начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале
[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]
Алексей Плуцер-Сарно
“Корова” или “коурва”?
На пути к словарю древненовгородского диалектаКнига А. А. Зализняка “Древненовгородский диалект”, выпущенная издательством “Языки русской культуры” (каталог в интернете: htpp//postman.ru/~lrc-mik), представляет большой интерес для специалистов. Исследование это уникально и в целом, казалось бы, не нуждается в критике. Не потому, что здесь нет недостатков, а потому что критика подобных фундаментальных работ, как правило, бесплодна. В самом деле, здесь впервые проанализированы с лингвистической точки зрения все основные тексты берестяных грамот, грамматический комментарий к текстам древненовгородского диалекта уникален по фундаментальности и смелости гипотез. Естественно, грамматический комментарий в значительной степени основывается на разысканиях автора в области лексической семантики. Действительно, сначала загадочные тексты нужно прочитать и понять, а потом уже изучать грамматику. К книге А. А. Зализняка приложен “Словоуказатель” древненовгородского диалекта. Именно этот базовый аппарат нам было бы интересно рассмотреть с узко лексикографической точки зрения. Оговоримся сразу, что работа А. А. Зализняка не является лексикографической. А потому приведенные ниже замечания, находящиеся попросту в плоскости другой научной дисциплины, никак не могут умалять ее ценности. Но эти замечания принципиальны в контексте развития некоторых отраслей отечественной лексикографии.
Автор не ставил цели разработки принципов определения семантики слов. Но для нас определения семантики — важнейшая часть работы, поскольку речь идет об интерпретации загадочных слов ушедшего “языка”. Этих слов зачастую вообще нет ни в каких источниках: “ они… просто отсутствуют в существующих древнерусских словарях, либо представлены (в рассматриваемом значении) лишь одним-двумя примерами…” (с. 200). Из-за отсутствия единой системы определения значений автор иногда по-разному дефинирует семантику одних и тех же лексем. Так в разделе “О лексике берестяных грамот” слово “высЯгнути” сопровождается определением “вырваться”, “выйти из повиновения”, а в “Словоуказателе” его значение определено знаком “?”, слово ”головица” — как “передняя часть сапог или поршней” в п. 5.14 и с более общим определением “головка” в Словоуказателе, слово “лошакъ” — как “молодой конь”, а в Словоуказателе значение отсутствует, слово “оперсникъ” — как “часть священнического облачения”, “параманд”, а в “Словоуказателе” есть только половина этого определения, слово “отрокъ” — как “младшее должностное лицо”, “род судебного исполнителя” и применительно к свинцовой грамоте — “его значение неясно”, а в “Словоуказателе” при определении этого же слова есть только одна дефиниция из трех. Значение слова “робичныи” определяется как “полагающийся сыну от рабыни” (непонятно из определения: чьему сыну и от чьей рабыни?), а в Словоуказателе это слово подано как “непонятное”.
В то же время в книге есть указания на “не вполне надежное” установление значения. Но принципы подачи “ненадежного” материала тоже не оговорены, что делает само выявление и определение “ненадежности” ненадежным. Постепенно слово “ненадежно” начинает выступать в роли заменителя определения семантики. В самом деле, если автор сопровождает слово пшенка формулой “значение устанавливается ненадежно”, то возникает вопрос: какое значение? Ведь чтобы говорить о ненадежности значения, нужно его сначала определить. При этом слова, “вычленяемые из соответствующих контекстов ненадежно” (с. 209), тоже включаются в словник, но принципы определения их значений тоже никак не оговорены. Одни из них просто снабжены знаком “?”, другие — развернутым определением значения. Тут уже вполне правомерно было бы поднять вопрос о статусе слова и его границах.
