«ДА РАЗВЕ Я КОГДА-ЛИБО ВЛЕЗАЛ К ВАМ ПО ЛЕСТНИЦЕ В ОКНО?»

(Ирония и автобиографизм в романах «Евгений Онегин» и «Красное и черное»)

Дорогим деткам — Санечке, Ирочке, Сашечке и Пашечке

 

 

Об Евгении Онегине Ю. М. Лотман писал: «Механизм иронии составляет один из основных ключей романа»1. Своеобразие стендалевской манеры в «Этюде о Бейле» счастливо определил Бальзак: «...что-то невыразимо ироническое и лукавое»2. Он как бы шутливо сдается перед трудностью описания загадочного эстетического феномена.

Определения иронии в современном словаре терминов («риторический троп», «фигура речи», «форма комического» и др.) слишком общие: в данном случае нужна дефиниция, которая бы отразила не только специфику иронии именно в этих двух романах, но и ее роль в создании структурной целостности произведения. В рабочем порядке примем такое определение: эстетическая категория, вербальная форма комического, предполагающая несоответствие точек зрения автора, читателя и героя по отношению к референтному ряду, и определяющая структуру произведения в целом.3

Об иронии в каждом из романов существует множество отдельных, часто очень ценных замечаний, но монографических исследований, насколько нам известно, до последнего времени не было. Сравнительно недавно вышло небольшое, но глубокое и содержательное исследование М. Г. Соколянского «Ирония в Евгении Онегине (там и литература по вопросу4). Сопоставительный анализ двух романов по интересующей нас теме вообще не предпринимался. Между тем для описания сходных стилевых черт поэтики Пушкина и Стендаля он может иметь немаловажное значение. В предыдущих главах общие черты иронической тональности у Пушкина и Стендаля отмечались (стр. 219–222, 258), однако имеет смысл и конкретное стилевое сопоставление текстов.

Сравним одну строфу из Евгения Онегина и один фрагмент из Красного и черного. Так как нас интересует ирония в романном тексте, выберем из Евгения Онегина строфу, не связанную с лирическими отступлениями (в них ирония проявляется наиболее органично), и такую, чтобы иронические «токи» других строф на нее не воздействовали (в Евгении Онегине все взаимосвязано; имманентный анализ одной строки, строфы или главы, практически, не возможен). Требуется также такая строфа, в которой нет подсказки читателю, что перед ним иронический текст (Пушкин умеет это мастерски делать). И, наконец, самое главное условие — чтобы она по возможности хоть в чем-то соответствовала поэтике стендалевской прозы. Думается: максимально подходит первая строфа первой главы. Внутренний монолог, как известно, — излюбленный характерологический прием Стендаля.

Первая строфа Евгения Онегина — своеобразный ключ ко всему роману. Хотя в ней прямо не звучит авторский голос, она важна: ею автор вводит читателя в мир романа, приучая к особенностям разговорной стихии, к специфике романной беседы, к скрытому автобиографизму, к тому, что автор будет и впредь по-стерниански подшучивать над героем, читателем и над собой.

Строфа изучена относительно хорошо. Поначалу исследователей интересовали иронические литературные реминисценции, прежде всего первая и последняя строки («Мой дядя самых честных правил»5 и «Когда же черт возьмет тебя!»). Первая — реминисценция из басни Крылова Осел и мужик («Осел был самых честных правил»). Последнюю, явно шокирующую (ругательства не были приняты в серьезных жанрах), Ю. М. Лотман убедительно связал с речевой маской щеголя в сатирической литературе6. Многие (М. П. Алексеев, М. Ю. Лотман, Л. И. Вольперт) отмечали сюжетную реминисценцию, связанную с мотивом «наследника и дяди» в европейском романе (Мельмот Скиталец, Фоблас и др.) Оригинальный анализ первой строфы предложил Е. Г. Эткинд в книге Внутренний человек и внешняя речь, рассмотрев внутренний монолог героя как многослойную мысль, содержающую несколько слоев психологии7. Однако, с интересующей нас точки зрения, она изучена недостаточно: специфики иронической тональности ученые касались лишь вскользь (примечательно — М. Г. Соколянский в указанной работе и В. А. Кошелев в одной из последних монографий об Евгении Онегине ее не упоминают).

