать как единый текст.
В нашу задачу не входит всесторонний анализ этих романов. Из достижений их авторов, усвоивших, кстати сказать, лучшие традиции французской психологической прозы (Ларошфуко, Лафайет, Прево, Мариво, Кребийон-сын, Мармонтель, Руссо), нас интересуют лишь те, которые оказались значимыми для художественных исканий Пушкина. Взятые в совокупности, эти самостоятельные произведения разных жанров в своем единстве как бы образуют новый текст. Его прочтение позволяет по-новому осмыслить детали художественного творчества Пушкина и дать новую интерпретацию казалось бы уже известным фактам. Независимо от того, представлял ли французский роман сложное сочетание сентиментализма, литературного рококо и просветительского реализма (Опасные связи), был ли он образцом неоруссоистского сентиментализма (Валери), «аналитическим» романом предромантизма (Адольф) или произведением массовой литературы (Фоблас), у Пушкина он находит отзвук в «игровом» ключе, своеобразно «разыгрывается» поэтом в жизни и, переплавленный фантазией художника, так или иначе отражается в его творчестве.
Прочитанные скорее всего в лицейские годы, эти романы приобрели для Пушкина новый интерес и актуальность в момент обращения поэта к прозе. С середины 1820-х гг. Пушкин «по-своему» решает проблему творческого усвоения французской психологической традиции, он как бы переносит вопрос в сферу игрового поведения. В отличие от литературного статуса «Арзамаса», где «игрой» становилось пародийное отношение к «высокой» словесности и обновлению подлежала жанровая природа преимущественно поэтических форм (эпиграмма, пародия, дружеское послание), в литературном быте «мира» Михайловского — Тригорского «игра» манифестируется творческим поведением, своеобразным «проигрыванием» в жизни психологического романа, а предваряющая функция литературного быта оказывается связанной с жанрообразующими элементами прозы.
Игровое поведение, как известно, составляет важный элемент в творческой жизни Пушкина и безотносительно к литературе. Достаточно вспомнить его «устные новеллы», блистательные импровизации, экспромты, остроумие дружеских бесед. Однако в момент обращения Пушкина к прозе актуальность приобрели такие необычные формы творческой игры, как шуточная «литературная маска», неожиданная психологическая «роль», стилизованное дружеское письмо.
Отмечая эпохи, в которые «искусство властно вторгается в быт, эстетизируя повседневное течение жизни», отмеченные обычно«взрывом художественной талантливости»40, Ю. М. Лотман включает в их число и первую треть XIX в. в России, когда в русский быт «властно» вторгается европейская литература. Значение европейской литературной традиции для бытового поведения Пушкина отметил в свое время П. Е. Щеголев: «Герои чужеземные влияли не на изображение лиц в поэмах Пушкина, не на литературу, а на жизнь, прежде всего они были образцами для жизни»41. При всей справедливости этого замечания, оно недостаточно точно, в нем отсутствует представление об «эстетическом» характере пушкинского отношения к «чужеземным героям». «Игра» здесь предстает как существенный компонент процесса художественного исследования жизни, один из важных путей овладения Пушкина реалистическим методом и одна из конструктивных форм реализации литературных связей.
Как нам представляется, подобная позиция особенно характерна для Пушкина периода Михайловской ссылки. Герои Опасных связей, Валери, Фобласа, Адольфа становятся на время светской «ипостасью» поэта. Пушкин как бы облачается попеременно в наряд Вальмона, Густава де Линара, Адольфа, обыгрывание шуточной «литературной маски» становится одним из проявлений таинственного мира творческой лаборатории писателя и вместе с тем этапом в истории создания многих его художественных текстов.
Воздействие французского романа на литературный быт пушкинской поры заметнее всего проявляется в дружеской и любовной переписке поэта, причем связь бытового эпистолярного поведения с психологическим романом приобретает здесь формы самые разнообразные.
Переписка Пушкина давно уже рассматривается исследователями как некоторый арсенал идей, тем, образов, стилистических заготовок для будущих произведений. Однако та сторона переписки, которая роднит ее с эпистолярным романом, — эстетическая организованность отдельного эпистолярного периода — долгое время оставалась вне внимания исследователей. А между тем, включаясь в «игровую» переписку, Пушкин видел литературное задание не только в создании того или иного письма, но и целой очереди писем, объединенных своеобразной художественной общностью. Наибольший интерес, с этой точки зрения, представляют письма Пушкина времени Михайловской ссылки и «холерного» 1831 г., т. е. периодов резкой амплитуды контрастных настроений, причем «игра по роману» как черта эпистолярного поведения в большей мере свойственна первому из названных периодов42.
Характерная особенность переписки Пушкина северной ссылки — сочетание в письмах игровой радостной настроенности с острой тоской и горечью. С одной стороны, письма поэта создают впечатление мира радости, веселого озорства и молодости. С другой стороны, такого рода признания, как «Михайловское душно для меня», «умираю от скуки», «кюхельбекерно», «глухая деревня» — составляют неизменный мотив всей переписки. В сочетании двух столь противоположных настроений, исключающих, казалось бы, друг друга, в их диапазоне сказывались пушкинская широта характера и полнота восприятия им жизни. Художественная целостность переписки поэта определялась не только эстетическим фактором, но и самой реальностью: в письмах нашли отражение, условно говоря, два мира: «мир» Михайловского (ситуация «поднадзорного») и «мир» Тригорского (ситуация «игры»)43.
Соседство Тригорского существенно изменило характер «игрового» письма. Такие письма писались поэтом и в годы южной ссылки (например, письмо «арзамасцам» от 20 сентября 1820 г.), но они сохраняли эпистолярную традицию «Арзамаса», т. е. отличались четко осознанной литературностью (пародия, снижение «высоких» штампов, каламбур) и шутливостью мужского братства (дружеские прозвища, намеки, кружковая семантика, нецензурная лексика).
Кроме того, письма Пушкина раннего периода хранили память и о стихотворном дружеском послании «Арзамаса», что не раз отмечалось исследователями. Представление о художественной стороне пушкинской переписки привычно связывалось как раз с этой традицией44. Однако, хотя временная дистанция, отделяющая «Арзамас» от северной ссылки, и не велика, отличие дружеского послания от «игрового» письма Пушкина весьма существенно. Первое, восходящее к традиции французского стихотворного послания (Вольтер, Грессе), условно-поэтическое, в стихах, придающее даже реалиям условный характер, и второе, восходящее к эпистолярному роману, хранящее память о документальности, прозаическое, в котором условное предстает как реальность, — принадлежат к разным художественным традициям. Игровой быт Тригорского вообще существенно отличался от литературной атмосферы «Арзамаса», пронизанной духом веселой карнавально-травестийной игры (шутовские похороны, заседания в дорожной карете, буффонные протоколы, пародия масонского обряда), когда быт «хоронит исчерпавшие себя жанрово-стилистические миры литературы и генерирует новые»45.