Рассмотрим более детально методы работы автора на примере одной лексемы. Слово “блЯдь” автор вообще не поместил в разделе 5.14 (словарик лексем, не зафиксированных другими источниками), хотя по его мнению в грамоте оно употребляется в значении “блудница”, которое как раз и не зафиксировано словарем древнерусского языка. В Словоуказателе значение слова “блЯдь” передано латинским словом “meretrix” (“блудница”). Но контекст “како еси возложило пороукоу на мою сестроу и но доцерь еи назовало еси сьтроу мою коровою и доцере блЯдею а нЫнеца федо прьехаво оуслЫшаво то слово и вЫгонало сетроу мою и хотело потЯти…” (с. 344) не поддерживает этого значения. Ведь в грамоте речь идет не о проституции, а о ложных публичных обвинениях в мошенничестве, о денежных поручительствах, о выдаче денег, о крупных штрафах, ценных закладах и прочих коммерческих делах. Предположив сексуальный коннотативный подтекст у слова блядь, А. А. Зализняку пришлось предположить и обсценный подтекст у слова корова. А поскольку в современном языке оно не имеет обсценных коннотаций, ученый заменил слово корова на слово курва, предположив описку автора грамоты, “оставшуюся неисправленной” (с. 345). Между тем, легко предположить, что оскорбление заключалось прежде всего в самой ситуации ложных обвинений в мошенничестве. В этом случае оба слова могли не иметь обсценных значений. В самом деле, слова с корнем *бляд- встречаются в источниках того времени, но не имеют никаких обсценных коннотаций. Словарем древнерусского языка (XI-XIV вв.) зафиксированы следующие значения слова блЯдь: “обман, вздор, ошибка; ересь”; “обманщик, пустослов; заговорщик”.
В одних случаях автор строит гипотезы при реконструкции лексических значений, в других — отказывается от дешифровки более определенных значений. Так, значение слова “ухо” в контекстах “и ты ухо положи на суде” и ухо IЕси за мене дале” (с. 675) определяется знаком “?”. В комментарии к грамоте значение этого слова однозначно и без всяких сомнений определятся как “свидетельское показание” (с. 537). Читатель нуждается в предварительно изложенных принципах определения такого рода значений.
В метаязыке определения значений используется нелитературная лексика, устаревшие и редкие слова, диалектизмы и другие лексемы ограниченного употребления: “прогон”, “знак”, “потравить”, “лихва”, “оголовье”, “срам”, “параманд”, “плат”, “повойник”, “дурковатый”, “потрава”, “выморочное”, “празга”, “разверстка”, “чалый”, “очелье” и тому подобные.
В определения значений вводятся избыточные, ненужные и порой просто непонятные читателю слова: истина — “собственно долг”. В самом деле, не совсем ясно, какую функцию выполняет здесь слово “собственно”.
Авторские комментарии тоже неунифицированы. Так, например, при подаче неясных значений используется множество различных формул: “знач.?”, “?”, “вероятно в знач.”, “возм.”, “вероятно”, “маловер.”, “значение устанавливается ненадежно”, “не вполне надежное”, “его значение неясно”, “значение устанавливается не вполне надежно”. Не вполне ясно как все эти формулы соотносятся между собой, чем отличаются друг от друга и что означают.
Естественно, что при таком подходе определения семантики временами воспринимаются как нечитаемые: доръ — “росчить”, кози — “таган”, намъ — “лихва”, отправити — “справить”, пасти — “пасть”, половникъ — “исполовник”, почестоIЕ — “почестье”, почта — “почестье”, розрубити — “разверстать”, чельце — “очелье”.