Первая строфа буквально заряжена иронией. Она проявляется на всех уровнях: стилистическом, структуры образов, композиции. В ней два носителя иронии, два ироника: автор и герой. Термин — ироник, как представляется, точнее используемого М. Г. Соколянским обозначания эйрон, так как этот термин употребляется при описании древнегреческой комедии в суженном значении «шутливого самоуничижения»(противопоставленного безудержному самохвальству «балагура»). Автор каким-то загадочным образом сумел «пролезть» в строфу (во внутренний монолог героя), и высказать ироническое отношение к герою, читателю и к себе. Герой иронизирует над дядей, «начитанным» читателем и над собой.

Описать конкретные механизмы иронии — задача не из простых, некоторые осознаются далеко не сразу. Явная ирония проявляет себя в романе на стилистическом уровне (лексика, фразеология, непривычный в жанре серьезной поэмы фамильярный тон) и на уровне композиции (шутливая фабульная инверсия). Более скрытая связана с обыгрыванием литературных реминисценций. Вряд ли можно согласиться с мыслью Ю. М. Лотмана, что читатель не помнил строку «осел был самых честных правил»8. Басни Крылова воспринимались как поэтические перлы, эта басня — «свежая» (1818); к тому же остроумно «приклеив» расхожий фразеологизм «самых честных правил»к ослу, Крылов сделал стих особенно запоминающимся. Пушкин, в свою очередь, применив возникший двойной план к дяде, столкнул точки зрения автора, читателя и героя. Другая литературная реминисценция связана с романом Метьюрина Мельмот-скиталец(1820), первая глава которого целиком посвящена грустным размышлениям юного Мельмота, приехавшего в деревню к умирающему богатому дяде, единственным наследником которого он является9. В литературе тех времен дядя — фигура несколько комическая (дядя Тобби у Стерна, да и Сервантес не преминул заметить, что искренне горюющая племянница после кончины Дон-Кихота все же не отказалась от ужина). Обычно само ожидание наследства племянником, тот факт, что у «дяди» нет семьи, прямых наследников, — усиливает комизм. Это как бы траур «несерьезный», над ним можно и пошутить. И далее в Евгении Онегине речь о смерти дяди окрашена едва заметной иронией («застал уж на столе, как дань, готовую земле»(VI, 27).

Но это — лишь верхние пласты иронии. При пристальном «вчитывании» осознаются глубинные механизмы: обманутое читательское ожидание и особый, онегинский «автобиографизм». Можно себе представить, какие чувства испытывал читатель той поры при первом знакомстве со строфой: загадочное авторское «Я» сначала вызывало недоумение, а затем и «ошарашивало». В крупных поэтических жанрах той поры (особенно — в романтической поэме) лирическое «Я» — всегда серьезно и «искренне», а «чертыханье» — решительно исключено. Важно и то, что в пушкинское время прямая речь ковычками не выделялась: первая строфа их не имела (заметим, кстати, что и сейчас мало кто держит их в памяти). Жанр — «роман в стихах»— только что изобретенный Пушкиным, был новшеством, о возможности подобной свободы в серьезном важном жанре не могли и помыслить. Читатель, встретивший знакомое «Я»(в форме притяжательного местоимения), преисполнялся уверенности, что речь идет об авторе и его дяде. Однако, последняя строка («Когда же чорт возьмет тебя!») повергала в изумление. И лишь прочтя начало второй строфы — «Так думал молодой повеса» — читатель мог придти в себя и с облегчением вздохнуть. Известно, что на юге приятели часто заставали Пушкина, «...помирающего со смеху над строфой своего романа»10. Можно предположить, что эмоции озадаченного читателя веселили автора уже с момента создания первой строфы.

Что касается «автобиографизма», то он входит в роман именно с мотивом «заболевшего дяди». Василий Львович Пушкин — личность популярная, известный поэт, многие литераторы были с ним накоротке, для арзамасцев Пушкин — именно он, а не его юный племянник. С другой стороны, Василий Львович не мало значил в жизни автора. Оба ироника ироничны: герой — по отношению к своему дяде, автор — к своему. Как известно, Пушкин откликнется горестно-шутливым письмом на смерть дяди (П. А. Плетневу от 9/IX 1830), последовавшей по какой-то мистической логике почти в момент завершения «романа в стихах». Вряд ли Пушкин в 1830 г. не осознавал связь скрытых знаков, но нам важно, что в 1823 г. мотив получил зачин.