Литературный быт Тригорского не был ориентирован на жанровую природу пародии, его «поисковая» функция — обновление жанра романа в письмах. Отличие и от дружеского письма, и от дружеского послания «Арзамаса» пушкинской игровой переписки периода северной ссылки определялось прежде всего участием женщин в эпистолярной игре. Письма и воспоминания обитательниц Тригорского, Дневник А. Н. Вульфа, наконец, письма самого Пушкина ко всему кругу лиц, связанных с семьей Осиповых-Вульф, раскрывают атмосферу «игры», царящую в Тригорском (а позднее в Малинниках, тверском поместье Вульфов), и Пушкина, как одного из ее вдохновителей. Живость поэта, его обаяние, искусство беседы и переписки, «пир младых затей» его музы озаряли особым светом культурный быт дружеского кружка46.
Игровой мир Тригорского как нельзя лучше соответствовал современному пониманию игры (по Йохану Хейзинга, это — деятельность «свободная», «избыточная», «незаинтересованная», «пространственно отграниченная», имеющая «свой внутренний порядок», способная создать «оазис счастья»47). В «отгороженном топосе» царила атмосфера дружбы и влюбленности, чрезвычайно способствовавшая общей увлеченности перепиской. Письма пишут все: Прасковья Александровна Осипова, ее старшая дочь Анна Николаевна, ее племянницы Анна Петровна Керн и Анна Ивановна Вульф (Нетти), ее сын Алексей Николаевич, ее падчерица Александра Ивановна (Сашенька), брат поэта Лев Сергеевич и, наконец, сам поэт. И даже маленькая Евпраксия (Зизи) мечтает о переписке: «Евпраксея уморительно смешна, я предлагаю ей завести с тобой философическую переписку, — пишет Пушкин брату 20 ноября 1824 г. — Она всё завидует сестре, что та пишет и получает письма» (XIII, 123).
Все эти письма, написанные чаще всего по-французски и иногда с недюжинным мастерством (частное письмо, особенно любовное и дружеское, в те времена — своего рода литературный жанр) могли бы составить своеобразный эпистолярный роман.
Представление о дружеской переписке как об особого рода эпистолярном романе сложилось в России еще в XVIII в.: «Переписка друзей <...> это история сердца, чувствований, заблуждений»48. Однако в то время имелся в виду роман сентименталистский, с его поэтикой «чувствований», «излияний» сердца. Для проникнутой духом «игры» переписки пушкинской эпохи этот серьезный и дидактический жанр в качестве образца годился уже значительно меньше, требовались иные примеры для подражания. Такие образцы предоставил русскому литературному быту французский XVIII век. Наибольшее воздействие на эпистолярное поведение людей пушкинской поры оказало произведение, по пронзительности и глубине психологического анализа не имевшее равных в предшествующей традиции, и вместе с тем самый «игровой» роман эпохи — Опасные связи Шодерло де Лакло.
Исследователь, обратившийся к проблеме «Пушкин и Шодерло де Лакло», сталкивается с неожиданным явлением: роман Лакло, пользовавшийся во Франции шумным успехом и выдержавший с 1782 по 1823 гг. около десяти авторизованных и несколько десятков «пиратских» изданий, в России окружен завесой молчания. После появления в 1804 г. русского перевода романа под названием «Вредные знакомства, или Письма, собранные одним обществом для предостережения других» (без указания имен автора и переводчика) нет никаких свидетельств о жизни этой книги в России. В то время как европейская проза и, в частности, чувствительный европейский эпистолярный роман вызывает восторженные отзывы и подражания, об Опасных связях почти нет откликов49. А. Левинсон, автор первой фундаментальной статьи в России о Шодерло де Лакло, глубоко изучивший вопрос рецепции романа во Франции, с изумлением констатирует, что в России, кроме упоминаний Пушкиным Опасных связей, ему ничего не удалось обнаружить50. Habent sua fata libelli. Об Опасных связях все знают, все читали, но никто не упоминает. Во Франции Опасные связи в 1823 г. «за оскорбление нравственности» приговором уголовного суда были осуждены на уничтожение, а в 1825 г. изъяты из обращения. В России ханжеский заговор молчания заменил французский уголовный суд.
По-видимому, своей судьбой роман Лакло был обязан репутации «безнравственного» романа, которая следует за ним с момента его появления во Франции. «Желая нарисовать своих героев людьми необычными, он не устоял от искушения их приукрасить, отчего нарисованная им картина может служить не столько наставлением, сколько опаснейшим соблазном», — писал Гримм в одной из первых рецензий на роман51. Другой причиной молчания, возможно, было то, что книга Лакло с ее углубленным изображением характеров, своеобразием творческого метода не укладывалась в рамки привычной классификации. Ее нельзя было отнести к разряду «эротических» романов, не умещалась она и в схему представлений об эпистолярном нравоучительном романе типа Ричардсона и Руссо.
Французский XVIII век создал несколько произведений, которые опередили свое время, вышли за рамки привычных представлений эпохи и были малопонятны и не оценены по заслугам не только в XVIII в., но и в первой половине XIX в. Это Манон Леско Прево, Племянник Рамо Дидро и Рассуждения о причинах неравенства Руссо. В России первой половины XIX в. на них почти нет откликов. К ним относятся и Опасные связи.
Опасные связи (Choderlos de Laclos. Les liaisons dangereuses, 1782) — глубоко новаторское произведение. Являясь завершением традиции любовно-сентиментального эпистолярного романа XVIII в. (Ричардсон, Руссо), следуя всем канонам жанра, Опасные связи предвосхитили многие черты реалистического романа XIX–XX вв. аналитическим психологизмом, точно выверенной композицией, разнообразием полнокровных характеров, стилистическим многоголосием.
До Лакло полифоничный по своей сути эпистолярный роман не знал такого разнообразия «точек зрения» в плане оценки, психологии, фразеологии: каждый из семи основных корреспондентов романа — носитель независимого «видения» мира, из их восприятия одного и того же события возникает сложное, емкое, «стереофоническое» представление о происходящем.
Традиционное построение эпистолярного романа осложнено в Опасных связях наличием двух планов, «подлинного» и «обманного», переплетающихся в тончайшем, запутанном узоре. Элементы игры, притворства, маскировки пронизывают роман. Ежеминутно перед читателем возникает оппозиция между «есть» и «кажется», многие персонажи уподоблены фигурам на шахматной доске, передвигаемым невидимым игроком.
На первый взгляд, Опасные связи близки предшествующему любовно-чувствительному эпистолярному роману твердой нравственной позицией, морализаторским концом, наказующим порок. Однако голос автора-рассказчика в предисловии к книге обнаруживает элемент некоей игры, «мороченья» читателя, который как бы включен в «игровую стихию» романа. Прямолинейная авторская апологетика нравственной пользы от чтения этого «соблазнительного» романа заключает изрядную долю иронии, «благопристойный» конец оставляет читателя в недоумении, личности героев остаются во многом непроясненными, их судьбы — загадочными.
При всем сходстве Вальмона с другими привлекательными бытовыми «злодеями» романов XVIII в. (Ловлас, Фоблас) — это герой иного плана. Создавая образы виконта де Вальмона и маркизы де Мертей, Лакло не только довел до предела руссоистскую критику «цивилизованного» человека, но и, продолжая психологическую традицию Лафайет и Прево, предвосхитил в чем-то стремление к самоанализу романтических героев (Рене, Адольф, Октав) и мастерство «игры» на сцене жизни таких персонажей, как Сорель, Растиньяк, Бекки Шарп.