Семантика большого количества слов определена через однокоренные слова, словообразовательные дериваты: избЕлити — “выбелить”, росомуха — “росомаха”, мЬнити — “обменивать”, безумьIЕ — “неразумие”, нечесть — “бесчестье”, оточка — “оторочка”, печатати — “запечатывать”, губица — “губка” повои — “повойник, плат”, удержати — “задержать”, росомуха — “росомаха”, скопити — “накопить”, способити — “пособить”, спех — “спешно”, удержати — “задержать”, роздвати — “раздать”, розмЬеръ — “розмеривание”. Порой слова определяются буквально через самих себя: пристричи — “пристричь”, ремЯный — “ременный”, пусти — пусть, задЬти — “задеть”, прочь — “прочь”. При этом русский язык явлется не единственным языком определения значений: “другъ” — “amicus”, “мука” — “garina”, блЯдь — “meretrix”.
В рассматриваемой работе не используются традиционные лексикографические знаки. Поэтому не всегда понятно, как соотносятся части одного определения значения между собой: плесина — “плес, одно колено реки между двух изгибов”. Что разделяет запятая в этом определении, два оттенка одного значения или две совершенно разных дефиниции?
Определения значений порой приобретают нежелательную многозначность из-за логических или стилистических ошибок: гвЬздка — “звезда в узоре”. Что значит это определение? Ведь это может означать и звезду, “окруженная узорами”, и “являющуюся частью узора”, и “покрытую узорами”. Подобные многозначные дефиниции нарушают традиционные принципы подачи такого рода материала.
Многие определения воспринимаются как нечеткие: задЕти — “обидеть, задеть кого-л.”, лице — “образец”, москотьIE —”ткани”, “имущество, добро”, перечинЯти —”переправлять (о вестях)”, полепныи —”украшенный лентами”, “разноцветный”, прихожане — “пришлые люди”, сЕника — “какой-то сорняк”, шестники — “пришлые люди”.
Отказ от построения метаязыка определения значений неизбежно создает ряд трудностей. Например, слово “рудити” определяется как “красить в красное”, а слово “рудавьщина” — как “ткань рудо-желтого цвета”. По всем законам лексикографии и элементарной логики получается, что когда мы “рудим”, то получаем одновременно и ткань “рудого цвета”, и ткань “рудо-желтого цвета”. Читателю будет не совсем понятно — “рудый”, “рудо-желтый” и “красный” — один и тот же это цвет, или три разных.
При реконструкции значения слова вежа автор использовал один единственный контекст, однако, ему удалось реконструировать сразу два значения: ‘шатер’ и ‘легкая постройка’ (с. 599). Вот контекст, позволивший сделать эти реконструкции: “а василке село пустоши вежу свезле двЬрЬ г свезле” (с. 553). Очевидно, что словосочетание “вежу свезле” не позволяет реконструировать даже одно какое-либо значение с достаточной степенью определенности. Вероятно, автор конструировал семантические дефиниции, опираясь на другие древнерусские источники, в которых это слово встречается довольно часто. Только в “Словаре древнерусского языка” (Т. 1. М.: Русский язык, 1988. С. 377) приводиться десять его различных значений и их оттенков: ‘крытая повозка’, ‘кибитка’, ‘шатер’, ‘палатка’, ‘стан’, ‘палаточный или кибиточный лагерь’, ‘кочевье’, ‘дворовая хозяйственная постройка’, ‘башня’, ‘передвижная осадная башня’. Но приписывая смысл одного контекста другому, может быть, следовало бы выбрать значение ‘дворовая хозяйственная постройка’, а не ‘шатер’. Но сам автор не приводит какой-либо аргументации, не делает ссылок на словари и прочие источники. Читателю предстоит самому догадываться, откуда взялись те или иные значения.