Что касается героя, то его самооценка не лишена сложности. Е. Г. Эткинд выделил во внутренней речи героя несколько слоев психологии, «сосуществующих и друг друга опровергающих»11. Среди них, как отдельный слой, ученый отметил по отношению к его «дяде» — «уважительно-иронический». В этом проницательном наблюдении все же, на наш взгляд, есть неточность: ирония подсвечивает все выделенные психологические пласты. Ирония автора как бы наслаивается на иронию героя. Не только отношение к дяде, но и жалость героя к самому себе, а также его способность критически взглянуть на себя со стороны, отмечены иронией.

Внутренний монолог в пушкинском романе имеет явную характерологическую функцию. Онегин предстает не только как несколько циничный и легковесный молодой человек, но и не совсем заурядный. Он остроумен, проницателен и, что особенно важно, способен к ироничной самооценке. Усиливающие эпитеты «низкое» («высокого»коварства не бывает), «печально» (подчеркивающий лицемерие притворства) и, наконец, заключительное ругательство (внутренняя речь во внутренней речи) создают откровенную ироническую интонацию. Заметим в скобках, что с критической самооценкой героя органично связан французский эпиграф к Евгению Онегину, но об этом — ниже.

Обратимся к Стендалю. Для сравнения выберем из Красного и черного фрагмент, предшествующий сцене первого любовного свидания Жюльена Сореля с Матильдой де ла-Моль. О самом ночном свидании говорилось выше (см.: I, ч.2, гл.7). Напомним — вся сцена пронизана иронией и целиком построена на эффекте обманутого ожидания. Тут и романтический пейзаж (ночь, сад, луна, приставная лестница, пистолеты), и встреча наедине, и первые душевные порывы, но все традиционные читательские представления оказываются перевернутыми.

Из Евгения Онегина само собой отобралась для сравнения первая строфа, одна из немногих в романе, содержащая внутреннюю речь. Красное и черное переполнен внутренними монологами, но наилучшим образом для сопоставления с первой строфой, на наш взгляд, подходит один — размышления Сореля за несколько часов до свидания.

Жюльен только что получил от Матильды записку с приглашением — ни более, ни менее — в час ночи влезть по лестнице в окно ее спальни: «луна будет светить во-всю — не важно»12. Жюльену мнится предательство, засада, собственная гибель, при этом он не утрачивает уверенности в себе. Его внутренняя речь подсвечена авторской иронией. Стендаль часто подсмеивается над своими любимыми героями (Октав, Фабрицио, Пьетро Миссирилли, Левен): они подчас слишком самонадеянно убеждены, что владеют ситуацией и собственными страстями.

Перед нами — сумбурное и противоречивое движение мысли героя. Решение — немедленно укладывать чемодан — сменяется сомнением: а вдруг Матильда искренна. Колебания, обдумывание мер предосторожности, возможных контрударов, мысли о мести лихорадочно сменяют друг друга. В тот момент, когда он готов отказаться от «безумной» затеи, вопреки — казалось бы — всякой логике, Жюльен неожиданно для себя самого отбрасывает сомнения и решается на авантюру.

Е. Г. Эткинд во внутреннем монологе Онегина выделил пять пластов психологии, здесь их гораздо больше, и все они подсвечены авторской иронией. Внутренний монолог у Стендаля, как и у Пушкина, — структурно важный характерологический прием. Доминирующая черта Сореля — дьявольская плебейская гордость. Больше смерти он боится унижения и бесчестия: другого решения быть не могло. Но в оценке ситуации Жюльен заблуждается, автор как бы с насмешкой наблюдает за его абсурдными подозрениями. Читатель авторскую иронию ощущает и разделяет. Он-то знает: записка Матильды искренна.