Используя возможности самораскрытия, заключенные в жанре письма, Лакло изобразил своих героев тончайшими психологами, способными подвергнуть скрупулезному анализу любой порыв своей и чужой души, предвидеть каждый шаг своих жертв, каждый перелом в развитии их чувств, неосознанные и темные инстинкты души.
Вальмон и Мертей — подлинные теоретики «любовной науки», основанной на знании логики развития чувства, диалектики души. Они ищут трудной борьбы, в которой «победу» приносит основанная на продуманном расчете «стратегия» любви, холодная и циничная. В плане статьи об Опасных связях, отмечая главное в этих героях, Шарль Бодлер записал: «Любовь к войне и война в любви. Любовь к борьбе. Тактика, правила, методы. Слава победы»52.
Вальмон и Мертей — великие мастера перевоплощения, смены масок. С каждым корреспондентом они разговаривают «его» языком, в «его» манере. В царстве переписки они — полные хозяева: все «виды оружия», все методы, все приемы им известны. Они пересылают друг другу копии всех важных писем, своих и чужих, полученных и отправленных, чем достигается полнота и «многоступенчатость» информации.
Герои Лакло играют не только в письмах, но и в жизни. Они становятся самими собой только в письмах друг к другу, но и здесь цинично-доверительная откровенность подчас принимает форму одной из масок.
На этих двух героев Лакло возложил до поры до времени функцию автора-рассказчика, их комментарии осведомляют читателя о «подлинном» или «обманном» характере событий, они ведут всю интригу, разыгрывают шахматную партию до того момента, пока Лакло не приводит их к столкновению друг с другом и не перемешивает по своему желанию фигуры на доске.
Наградив Вальмона и Мертей красотой, умом, вкусом, искусством подчинять себе людей, Лакло создал тип блестящего «сверхзлодея», отталкивающего и привлекательного одновременно. Хотя на них лежит печать нравственного оскудения французского дворянства накануне революции 1789 г., эти образы не лишены своеобразного обаяния53. Вальмон и Мертей приковали к себе внимание многих поколений читателей, их имена стали нарицательными, синонимами сложного комплекса понятий: утонченной рефлексии, бездушного разврата, блестящего шествия среди поверженных сердец, талантливой стратегии в умении побеждать.
Упоминания Пушкиным Опасных связей относятся к 1828–1829 гг. К этому же времени относятся начало работы над Романом в письмах, отрывок Гости съезжались на дачу, план романа L'Homme du monde (Светский человек). Однако его знакомство с произведением Лакло произошло, без сомнения, в лицейские годы, а следы некоторого воздействия Опасных связей заметны уже в первой главе Евгения Онегина.
При обрисовке Онегина как знатока «науки страсти нежной» в нем подчеркнуто искусство притворства, умение перевоплощаться, артистичность: «как рано мог он лицемерить», «казаться мрачным», «являться гордым», заставить свой взор «блистать послушною слезой». Онегин показан умелым «стратегом», тонким психологом. Ему открыта жизнь души, логика чувства, он умеет побеждать «умом и страстью», «приятной лестью забавлять», «подслушать сердца первый звук», «пугать отчаяньем готовым» и в конце концов «Добиться тайного свиданья... И после ей наедине Давать уроки в тишине!».
Известно, что герой пушкинского романа в стихах соотносим не только с русской действительностью, но и с общеевропейской книжной культурой. В его облике запечатлены черты многих модных персонажей. Он не только «от жизни», но и «от литературы». Таков он и в восприятии Татьяны и подчас в авторском восприятии: «Что ж он? Ужели подражанье...», «Москвич в гарольдовом плаще, // Чужих причуд истолкованье», «Или Мельмот — бродяга мрачный. Иль вечный жид, или Корсар, // Или таинственный Сбогар». В глазах Татьяны в нем слились «Любовник Юлии Вольмар, // Малек Адель и де Линар, // И Вертер, мученик мятежный, // И бесподобный Грандисон...».
Пушкин сам намекнул на литературный источник донжуанского обличья своего героя. В черновом варианте девятой строфы первой главы значились строки: «Любви нас не природа учит, а первый пакостный роман» (VI, 226). «В те годы <...> таким пакостным романом par excellence считались Опасные связи Шодерло де Лакло, произведение утонченное и блестящее», — писал Н. К. Губер54.
Отдаленную перекличку с Шодерло де Лакло можно обнаружить в творчестве Пушкина начала 1820-х гг. (первые главы Евгения Онегина) и, о чем будет идти речь ниже, конца 1820-х гг. (первые опыты в прозе). Однако самым значительным является все то, что связано с воздействием Опасных связей на литературный быт пушкинской эпохи и, в частности, эпистолярную игру «мира» Тригорского.
Ориентация на иную по сравнению с «Арзамасом» и сентименталистским романом «литературность» придает переписке обитателей Тригорского новые черты, сообщающие ей сходство с романом, подобным Опасным связям. Тесный дружеский круг партнеров по переписке закрепляет их ролевые позиции в этой эпистолярной игре. Шуточная мистификация, подставной адресат, коллективное послание или торжественное коллективное сжигание «опасного» письма — вся эта игра строится в какой-то мере по образцу эпистолярного романа.
Особый интерес, безусловно, представляют письма Пушкина, его голос в этом «полифоничном» романе. Пушкин в своих письмах с легкостью меняет стиль, оттенки тона и интонацию в зависимости от адресата. Подчеркнуто почтительный тон в письмах к Прасковье Александровне сменяется дружески-наставительным брату Льву, насмешливо-небрежным — к Анне Н. Вульф. Шуточное «обманное» письмо, лукавая приписка к чужому посланию, веселый «отчет» в стихах — все эти шалости в «царстве переписки» — его стихия. Он может написать в присутствии одной поклонницы несколько страстных, иногда одинаковых, писем другим: «Я была бы довольна вашим письмом, если бы не помнила, что вы писали такие же, и даже еще более нежные в моем присутствии к Анете Керн, а также к Нетти» (XIII, 554), — напишет ему Анна Николаевна Вульф из Малинников 20 апреля 1826 г.
Было бы любопытно проанализировать переписку этого круга как необычный эпистолярный роман, но материал слишком обширен. Ограничимся одним эпизодом — перепиской Пушкина с Анной Петровной Керн. Переписка началась еще до встречи в Тригорском, с шуток, свидетельствовавших о далеко не романтическом представлении Пушкина об очаровательной племяннице П. А. Осиповой55. Поэтому можно понять тех, кто усмотрел налет игры в поведении Пушкина, выказавшего при первой встрече с А. П. Керн крайнюю робость и застенчивость («...робость видна была в его движениях», — вспоминала А. П. Керн)56.
Пять писем Пушкина, написанные к А. П. Керн в порыве искреннего и страстного увлечения, удивительным образом сочетают в себе непосредственное чувство и «игру», живой голос сердца и «романические» красоты стиля.