Два оттенка значения исследователю удалось реконструировать к слову вестисЯ — ‘вести тяжбу’ и ‘обвинять’, хотя он рассматривал лишь один единственный контекст грамоты №25: “нЬмцине с себе поводъ сложиле а вег[лесе на в]игуЯ”. Данный текст переведен так: “немец от себя обвинение отвел, а обвинил Вигуя” (с. 537). Именно форму веглесе А. А. Зализняк рассматривает как “перф. ед. м.” глагола вестисЯ. Ясно, что приведенный контекст вообще не может служить доказательством той или иной грамматической характеристики данного сочетания букв и уж тем более не поддерживает первого из приведенных определений значений. Также очевидно, что один контекст не может позволить реконструировать ни два различных значения, ни два оттенка значения. Но и второе значение поддерживается данным контекстом не вполне уверенно. Если взять на вооружение подобный стиль интуитивных реконструкций, то можно было бы перевести данной слово как ‘свидетель’, то есть ‘человек, выступающий в суде с целью передачи суду определенной информации’. Однако подобные реконструкции в любом случае кажутся более чем спорными.
Слово волога, представленное также одним лишь примером употребления, сопровождается сразу тремя определениями значений: ‘масло’, ‘сало’ и ‘жир’ (с. 602). При этом признается, что “это слово могло обозначать вообще любой вид жира (масло, сало, сметану и т. д.) или, несколько иначе — все виды молочных продуктов (масло, сметану, молоко, творог)” (с. 482). Здесь А. А. Зализняк ссылается почему-то на “Словарь русских народных говоров” (V, 47). Эта ссылка не представляется достаточно уместной, поскольку речь идет не просто о контексте XIV века, но, вообще, о другом языке. Причем сам контекст “вологоу соби коупи” не поддерживает отчетливо ни одного из приведенных исследователем значений. Он вообще недостаточен для определения какого-либо значения.
Слово “выжлЯ” определяется как ‘гончая собака’ (с. 604), однако единственный контекст “посла дЬтину да сЬдла да выжлЯ” (с. 530) не достаточен для поддержания такого определения. Ссылаясь при этом на М. Фасмера и В. Даля, автор явно исходит из современных языковых представлений: “ВыжлЯ... — ‘гончая собака’ (возможно, молодая, ср. у Даля: выжля ‘гончий щенок’) см. также Фасмер, статья выжлец”. (с. 530). На данном примере хорошо прослеживаются принципы работы А. А. Зализняка с семантикой слов древнего языка. Очевидно, что в значительной степени автор полагается на собственное языковое чутье.
В грамоте №378 сохранилось только три слова: “серицЯ сава ведуно” (с. 426). Все три слова ученый предположительно определяет как имена собственные, прозвища: “Первое слово — вероятно, прозвище (от ‘сера’, не от ’серый’)...” (с. 426). Этот контекст не представляется достаточным для подобных предположений.
Слово “гадка” также представлено единственным контекстом (грамота №304), но автор дает три определения значений: ‘предположение’, ‘ожидание’, ‘надежда’ (с. 605). Контекст “в бозЬ гадка да в вашемо здоровиЬ” (с. 572) не поддерживает с достаточной степенью определенности ни одного из этих значений. Грамота переводится так: “на Бога надежда да на вас” (с. 572). Естественно было бы предположить, что сходство с современными словами (например: “гадание” или “погодить”) — иллюзорно, оно ничего не доказывает, поскольку речь идет об ином языке. Но тогда непонятно, откуда взялись первые два определения.
Слово “добро” определяется автором как союз, имеющий значения ‘чтобы’ и ‘пусть’ (с. 612). Единственный контекст “цо бъ IЕси прислаль восхку да мъла да Овьцини добро сошьIЕ по шубЬ сошьIЕьэ” грамоты №129 (с. 544) не достаточен для поддержания ни одного из этих определений. Интересно, что давая перевод данной грамоты, состоящей из более чем полусотни слов автор опять-таки, как и во всех прочих случаях не делает никаких комментариев, никаких ссылок, никаких пояснений. Историческая лексикология, изыскания в области семантики древнего мертвого языка тоже нуждаются в аргументации и ссылках.