Здесь также два ироника, кроме автора, носителем иронии выступает и сам герой. Ничто и никто не избегает его насмешки. Он мысленно иронизирует над всей ситуацией, окружением Матильды, ею самой («эта прелестная особа», <...> «великолепная Матильда <...> хочет заставить меня пойти на такую чудовищную неосторожность» (332), над ее сиятельными поклонниками, развязными слугами и даже над своим благодетелем, маркизом де ла-Моль.

Важно, что он умеет иронизировать и над самим собой. Как и Онегин, он в состоянии критически посмотреть на себя со стороны («Хорош я был бы на своей лестнице!» (332). Вспомнив о последнем свидании с госпожой де Реналь, он иронически обобщает свой опыт: «Видно, мне на роду назначено использовать это орудие» (лестницу — Л.В. — 336). Он способен посмеяться над своей трусливой паникой («Да, голубчик, это дело нешуточное! — бодряческим гасконским говорком добавил он») и пошутить над поджидающими опасностями («Бойтесь участи Абеляра, господин секретарь» — 334). Как и Онегин, он не прочь процитировать классику (известные слова Дона Диэго из Сида Корнеля — «Но честь у нас одна!» — 333), как пушкинский герой — чертыхнуться («Чорт возьми! полнолуние, а я должен лезть по лестнице <...> на высоту двадцать пять футов...!» — 332).

Как видим, в механизмах иронии много общего. У Пушкина и Стендаля внутренний монолог несет важную психологическую функцию. Свойственная обоим писателям позиция «всеведущего автора» (автор-«демиург» как бог читает в мыслях людей) помогает во внутреннем монологе раскрыть существенные черты характера, сложность и противоречивость героя, его слабости и обаяние.

Ироничное отношение к себе — основа и своеобразного «автобиографизма» обоих писателей. В Евгении Онегине, как известно, автор занимает особое место: он и действующее лицо, и друг героя, запросто беседующий с ним. В пушкинской поэме исключительно важную роль играет авторское лирическое «Я». В обычном романе такой возможности нет. Вместе с тем оба писателя обладали секретом проникнуть во внутреннюю речь героя, ирония была одним из главных механизмов этого неуловимого ввинчивания. Пушкин постоянно обращает внимание на свое родство с героем («Всегда я рад отметить разность Между Онегиным и мной»)(VI, 26), но не забывает подчеркнуть и различия, шутливо отводя предъявляемые ему упреки ( «Как будто нам уж невозможно Писать поэмы о другом, Как только о себе самом») (VI, 26). Стендаля тоже упрекали, что любимым персонажам (Жюльен, Фабрицио, Люсьен Левен) он придал свои черты (страстность, гордость, влюбчивость, отношение к Наполеону и др.). Когда его обвинила в подобном «автобиографизме» его давнишняя приятельница Виржини Ансело, салон которой он частенько посещал, Стендаль в письме к ней взмолился: «Господи! Да разве я когда-либо влезал к вам по лестнице в окно? Я, без сомнения, часто мечтал об этом, но заклинаю богом, разве когда-нибудь у меня хватило на это дерзости?» (15, 226).

Таким образом, сходство иронической интонации большое, но и различия существенны. Они — в размере приводимых фрагментов (одна онегинская строфа и четыре страницы романного текста), в особом лиризме пушкинского романа, в сжатой метафоричности стиха. Сравнима ли вообще ирония в поэтическом и прозаическом текстах? В колдовском поле поэзии сублимация иронических «токов» иная, способность сопрягать «несопpягаемое» (что часто дает иронический эффект) другая, алхимия стиха как бы может включать механизмы иронии, недоступные прозе (по крайней мере прозе пушкинского периода, за исключением Генриха Гейне). И такая смесь лиризма и иронии, как в Евгении Онегине, в прозе вообще вряд ли возможна. Запоминающееся восклицание Пушкина — «дьявольская разница!» относится и к пласту иронии. И все же, по отношению к Пушкину и Стендалю, типологически близким творцам, на наш взгляд, сопоставление закономерно и конструктивно.