О том, как Пушкин «строит» свою переписку с А. П. Керн, лучше всего говорит следующий красноречивый эпизод. 14 августа 1825 г. Пушкин отправил в Ригу на имя А. П. Керн два письма, одно для нее, а другое якобы для П. А. Осиповой, но фактически также предназначенное ей. Пушкин знал, что ее тетушки уже в Риге нет, и рассчитывал, что Анна Петровна его распечатает. При этом он лукаво предупреждал: «Не распечатывайте прилагаемого письма. Это нехорошо. Ваша тетушка рассердится» (XIII, 547). Это «обманное» письмо было полно шутливых обвинений Анны Петровны в кокетстве: «Что же до ее кокетства, то вы совершенно правы, оно способно привести в отчаяние» (XIII, 547). Встревожившись, что письмо и вправду может попасть в руки Прасковьи Александровны, он взывает: «Ради Бога, не отсылайте г-же Осиповой того письма, которое вы нашли в вашем пакете. Разве вы не видите, что оно было написано только для вашего собственного назидания?» (XIII, 549). А успокоившись, Пушкин с удовлетворением отмечает, как славно «построен» этот необычный эпистолярный роман: «Но полюбуйтесь, как с божьей помощью все перемешалось: г-жа Осипова распечатывает письмо к вам, вы распечатываете письмо к ней, я распечатываю письмо Нетти — и все мы находим в них нечто для себя назидательное — поистине это восхитительно!» (XIII, 547).
По сравнению с перепиской южной ссылки характер любовного письма «мира» Тригорского заметно меняется. И ранее Пушкин писал подобные письма (например, «Неизвестной» от июля 1823 г.), но они были проникнуты серьезной интонацией. Теперь же атмосфера игры сказывается и на любовных посланиях: «Если вы приедете, — обещает Пушкин А. П. Керн, — в понедельник я буду весел, во вторник восторжен, в среду нежен, в четверг игрив <...> и всю неделю — у ваших ног» (XIII, 547). И любовная переписка подчинена своим негласным «законам». Ни у кого нет уверенности, что письмо пишется для одной пары глаз: «Наши письма наверное будут перехватывать, прочитывать и потом торжественно предавать сожжению» (XIII, 546), — предупреждает поэт Керн. Любовное письмо не исключает «коллективного авторства». Игровой элемент шуточного «коллективного авторства» — в обыгрывании «мужской» и «женской» авторских позиций, в сочетании «русской» и «французской» эпистолярной речи. Письмо к А. П. Керн от 8 декабря 1825 г., кончающееся шутливым признанием, учитывает, по-видимому, осведомленность «соавтора» (Анны Николаевны Вульф): «снова берусь за перо, чтобы сказать вам, что я у ваших ног, что по-прежнему люблю вас, что иногда вас ненавижу, что третьего дня говорил о вас гадости ...» (XIII, 550).
Известно, что в оценке писем поэта к А. П. Керн пушкинисты разошлись. Некоторые (например, Б. Л. Модзалевский) увидели в них только искренний порыв, горячее чувство, другие (П. И. Новицкий, А. Ахматова, П. К. Губер, Л. П. Гроссман) усмотрели в них черты «галантности», тактики любовной науки57.
Если бы исследователи с самого начала учитывали принятые в эпистолярном «мире» Тригорского негласные правила игры, сближавшие переписку с романом, то этот спор, возможно, и не возник бы как беспредметный.
Атмосфера игры еще больше характерна для жизни в Малинниках, где по приглашению П. А. Осиповой Пушкин провел октябрь и ноябрь 1828 г. Здесь царит обстановка веселья и игры, кипят юные страсти и юные страдания. К женской молодежи Тригорского присоединились еще кузины Алексея Вульфа Лиза Полторацкая и Катенька Вельяшева, ее подруга Машенька Борисова58. Приезд Пушкина — «великое событие»59, его приняли очень тепло, о чем он шутливо сообщал Вульфу: «Меня приняли с должным почитанием и благосклонностию» (XIV, 33). Пушкин ухаживает попеременно за всеми барышнями, разыгрывает заядлого Дон Жуана, заслуживает прозвища «вампир» и «Мефистофель» и пишет не без удовольствия в письме к Дельвигу: «Здесь очень много хорошеньких девчонок <...> я с ними вожусь платонически, и от этого толстею и поправляюсь в моем здоровье» (XIII, 34)60.
Атмосфера, царящая в Малинниках, отлично передана в Дневнике А. Н. Вульфа: «В Крещение приехал к нам в Старицу Пушкин. С ним я заключил оборонительный и наступательный союз против красавиц, отчего его и прозвали сестры Мефистофелем, а меня — Фаустом. Но Гретхен (Катенька Вельяшева), несмотря на советы Мефистофеля, ни на волокитство Фауста, осталась холодна, все старания были напрасны»61.
Особенности игрового быта пушкинской поры определяют своеобразие прямого упоминания Пушкиным романа Ш. де Лакло, сделанного им в письме А. Н. Вульфу от 27 октября 1828 г. Только зная характер взаимоотношений в Тригорском и Малинниках, можно понять смысл шуточного послания поэта. К этому письму в полной мере можно отнести замечание Г. О. Винокура: «Пушкин работал над своими письмами, как над художественным продуктом. Он, несомненно, видел в них своеобразное литературное задание»62.
Послание А. Н. Вульфу в еще большей степени, чем другие пушкинские письма, имело явное «литературное задание», было написано не для «двух глаз», предполагало некоторую аудиторию (во всяком случае, аудиторию Малинников). Даже по форме оно было припиской Пушкина к письму Анны Николаевны Вульф брату63. Его можно рассматривать как кусочек пушкинской прозы, своеобразную стилизованную шутку-миниатюру.
В письме Пушкина нашли отражение не только бытовые подробности приезда Пушкина в Малинники (восторженная встреча, расспросы барышень о Вульфе, восхищение Пушкина Машенькой Борисовой), но и отличное знание Пушкиным Опасных связей, стилизация письма под роман Ш. де Лакло.
Ориентация поэта на Опасные связи подчеркнута уже обращением: «Тверской Ловелас С.-П.<етер>Бургскому Вальмону здравия и успехов желает». С шутливой лестью Пушкин величает живущего в столице Вульфа Вальмоном, а себя — скромно Ловеласом. Выразительное сопоставление этих двух имен как нельзя лучше передавало интонацию иронического восхищения провинциального Дон Жуана перед столичным соблазнителем.
В романе Шодерло де Лакло сопоставление имен Вальмона и Ловеласа — существенный характерологический прием. Герой Лакло почитает себя соблазнителем «рангом выше», цель Ловеласа кажется ему примитивной, способы — грубыми: «Прибегать после более чем двух месяцев забот и трудов к способам, мне совершенно чуждым! Рабски влачиться по чужим (Ловеласа. — Л. В.) следам и восторжествовать бесславно! Нет»64.
Не только сопоставление имен Вальмона и Ловеласа, но и весь характер письма, его стиль, шутливо-эротическая направленность, имитация откровенного разговора двух Дон Жуанов, — все это напоминало Опасные связи. Сам характер обращения (ср. «Виконт де Вальмон — маркизе де Мертей»), оппозиция провинциальный — столичный (соблазнитель) близки манере Лакло65.