Глагол “льстити” имеет в словоуказателе два значения — ‘хитрить’ и ‘обманывать’ (с. 631). Эти определения основаны на контексте, представленном в смоленской грамоте №12: “чи ти поченете (ч)етъ лести(ти)” (с. 289). Этот контекст представляется недостаточным для отчетливого поддержания даже одного из этих двух значений. Цитируемый фрагмент переводится А. А. Зализняком так: “если же он начнет как-либо хитрить” (с. 290), то есть используется только первое из данных в Словоуказателе значений. Но тогда остается совершенно не ясным, какую функцию выполняет здесь второе определение, откуда оно взялось и с какой-целью дается.
В грамоте №373 есть слово “мезенъ”. А. А. Зализняк дефинирует его в Словоуказателе так: ‘в середине лета’ (с. 632). Единственный имеющийся контекст “а здисе коурила мезенъ” (с. 572) не представляется достаточным для выдвижения подобной гипотезы. Аргументация гипотезы А. А. Зализняком представляется также не вполне убедительной: “неясное мезенъ — может быть, то же, что меженъ ‘в середине лета’...” (с. 572). Здесь дана единственная ссылка на источник 1264 года, но какие-либо доказательства по-прежнему отсутствуют.
Слово “москотьIЕ” определяется как ‘ткани’ и ‘имущество, добро’ (с. 635). Единственный контекст грамоты №413: “цобы еси моего москотьЯ моего пересмотреле дат бы хорь не попортиль” переводится автором так: “Пересмотрел бы ты мое добро (по-видимому меха и/или шерстенные ткани), чтобы моль не попортила...” (с. 555). Далее автор комментирует свою гипотезу: “Слово москотьIЕ могло обозначать, во-первых, москательный товар (краски, клей и т. д.), во-вторых, ткани и мелкие изделия из них... Возможно было и расширительное значение: ‘добро’, ‘имущество’ (ср. возможность расширительного значения, например, у современного тряпки)” (с. 556). Гипотетичность и здесь никак не подкреплена авторскими пояснениями.
Слово “нугьнЬ” — автор переводит как наречие со значениями ‘сильно’, ‘очень’ (с. 639). Контекст грамоты №717 не поддерживает отчетливо ни одного из этих значений: “а Я ноугене пецалоусЯ цереницами”. Автор предлагает такой перевод: “а я сильно озабочена черницами” (с. 325) и сравнивает это слово с древнерусским “нужьнЬ”. Древнерусское слово многозначно. Но сходство с ним не дает возможности определить насколько многозначным было древненовгородское слово. Непонятно, исходя из каких соображений автор приписывает именно два значения этому слову. Почему не три, не семь? К данному контексту с таким же успехом подходят значения: ‘по долгу’, ‘по нужде’, ‘тяжело’, ‘тягостно’, ‘мучительно’, ‘по необходимости’, ‘по неизбежности’, ‘по потребности’, ‘с приложением больших усилий’, ‘вынужденно’, ‘настоятельно’, ‘крепко’, ‘тревожно’, ‘неспокойно’, ‘мучительно’, ‘недостаточно’, ‘мало’, ‘плохо’. Все эти значения были свойственны наречным формам древнерусского языка с данным корнем (см. например: Словарь древнерусского языка. Вып. 11. М.: Наука, 1986. С. 438-448). При желании, в пользу любого из этих указанных определений значения можно было бы выдвинуть какие-нибудь аргументы.