Первая строфа — не начало Евгения Онегина, ей предшествуют французский эпиграф, подписанный «Tiré d'une lettre particulière» («из частного письма») и посвящение. О посвящении писали не мало. А вот эпиграф, как это ни удивительно, внимания исследователей не привлекал. Между тем он весьма значим: «Pétri de vanité il avait encore plus de cette espèce d'orgueil qui fait avouer avec la même indifférence les bonnes comme les mauvaises actions, suite d'un sentiment de supériorité, peut-être imaginaire» («Проникнутый тщеславием, он обладал сверх того еще особенной гордостью, которая побуждает признаваться с одинаковым равнодушием в своих как добрых, так и дурных поступках, — следствие чувства превосходства, быть может мнимого»). Чье это письмо? Кому адресовано? Когда написано?

Эпиграф был сначала предпослан первой главе (там он и значился при первой публикации в 1825 г.). Но в 1833 г. Пушкин, как верно заметил С. Г. Бочаров13, повысил этот текст в значении, выдвинув его в качестве общего эпиграфа ко всему роману. Однако тот же С. Г. Бочаров (как впрочем, и другие исследователи, включая Владимира Набокова) высказал уверенность, что это очередная мистификация поэта, мол, это творение его собственного пера14. Пушкин, действительно, мог бы сочинить его сам (он умел это блистательно делать), но на этот раз, по-видимому, дело обстояло иначе.

В 1998 г. пушкинисту-любителю В. И. Арнольду посчастливилось открыть источник. Он высказал предположение, на наш взгляд весьма убедительное, что эпиграф — неточная цитация из Опасных связей Шодерло де Лакло15. Серьезная находка, можно даже сказать — небольшое открытие: ведь речь идет об эпиграфе ко всему роману. Жаль, что В. И. Арнольд не пошел дальше краткой констатации: он не попытался связать свою находку с поэтикой Евгения Онегина. По его мнению, слова взяты из письма г-жи де Турвель виконту Вальмону: «Je n'ai pas la vanité qu'on reproche à mon sexe; j'ai encore moins cette fausse modestie qui n'est qu'un raffinement de l'orgueil»16 («Мне чуждо тщеславие, в котором укоряют мой пол. Еще меньше у меня той ложной скромности, которая представляет собой лишь утонченную гордыню»17).

По-видимому, источник эпиграфа оставался столь долго нераскрытым, потому что Пушкин несколько изменил французское высказывание. Он любил «игру»с чужим текстом (псевдоцитаты, эпиграфы с ложной атрибуцией, шуточные маргиналии). Из слов г-жи де Турвель поэт как бы заново составляет нужную ему «цитату»18. Заменив первое лицо на третье, женский род — на мужской, и главное — добавив свою концовку, своеобразную ироническую пуанту, Пушкин наметил стилевой камертон романа в стихах и предложил один из ключей к разгадке героя. Незримая нить непосредственно связывает эпиграф с первой строфой.

Стилевая тональность Опасных связей оказалась весьма значимой и для Стендаля, высоко ценившего роман и его автора. Он неоднократно с восхищением упоминал Ш. де Лакло в дневниках и письмах, воспринимал Опасные связи как некий «Коран»игрового быта, назвал роман , с оттенком легкой иронии, «молитвенником провинциалов»(15, 265).

Своеобразное ироническое многоголосие, смешение на разных уровнях голосов нескольких ироников создает неповторимую атмосферу Опасных связей. Ироничны по отношению к своим жертвам блистательные злодеи Вальмон и Мертей. Ироничен автор, раскрывающий их недальновидность: они полагают, что разыгрывают по свой прихоти шахматную партию, которую доведут до конца, а автор в финале романа неожиданно перемешивает по своей прихоти фигуры на доске. Овеяны авторской иронией письма наивных корреспондентов, позволяющих слишком легко завлечь себя в мир обманчивых иллюзий. Все это вместе создает особый ироничный фон и придает неповторимое обаяние роману.

Знаменательно и закономерено, что эпиграф к Евгению Онегину Пушкин заимствововал именно из Опасных связей. В романе Шодерло де Лакло заложена основа той стилевой традиции, которая оказалась значимой и конструктивной для создателей Евгения Онегина и Красного и черного. Опасные связи, самый игровой и самый ироничный роман эпохи, в области стиля стал своеобразным бесценным эталоном для Пушкина и Стендаля19.

Ruthenia.Ru