Семнадцать строк письма наполнены до краев литературной игрой. За шутливо-официальным оборотом («Честь имею доложить...») следует парадокс в вальмоновском духе о привлекательности безнравственности: «Утверждают, что вы гораздо хуже меня (в моральном отношении), а потому не смею надеяться на успехи, равные вашим». Затем звучит шутливая интонация скрытого предательства, прикрываемого уверениями в собственном «чистосердечии»66. «Требуемые от меня пояснения на счет вашего П.[етер]Бургского поведения дал я с откровенностью и простодушием — от чего и потекли некоторые слезы и вырвались некоторые недоброжелательные восклицания, как напр.: «какой мерзавец! какая скверная душа!», но я притворился, что их не слышу»67.
Конец письма, верный духу «игры», пародирует литературные штампы, чем охотно занимаются в своих письмах и герои Лакло: «При сей верной оказии доношу вам, что Мария Васильевна Борисова есть цветок в пустыне, соловей — в дичи лесной, перла — в море и что я намерен на днях в нее влюбиться».
В стиле литературной шутки пишет Пушкин дружеское письмо Вульфу и через год, по дороге из Арзрума в Петербург, из тех же Малинников с «отчетом» о «состоянии дел» в Тверской губернии. Величая Вульфа «Ловласом Николаевичем», а его «пассию» «Клариссой», Пушкин в озорной манере сообщает о всех знакомых барышнях: «Гретхен хорошеет и час от часу делается невиннее <...>, Ал.[ександра] Ив.[ановна] заняла свое воображение отчасти талией и задней частью Кусовникова, отчасти бакенбардами и картавым выговором Юргенева» (XIV, 49).
Литературный быт пушкинского окружения, особенности эпистолярной и поведенческой игры «мира» Тригорского проливают свет на один из загадочных «эпизодов» биографии поэта, вызвавший в свое время оживленную дискуссию среди пушкинистов. Речь идет о Дневнике А. Н. Вульфа, в котором Пушкин был представлен провинциальным Дон Жуаном, и опубликование которого в 1915 г. произвело «ошеломляющее впечатление»68. Некоторые исследователи оскорбились за Пушкина и ополчились против Вульфа (М. А. Цявловский, П. Е. Щеголев)69. Другие, придав слишком большую важность записям Вульфа, выдвинули целые концепции о моральном облике Пушкина: «Интересна и ошеломляюще-неожиданна роль Пушкина в любовных представлениях Вульфа, — писал В. Вересаев. — Характер этой роли странным образом совершенно не обращает на себя внимание исследователей»70.
Была возможность просто не замечать «вульфовского эпизода» пушкинской биографии, но такой подход вряд ли можно было считать научным. Естественно, что многие исследователи попытались этот эпизод объяснить. Было высказано предположение о затаенной недоброжелательности Вульфа71, о своего рода «подыгрывании» ему со стороны Пушкина, который «все время говорит с ним его языком, в его стиле, поощряет и благословляет на поступки, к которым Вульфа тянет самого»72, и даже о возможности клеветы со стороны Вульфа. За исключением мысли о клевете (Вульф вел дневник для себя и совершенно искренне) во всех этих предположениях есть рациональное зерно.
Ко всему этому можно добавить еще одно объяснение, связанное с попыткой проникновения в психологию творчества Пушкина в момент обращения его к прозе. Выдвигаемое предположение отнюдь не претендует на безусловность, оно — одно из возможных. Входящий в него элемент биографической «реконструкции» делает его в достаточной степени гипотетичным.
Письма Вульфу, столь близкие духу романа Лакло, наводят на мысль, что Пушкин разыгрывает не просто Дон Жуана, а временами строит игру по Опасным связям, как бы примеряет к себе роль Вальмона. Ассоциация с «Опасными связями» была в сознании Пушкина уже при создании образа Онегина, как знатока «науки страсти нежной», которой «нас» учит не природа, а эротический роман. Возможно, что она иногда возникала и тогда, когда Пушкин «строил» любовную переписку: тон некоторых писем, «игра» стилями, «обманные» письма, — все это невольно наводит на мысль об Опасных связях. Литературная маска проглядывает минутами и в поведении Пушкина в эти годы: запись в альбом светской барышни донжуанского списка73, большое число увлечений особенно в 1828 г., по выражению А. Ахматовой, в «самый разгульный пушкинский год», «когда исследователю грозит опасность заблудиться в прелестном цветнике избранниц»74.
Не удивительно, что первая встреча Пушкина в Тригорском с А. П. Керн могла вызвать непосредственную ассоциацию с романом Лакло: «Вальмон из Опасных связей, начиная свою кампанию против г-жи Турвель, тоже прикидывался застенчивым и боязливым»75.
Конечно, живой, темпераментный, отзывчивый на все доброе и прекрасное, Пушкин, по существу, весьма далек от сухого бездушного героя Лакло76. Вальмон — одна из минутных и шуточных «масок» Пушкина, он надевает эту маску не часто и перед немногими (иногда перед братом Львом, П. А. Вяземским, С. А. Соболевским, которые как персонажи «вне круга» время от времени получают информацию о ходе дел77, минутами — перед Анной Николаевной Вульф)78.
Но охотнее всего Пушкин надевает эту маску перед А. Н. Вульфом. Алексей Вульф, «зеленый» юнец, на 6 лет моложе его, влюбленный поочередно во всех своих кузин, партнер и соперник Пушкина (часто более удачливый), составляет благодарную аудиторию в этом спектакле. Вульфа чрезвычайно интересуют «тайны любви», Пушкин разыгрывает перед ним «знатока» и «покорителя» женских сердец. «...женщин же он знает как никто. От того, не пользуясь никакими наружными преимуществами, всегда имеющими большее влияние на прекрасный пол, одним блестящим умом приобретает благосклонность оного»79, — с восхищением записывает в дневнике Вульф.
Можно высказать предположение, что Пушкин разыгрывает перед Вульфом роль, несколько напоминающую героя Лакло, не только потому, что его эта роль забавляет, а Вульфу она интересна.
С середины 1820-х гг. Пушкина начинает манить «суровая проза». Он по-своему переживает итоги литературного XVIII в., ищет жанры, темы, героев. Один из первых соблазнов — эпистолярный роман. Пушкину ясно одно: какой бы это ни будет жанр, любовная тема прозвучит непременно: «Я вспомню речи неги страстной, Слова тоскующей любви», «Несчастной ревности мученья, Разлуку, слезы, примиренья». Пушкин готовит себя к этой теме, стремится эстетически осмыслить собственный опыт. Обстановка всеобщей влюбленности, увлеченности перепиской в Тригорском-Малинниках — отличная атмосфера для «вживания» в ситуацию страсти. Пушкин и включен в живой хоровод Тригорского, и постоянно смотрит на него со стороны. «У меня с Тригорскими завязалось дело презабавное — некогда тебе рассказывать, а уморительно смешно» (XIII, 130), — сообщает он брату 20 декабря 1824 г. П. В. Анненков, отмечая эту особенность позиции Пушкина в Михайловском, когда поэт одновременно и участник и зритель событий, писал: «Он был светилом, вокруг которого вращалась вся эта жизнь, и потешался ею, даже и тогда, когда все думали, что он плывет без оглядки вместе с нею»80.
«Опасные связи» — одно из тех произведений, по которому можно было бы изучать и «игру», и психологизм, и поэтику эпистолярного романа. Для Пушкина перенесение романа в жизнь — литературное упражнение, собственные письма — заготовки к прозе81.
Как и Стендаль в эти годы, готовясь к психологической теме, изучает страсть на материале литературы, окружающей жизни и собственном опыте, так и Пушкин «по-своему» стремится изучить психологию любви. Стендаль, собирая материал для трактата О любви, неоднократно обращается к Опасным связям. Пушкину также близка эта позиция и ощущение связи литературы с собственным бытовым поведением. С той же легкостью, с какой он некогда менял маску унылого элегика на байроновский «гарольдов плащ», Протей-Пушкин облекается теперь в наряд Вальмона. И особенно охотно он играет эту роль перед Вульфом. Не удивительно, что А. Н. Вульф, поставленный в позицию наблюдателя, видящего лишь один ракурс, принял условно-литературную маску за чистую монету и представил Пушкина на страницах своего Дневника этаким провинциальным Мефистофелем, «отчаянным волокитою», занятым преимущественно совращением прекрасного пола.
Всеобщая увлеченность перепиской, мастерство, с которым писались письма, «игра» страстей, «точек зрения», «жизненных позиций», отличное знание беллетристики и, особенно, эпистолярного романа, весь этот быт, окрашенный литературой, стал той питательной средой, в которой зародился замысел Романа в письмах; «...бытовое поведение идет впереди творчества, указывая ему пути»82.
Поэтому не случайно, что Пушкин начинает писать роман в селе Павловском, имении Вульфов по соседству с Малинниками, что имена героинь романа Лизы и Саши — это имена тверских барышень, кузин А. Н. Вульфа83, уклад жизни — знакомый быт псковско-тверских поместий, мир героев — мир самого Пушкина84. Против всех правил жанра, предписывающих автору оставаться в тени, Пушкин насыщает письма героев своими мыслями и заботами85. Эпистолярный роман пронизан светом его личности, даже собственное его имя звучит в переписке героев86.
Однако, хотя пушкинский роман и глубоко «русское» произведение, он многими нитями связан с традицией европейского эпистолярного романа87. Любовная интрига, переписка главных героев с наперсниками, борьба героини с «соблазнителем», ее «побег», преследование ее героем — классическая схема чувствительного эпистолярного романа.
Так же как европейский эпистолярный роман (Юлия, или Новая Элоиза, Опасные связи, Валери, Дельфина), пушкинский Роман в письмах генетически восходит к Клариссе Ричардсона. Руссо, Ш. де Лакло, Крюднер, де Сталь одновременно и усваивают многое из достижений Ричардсона, и отталкиваются от него, каждый из этих авторов «по-своему» воспринял ричардсоновскую традицию, «на свой манер» обогатил поэтику эпистолярного романа. Для них общим стало стремление к большей естественности, правдоподобию страстей, к созданию менее схематических персонажей. В предисловии к Дельфине Жермен де Сталь критикует героев традиционного эпистолярного романа за «чрезмерную чувствительность, неуместную гордость, напыщенную добродетель»88. Она выступает за сохранение в романе «...той совершенной натуральности, без которой нет ничего великого»89.
Однако осуждение в теории еще не означало способности осуществить на практике новые принципы. Все эти романы (в том числе и Дельфина) в большей или меньшей степени страдают излишней чувствительностью, назидательностью и растянутостью.
Позиция Пушкина по отношению к Ричардсону, как известно, весьма противоречива: он неоднократно подчеркивает его значение в истории развития европейского романа и вместе с тем критикует его за дидактичность, многословие и скуку.
В Романе в письмах Пушкин значительно расширяет программу, предложенную Жермен де Сталь: никаких трогательных излияний, риторики, пафоса; чувствительность, многословность, дидактизм решительно изгнаны из романа, не персонажи-схемы, а живые люди — его герои. Пушкин создает любовный роман почти без слов о любви, а там, где они есть, они звучат предельно сдержанно. Друг другу любовники вообще не пишут. Вместо возвышенных, дидактичных героинь — персонажи из плоти и крови, живые, ироничные и остроумные.
Позиция Пушкина по отношению к Ричардсону напоминает во многом позицию Шодерло де Лакло. Автор Опасных связей значительно ближе к английскому прозаику, в чем другие последователи Ричардсона (Руссо, Крюденер, Сталь): он не только высоко оценивает творчество Ричардсона, но и строит роман на прямой сюжетной параллели с Клариссой, ставит однотипных с ричардсоновскими героев в схожую ситуацию90. Но в то же время Лакло и отталкивается от традиции Ричардсона сильнее других, он значительно обогащает поэтику жанра, усложняет композицию, углубляет психологизм, вводит «игру», ироническое, скептическое начало. Опасные связи представляют собой как бы промежуточное звено между Клариссой и Романом в письмах.
Нас интересует в первую очередь та сторона поэтики обоих произведений, которая связана с «игрой» (в самом широком понимании этого слова). С этой точки зрения пушкинский роман — произведение мало изученное и в достаточной степени законченное, игровое начало представлено довольно полно (в «обманных» письмах, в «игре» точек зрения и стилей, в ощущении героями жизни как театра, в остроумии и живости корреспондентов).
Однако и в этом узком плане воздействие Опасных связей на Пушкина отнюдь не носило характера обязательности: между обоими произведениями было большое число не поддающихся учету промежуточных звеньев традиции (обширная мемуарная и эпистолярная литература конца XVIII — начала XIX в.). Но важно учитывать и то обстоятельство, что эпистолярный роман после Шодерло де Лакло (Валери, Дельфина и др.) предельно «серьезен», в нем нет и намека на лукавство, иронию, скепсис, и, разумеется, нет и следа «игры».
Своим обаянием Роман в письмах во многом обязан той легкой дымке игрового начала, которой он окутан. Без нее пушкинский роман превратился бы в суховатую переписку, насыщенную публицистическими идеями и лишенную сюжетного динамизма.
Выдвинутая Лизой ложная причина «побега» из Москвы создает в романе «обманный» план, в который завлекается и читатель. Лукавство Саши, тонко поддерживающей предложенный Лизой тон недомолвок и намеков, ее хитроумные попытки вынудить подругу к признанию, притворно-искреннее изумление Лизы, небрежная индифферентность ее тона, скрывающая глубокую заинтересованность узнать, кому ее отъезд в тягость, — все это придает роману живость и остроумную пикантность.
Вынужденное, внезапное «признание» Лизы, определяющее переход от «обманного» плана к «истинному», приводящее к «прозрению» и искусно введенного в заблуждение читателя, — эффектный сюжетный поворот, усиливающий занимательность романа.
Переплетение «обманного» и «подлинного» плана — древнейший литературный прием, с блеском используемый в комедии. Эпистолярный роман до Лакло его почти не знал91. Пушкин, используя драматические потенции жанра, его диалогическую структуру, с помощью «разговора писем» конструирует мир, в чем-то похожий на призрачный мир комедии.
Игровой план романа сочетается с восприятием его героями жизни как спектакля, а себя — как актеров. Персонажи Романа в письмах умеют посмотреть на себя со стороны, заметить смешную сторону создавшейся сцены. Например, Владимир, удовлетворенный своим удачным исполнением роли «благопристойного» наглеца, пишет другу: «Мужчины отменно недовольны моею fatuité indolente, которая здесь еще новость. Они бесятся, тем более что я чрезвычайно учтив и благопристоен, и они никак не понимают, в чем именно состоит мое нахальство — хотя и чувствуют, что я нахал» (VIII, 54).
Письмо Владимира о его внезапном появлении у тетушки в деревне отражает эту способность видеть в жизни «театр», создать задуманную «сцену», артистически ее разыграть. В письме к другу он в деталях описывает всю мизансцену, в которой есть и «статисты», и «обстановка», и, главное, искомая «реакция» героини: «Наше первое свидание было великолепно. Тетка м<оя> была именинница. Всё соседство съехалось. Явилась и Лиза — и едва поверила самой себе, увидев меня <...> Она не могла же не признаться, что я приехал сюда только для нее. По крайней <мере> я постарался дать ей это почувствовать» (VIII, 54). В этом восприятии жизни как театра слышится перекличка с Лакло: «Я так рассчитал время в пути, чтобы явиться как раз тогда, когда все будут за столом. Я действительно упал с неба, как оперное божество в финале спектакля <...> при первом же слове чувствительная святоша узнала мой голос, и у нее вырвался крик» (с. 293), — описывает Вальмон сцену своего внезапного появления в поместье тетушки, г-жи Розмонд.
«Игра» в Опасных связях органически связана с одним из важнейших достижений поэтики Лакло — своеобразным многоголосием. Композиция Опасных связей построена на сочетании различных «точек зрения», каждое событие дается через восприятие многих персонажей, всякий раз оно предстает перед читателем в новом освещении.
Уже первое событие в сюжете — приезд Вальмона к г-же Розмонд — показан в восприятии пяти персонажей. Вальмон видит в нем счастливый случай, представивший ему достойный его усилий, «трудный» объект для любовной атаки, Мертей — досадную помеху в ее планах, г-жа Турвель — возможность «обращения» заблудшей души, г-жа Воланж — очередное коварство Вальмона, г-жа Розмонд — радость общения с любимым племянником. Мастерство Лакло особенно ярко проявилось именно в полифонии: различное «видение» мира героями романа определено разницей в их социальном положении, возрасте, характере, темпераменте, культурном уровне.
Многоголосие представлено в Опасных связях не только в плане оценки и психологии, но и в плане фразеологии: стилистическая полифония впервые зазвучала в эпистолярном романе. Мы слышим то детски-наивный язык Сесиль, то грубовато-вульгарную речь Азолана, егеря Вальмона, пытающегося подделываться под язык господ, то чувствительно-возвышенную интонацию Дансени, то деловитую речь стряпчего Бертрана, то благочестиво-назидательную — отца Ансельма. Меняются герои — меняется стиль их писем. Например, Дансени к концу романа взрослеет, расстается с многими иллюзиями и прекраснодушной чувствительностью, и стиль его писем, не утрачивая благородства интонаций, становится суховато-сдержанным.
Классицистическая проза не знала полифонии. Многие из современников Лакло не одобрили его новаторства, полагая, что грубость стиля некоторых писем «испортила» хороший роман. «Это большой недостаток — пытаться дать каждому персонажу его собственный стиль, — писал граф де Тилли в своих мемуарах. — В результате рядом со страницей, блестяще написанной, мы встречаем ненужные наивности или непростительные небрежности, которые кажутся не столько контрастами, сколько пятнами»92. Сам Лакло считал стилистическую полифонию своей заслугой и писал в предисловии к роману: «Недостатки эти отчасти, может быть, искупаются одним достоинством, свойственным самой сущности данного произведения, а именно разнообразием стилей — качеством, которого писателю редко случается достигнуть, но которое здесь возникает как бы само собой, и во всяком случае, спасает от скуки однообразия» (с. 3).
Удачное исполнение Вальмоном и Мертей их «ролей» зависит от способности уловить чужую «точку зрения» и построить соответственно свое произведение. Способность к игре, умение перевоплощаться даны Лакло в прямой связи с высокой образованностью и культурой героев93.
В структуре образа «блестящего» злодея культурная характеристика очень важна. Интеллектуальный «блеск» этих персонажей определен культурой мысли и языка, остроумием, иронией, силой критического подхода. Для Мертей литература — школа жизни и школа «игры»: «Я изучала наши нравы по романам, а наши взгляды по работам философов» (с. 145). Для нее дар писателя лишен мистического ореола, она полагает, что в какой-то степени и сама его не лишена. По ее мнению, чтобы безошибочно играть свою роль в спектакле жизни, «нужно сочетать ум писателя с талантом комедианта» (с. 145).
Вальмон и Мертей мастерски подделываются под стиль своих корреспондентов. Знание разных культур, разных стилей, разных интонаций создает возможность талантливой «смены масок». Когда Мертей с легкостью меняет благочестиво-елейный тон (к г-же Воланж) на возвышенно-чувствительный (к Дансени), а Вальмон — покаянно-благочестивый (к отцу Ансельму) на восторженно-робкий (к Турвель) и дружески-доверительный (к Дансени), они выступают не только тонкими психологами, но и знатоками культуры эпохи94. Литература для них — лучшее руководство для изучения стилей. Издеваясь над возвышенно-сентиментальным слогом, Вальмон иронически замечает: «Кажется, именно так выражается чувствительный Сен-Пре». При этом он так мастерски его имитирует, что его письма и вправду подчас трудно отличить от писем Сен-Пре95. Описывая Вальмону любовный спектакль, которым она решила «осчастливить» своего шевалье, Мертей упоминает литературные тексты, помогшие ей войти в роль: «...читаю главу из Софы, одно письмо Элоизы и две сказки Лафонтена, чтобы восстановить в памяти несколько оттенков тона, который намеревалась усвоить для данного случая» (с. 29)96.
Некоторые особенности своеобразия Романа в письмах также связаны с многоголосием. Пушкин здесь продолжает разрабатывать поэтику полифонии, намеченную уже в Арапе Петра Великого97 и ставшую важным структурным приемом в его зрелой прозе (Повести Белкина). Сделаем оговорку: в незаконченном произведении, состоящем из десяти писем, элемент многоголосия мог быть только намечен. И все же четыре «голоса» романа, четыре «точки зрения» составляют сложное, емкое видение мира. Герои по-разному оценивают «побег» Лизы в деревню, «погоню» за ней Владимира, по-разному видят и оценивают сцену внезапного появления Владимира в деревне. «В другое время меня бы очень занимало общее желание привлечь внимание приезжего гвардейск<ого> оф<ицера>, беспокойство барышень, неловкость мужчин, хохот их при собственных шутках, и между тем учтив<ая> холодность и совершенное невнимание гостя» (VIII, 51), — иронически комментирует эту сцену Лиза.
Богатство мысли, прелесть и остроумие писем пушкинских героев в значительной мере определены их высокой образованностью; мир культуры — важная органическая часть их жизни. Их письма свидетельствуют о разнообразии интересов, богатстве их внутреннего мира98.
Независимость мысли, ирония, способность к критическому анализу определяют обаяние образа Лизы, оправдывают ее роль своеобразного «арбитра вкуса». Для нее литература — модель жизни, труд писателя лишен всякой мистической загадочности. В письме к Саше она дает тонкий анализ русских романов XVIII в., выказывает недюжинное воображение, смело предлагает остроумный рецепт для создания нового «современного» романа.
Ощущая свою духовную близость к Клариссе, она в то же время относится к ричардсоновской героине несколько насмешливо. В отличие от романтической Татьяны, для которой «обольстительный обман» «сладостного романа» — сама жизнь, а Кларисса — идеальный образ, Лиза воспринимает героиню Ричардсона не без легкой иронии.
Хотя непосредственный разговор о чувствах занимает в Романе в письмах сравнительно небольшое место, в нем все же довольно сильно ощущается мастерство Пушкина-психолога. За внешней простотой и безыскусственностью самоанализа героев стоит тонкое понимание душевных движений и проницательное самонаблюдение.
С еще большей силой пушкинский психологизм проявится в неоконченных отрывках конца 1820 — начала 1830 гг., когда появится тема осужденной светом «незаконной» любви, образ любящей женщины, бросающей вызов свету. В психологической интерпретации этой темы Пушкин ближе всего к Бенжамену Констану и Жаку Ансело. Однако Констан многое взял от Лакло, Пушкин как бы испытал опосредованное через Констана воздействие автора Опасных связей.
Опасные связи — первый французский роман аналитического психологизма, Констан и Стендаль в дальнейшем углубят метод Лакло. Жизнь души подвергнута в Опасных связях скрупулезному анализу, герои Лакло «анатомируют» чувство, изучают логику страсти, диалектику ее развития. Особенно удается французскому писателю изображение тончайших переходов, переломов, нарастаний и спадов в жизни души. В конспекте об «Опасных связях» Шарль Бодлер, выделяя в психологизме Лакло самое главное, записал: «Мощь расиновского анализа. Градация. Переходы. Нарастания. За исключением Стендаля, Сент-Бёва и Бальзака, талант редкий в наши дни»99.
Эти качества в какой-то мере свойственны и пушкинской прозе. Уже в Арапе Петра Великого (1827) пять страниц истории любви Ибрагима к графине Д., от момента возникновения страсти до рождения черного ребенка, — блестящий образец такого рода психологизма. С редким лаконизмом, изяществом и тактом отмечены здесь все этапы развития чувства Ибрагима, переходы, переломы, градация.
Свое дальнейшее развитие психологический метод, связанный с новой концепцией личности, найдет в неоконченных отрывках Гости съезжались на дачу и На углу маленькой площади. Интерпретация темы «незаконной» любви, осуждаемой светом, страдания женщины, бросившей вызов обществу, быстрое охлаждение эгоистического героя показаны Пушкиным с подлинным психологическим мастерством. Здесь, хоть и очень приглушенно, также иногда слышится перекличка с Опасными связями. Необычные отношения Зинаиды Вольской и Минского, темы и характер их бесед, фамильярно-циничная откровенность Минского, бунт Вольской против условностей света, «злопамятное самолюбие» Минского чем-то неуловимым перекликаются с отношениями Вальмона и Мертей.
Не случайно, по-видимому, что второе из имеющихся пушкинских упоминаний Опасных связей находится именно в этом отрывке. В разговоре с Вольской, высмеивая одну за другой возможные кандидатуры на роль ее возлюбленного, о некоем Б** Минский высказывается так: «Он слишком для вас ничтожен <...> Весь ум его почерпнут из Liaisons dangereuses, так же как его гений выкраден из Жомини. Узнав его короче, вы будете презирать его тяжелую безнравственность, как военные люди презирают его пошлые рассуждения» (VIII, 40).
Приведенное упоминание весьма важно, так как это единственное известное нам прямое высказывание Пушкина о романе Лакло. Оценка Опасных связей дана здесь опосредованно в сложном контексте, так сказать, «с двойным дном». Сложность не в том, что слова произнесены не Пушкиным, а его героем (в данном случае можно считать мнение Минского близким пушкинскому), а в том, что речь идет не столько о самом романе, сколько о восприятии Опасных связей одним из его читателей. При этом параллель с трудами Жомини вызывает множество добавочных ассоциаций. Прежде всего Опасные связи упомянуты здесь как произведение весьма популярное, ссылка на него не нуждается в добавочных комментариях. Роман Лакло известен так же широко, как и модные теоретические труды Жомини, связь этих имен подчеркивает ассоциацию: «военная стратегия» в бою — «военная стратегия» в любви.
В то же время Опасные связи охарактеризованы как роман, у которого можно «позанять ума», как «умная» книга, — параллель с произведениями Жомини только усиливает эту характеристику. Как известно, в начале 1820-х гг. (во время подготовки декабристами военного заговора) теоретические труды Жомини воспринимались с большим почтением и интересом. Пушкин сам охотно упоминает имя Жомини и, как правило, в контексте, связанном с «учеными» беседами, «умным» чтением, «дельным» разговором:
Вести [ученый разговор]
И [даже] мужественный спор
О Бeйроне, о Манюэле,
О карбонарах, о Парни
Об генерале Жомини.
О дельном говорят, читают Жомини.
Однако в высказывании Минского заметна и некоторая доля иронии, направленная не только в адрес Б**, тщеславного, живущего «чужим» умом читателя этих книг, но и в адрес самих произведений.
К концу 1820-х гг. работы Жомини потеряли свою актуальность и несколько устарели. Упомянутые в связи с его трудами «пошлые рассуждения» зачеркивают в какой-то мере слово «гений». «Тяжелая безнравственность», упомянутая в связи с Опасными связями, «ума» не зачеркивает. К тому же эта характеристика скорее относится к пустому и циничному Б**, способному извлечь из романа лишь «уроки» определенного свойства. Б** как бы является выразителем тех невысоких читательских вкусов, которые в чем-то определили судьбу произведения Лакло в России.
В то же время эта характеристика в какой-то мере задевает и сам роман, в ней проявилось отношение Пушкина к некоторым сторонам этической ориентировки Опасных связей. Воспетая в первой главе Евгения Онегина «наука страсти нежной» несколько утратила теперь в глазах Пушкина свое обаяние. Да и сам роман, возможно, казался теперь Пушкину несколько устарелым. Следует учитывать также, что на отношение Пушкина к Опасным связям наложилась его несколько изменившаяся оценка в конце 1820-х гг. французского XVIII века в целом. В это время Пушкин кое-что пересматривает из убеждений своей юности, изменяется его отношение к французской просветительской мысли, атеистической и вольнодумной, а также к французской литературе конца XVIII в.
Таким образом, небольшое по размеру, но чрезвычайно емкое высказывание Пушкина об Опасных связях охватило целый комплекс идей. В нем нашли отражение не только особенности рецепции романа в России и высокая (хотя и не лишенная критического подхода) оценка его Пушкиным, но и, что для нас особенно важно, хрестоматийная известность Опасных связей и его репутация как «образца» для подражания в восприятии читателей пушкинской поры.
Примечательно, что и в глазах Стендаля, высоко ценившего Опасные связи за глубину и тонкость новаторского психологизма, роман Шодерло де Лакло — некая «библия» игрового литературного быта. Он назвал Опасные связи «молитвенником провинциалов»(15, 265), подчеркнув тем самым особое место романа в потоке французской беллетристики.