Слово “поправити” — дефинируется как глагол со значениями ‘отправить’ и ‘доставить’ (с. 652). Единственный контекст представлен в грамоте №735: “сътворЯ добрЪ помоги емоу поправи ти любо и коростомлЯ”, который переводится так: “...пожалуйста, помоги ему доставить [груз] — хоть и до Коростомля” (с. 270). Почему именно эти два значения выбрал автор? Ведь ‘отправить’ и ‘доставить’ это совсем не одно и то же. А почему бы не предположить какой-нибудь другой оттенок значения? В той же грамоте “конь полоубоуивъ” переводиться как “дурковатый конь”. Автор приводит следующие аргументы: “Не зафиксированное в других источниках словополубуивый могло относится к нраву коня (ср. буивый ‘глупый’, ‘буйный’, см. Срезн.), но могло быть каким-то техническим коневодческим термином...” (с. 270). Заменяющее аргументы слово “могло” в определении данного значения позволяет все-таки читателю догадаться о степени неопределенности определений значений в данной работе. Говоря о грамоте №227 А. А. Зализняк прямо пишет: “надежный связный перевод грамоты, разумеется, невозможен (с. 309). Однако далее автор все-таки дает этот перевод, “...включающий предположения и варианты...” (с. 309). Вот интересующий нас фрагмент этого перевода: “[сидя] с Давыдовой женой, получая почет и прокорм (букв.: принимая честь, пья-едя.) А если бросим (?) мы двое торговлю, то ты будешь жить (?) там” (с. 310). Вот реконструкция исходного текста: “(сед)Яци цьсть енюци пеюци едоуци со давыжею а торого риневь тамо поценеши тиро|(вати”. А. А. Зализняк указывает, что “ненадежна конъектура тиро(вати) ивызывает трудности отрезок торого риневь)” (с. 310). И, несмотря на всю эту неопределенность, слово “тировати” определяется автором вполне определенно: ‘жить’ и ‘стоять на постое’ (с. 671). Аналогичные признания делает автор при определении слова “хабитисЯ”. Оно встречается в грамоте №752: “[тьбь] хаблю ци ти боудоу задЬло своимъ бьзоумьемь аже ми сЯ поцьньши насмихати”. Предлагается следующий перевод: “‘никогда тебя не оставлю (не отвергну)’ или... ‘хочешь ли, чтобы я тебя оставила’... Буде даже я тебя по своему неразумию задела, если ты начнешь надо мною насмехаться...” (с. 229). Здесь мы по сути имеем дело с контекстом “[тьбь] хаблю”, из которого значение слова “хаблю” едва ли может быть определено. Автор признает, что эти семантические дефиниции “лишь вольное предположение”, но, выдвигая эти предположения, не сопровождает их почти никакой аргументацией, ссылками на словари и т. п. Он также возводит данную словоформу к глаголу хабити. В Словоуказателе это загадочное слово “хаблю” сопровождается двумя определениями значений: ‘оставлять’ и ‘воздерживаться’ (с. 677).
При определении значений этого древнего мертвого языка автор, естественно, пользуется собственным языковым чутьем. Неизбежно древний мертвый язык в определенной степени обогащается семантическими особенностями современного русского языка. Если же “…древненовгородский диалект, разумеется, выступает как диалект древнерусского языка” (с. 5), то метаязык определения значений мог бы строиться на основе современного русского языка. Если это отдельный язык, выполняющий “…функцию койне, т. е. идиома наддиалектного характера, который мог в той или иной мере использоваться на всей территории древненовгородского государства…” (с. 4), то тогда можно было бы в основу метаязыка положить древнерусские лексемы. Если же статус этого языка неясен, то можно было бы ввести латинскую семантическую базу. Но в данном случае лексемы этого диалекта определяются иногда через лексемы древнерусского языка, иногда через латинские, современные диалектные, просторечные или литературные слова. Не ясно, в каких случаях мы имеем дело с “…полностью автономным описанием рассматриваемого идиома…” (с. 7), а в каких случаях перед нами “…описание одних лишь отличий др.-новг. диалекта от стандартного др.-р. языка” (с. 7).
Московская семантическая школа разработала общепринятые нормы работы с семантикой слов. Не вполне ясно, насколько отказ автора от построения метаязыка определения значений — сознательный жест. В то же время фундаментальные исследования метров отечественной науки задают общую планку требований к публикуемым материалам. Принципы, по которым составляют лексикографический аппарат самые авторитетные специалисты, могут восприниматься другими составителями как принципы современной лексикографии.
[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]
начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале