начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале
[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]
Вадим Руднев
Почтовая открытка от Пушкина Жижеку и au delá
Славой Жижек. Возвышенный объект идеологии / Пер. с англ. Владислава Cофронова; Научные редакторы Сергей Зимовец и Виктор Мизиано. М.: Художественный журнал, 1999.
Философия ХХ векапроходит под знаком попеременного противопоставления и сталкивания лбами наследий Канта и Гегеля. В начале века марбургское неокантианство противостоит кембриджскому абсолютному идеализму. В этом соревновании “МакТаггарт против Когена” побеждает, как ни странно, Бертран Рассел, которому удается “умыть” обоих. Временно логика одолевает диалектику, нео-Кант — пост-Гегеля. Говорить о Гегеле в среде философов-аналитиков было неприлично. О Канте — пожалуйста. В меру, конечно. Кризис 1930-х годов вновь поднимает акции Гегеля, Кант падает. Уже лингвистическо-философские тексты позднего Мура — это скорее диалектика, чем логика; диалектикой “констатива vs перформатива” пронизано одно из ключевых произведений аналитики 1940-х годов — “How to do things with words” Остина. Но говорить о Гегеле в этой среде по-прежнему неприлично. (Впервые о “примирении” логик Гегеля и Аристотеля открыто написал фон Вригт, да и то лишь в 1969-м году). Тем временем под влиянием модернизированного (от слова “модернизм”) понимания Гегеля Кожевым гегелевская диалектика становится важнейшим инструментом в философии Лакана. В первые послевоенные десятилетия формальная логика временно побеждает, однако уже в 1970-е годы французские постструктуралисты, последователи Лакана, посылают “формалку” куда подальше. Никакого Аристотеля, никакого Канта, только Гегель. И Маркс. Ну, конечно, Фрейд. (“Православие, самодержавие, народность”.)
В сущности, отличие логически ориентированной философии от философии, ориентированной диалектически, заключается в том, что смысл логически ориентированного дискурса может быть редуцирован к одному суждению. Суть философского дискурса, ориентированного диалектически, не может быть сведена к одному суждению (их должно быть по меньшей мере три).
Как ни странно, при всей ангажированности Жижека Лаканом и Гегелем (ангажированности, которая, как будет показано ниже, носит во многом симулятивный характер) главная мысль книги может быть высказана в лапидарной форме: идеология это некое диалектическое новообразование (причем не очевидно, что злокачественное) на теле языка, его симптом. Слово ‘симптом’ понимается во фрейдовском смысле, но приоритет его изобретения отдается Марксу. Симптом — это то же самое, что прибавочная стоимость, которая составляет неотъемлемую, но в определенном смысле иррациональную, неизвестно откуда берущуюся часть товарного обмена. Идеологический симптом существует в некоем специфическом негативном измерении: идеология — это мистификация действительности, но такая мистификация, которая уже вписана “с самого начала” в структуру действительности.
В ХХ веке — веке больших идеологий — нельзя отделить реальность от ее идеологической составляющей. Другими словами, идеологический метаязык вписан в язык-объект, является его неотъемлемой частью. Жижек поясняет этот тезис — анекдотом про Рабиновича. Рабинович, как он объясняет чиновнику в ОВИР’е, уезжает в Израиль по двум причинам: во-первых, он боится, что коммунизм падет, начнутся погромы и т. д. “Но этого никогда не будет”, — говорит ему чиновник, — “это невозможно!” “Вот это и есть вторая причина”, — отвечает Рабинович. Еврей (центральный персонаж философских парабол Жижека) ловит советского чиновника в ловушку идеологического языка, когда переход якобы на метауровень ничего не меняет. “Учение Маркса всесильно, потому что оно верно”. Спорить с этим тезисом невозможно. С ним можно бороться, лишь приняв его структуру, его же оружием. Как сказал Паскаль (во фрагменте, который цитирует Жижек) — “ведите себя так, как будто уже верите (имеется в виду в Бога. — В. Р.), и вера придет к вам сама собой”.
Примерно о том же другой анекдот, который рассказывает Жижек (этой важной особенности его стиля мышления — перемежать головокружительные интеллектуальные “навороты” с рассказыванием анекдотов и фильмов — мы коснемся ниже), знаменитый анекдот времен застоя — “Ленин в Польше”. На картине под названием “Ленин в Польше” изображена Крупская в постели с комсомольцем. Недоуменный посетитель музея спрашивает: “А где же Ленин?” — “Ленин в Польше”, — невозмутимо отвечает экскурсовод. То есть название не является частью метаязыка — оно входит в язык-объект, делая его чрезвычайно сложным (“название совершает некий надрез на картине”, говорит Жижек). Этот пример демонстрирует диалектику истины и лжи (или скорее вымысла) у Жижека. Суть этой диалектики в том, что, во-первых, отвергается корреспондентная теория истины как результата соответствия высказывания фактам. Действительность слишком сложна для такой простой доктрины. Язык является, скорее, частью действительности, поэтому он никак не может с ней корреспондировать. Ленин, сидя в тюрьме в Польше, тем не менее, может неожиданно нагрянуть и застукать Крупскую с комсомольцем прямо на холсте, вот почему отсутствующий Ленин является подлинным, хотя и “закадровым” героем этой картины. Во-вторых, Жижек, повторяет и развивает тезис Лакана о том, что “истина структурирована так же, как вымысел”. Этот тезис Жижек иллюстрирует на сей раз примером из культового массового кино, конкретно, из фильма Сиднея Поллока “Три дня Кондора”, где герой путем компьютерного анализа детективов случайно обнаруживает в ЦРУ (где он служит аналитиком) тайное “ЦРУ в ЦРУ” (метаязык вписан в язык-объект). Истина выявляется именно благодаря тому, что она структурирована так же, как вымысел. Отсюда делается следующий шаг. В идеологическом опыте важна не истина (она неотличима от вымысла), важно соблюдение ритуала поддержания видимости истины. В развитом тоталитарном обществе все знают, что господствующая идеология “не соответствует фактам”, но никто ничего не может поделать, во-первых, потому, что этих фактов, отдельных от их идеологического осмысления, не существует, а во-вторых, потому, что истина структурируется как вымысел, а по сути неотличима от него, отсюда маркированной в идеологическом тоталитарном языке является не истина, а ложь. Что это значит? Еще один еврейский анекдот Жижека — еврей упрекает своего друга: “Зачем ты говоришь, что ты собираешься в Краков, а не в Лемберг, если ты действительно едешь в Краков?”. “Сказать правду значит нарушить имплицитный код обмана”.
Суть в том, что ложь в идеологизированном социуме — гораздо в меньшей степени вымысел, чем истина. Говорить ложь значит поддерживать идеологический гомеостаз. “Народ и партия едины”. Истина и ложь лишены верификативной силы, потому что они встроены в реальность. Если кто-то скажет: “Нет, народ и партия не едины — это ложь” (так говорили диссиденты), то наивность этих слов будет обусловлена тем, что говорящий здесь исходит из бинарно-формального и корреспондентного понимания истины. Он просто говорит на другом языке, то есть, скорее, пытается говорить, потому что на самом деле в ХХ веке такого простого языка в определенном смысле не существует.
Чтобы вырваться из идеологии, нужно не опровергать ее “не-идеологией” — таковой на существует, — а противопоставить ей другую, свою. Победит не тот, кто знает истину, а тот, кто лучше умеет репрезентировать вымысел, “травить анекдоты”. Желание (смех) у фригидной царевны-несмеяны вызовет не тот, кто скажет ей правду, а тот, кто рассмешит ее. (Этот пример принадлежит не Жижеку (традиционный фольклор — не его стихия, и этому тоже есть некоторое объяснение), а скорее В. Я. Проппу, см. его работу “Ритуальный смех в фольклоре”.)
Потому что, даже если удастся выявить истину, это ничего не изменит. Пример Лакана: если выяснится, что все фантазии ревнивого мужа-параноика относительно неверности жены даже окажутся “соответствующими действительности”, то есть если окажется, что жена действительно ему изменяет, это не будет автоматически означать, что муж перестанет быть параноиком. Измены жены в сознании мужа-параноика практически не зависят от того, “как дело обстоит на самом деле”. Потому что этого “на самом деле” не существует.
Другой пример. Хорошо известен постперестроечный феномен ностальгии по социализму, которой страдают не только оголтелые коммунисты, но очень многие люди, жившие в брежневские времена. Суть этой ностальгии в том, что “при социализме все жили счастливо”. Именно это идеологическое клише задним числом выстраивает факты прошлого. Живя при социализме, мы не понимали, что мы счастливы. Мы думали, что счастлив тот, у кого есть выбор. “На самом деле” дело обстоит прямо противоположным образом. При капитализме, когда есть выбор, большинство людей ощущает себя несчастливыми (бедными, безработными, никому не нужными, одинокими, не способными на борьбу за выживание и т. д.). Капитализм в духе Жижека можно определить как такой строй, который оставляет за субъектом право быть несчастливым. Социализм этого права не оставляет. При социализме право быть счастливым превращается в обязанность. Живущий при социализме обязан быть счастливым — у него нет выбора. Осознание задним числом этого благословенного состояния счастливого отсутствия выбора и порождает ностальгию. Но суть в том, что тот факт, что при социализме “все одинаково счастливы”, не делает социализм ни лучше, ни хуже (как факт измены жены не оздоровляет патологического ревнивца), просто эта фраза (“При социализме все живут счастливо”) не имеет отношения к истине и лжи, она опять-таки встроена в социалистическую реальность подобно тому, как остиновские перформативы встроены в совершение действий. Поэтому тот, кто захочет опровергнуть эту фразу (диссидент), почувствует на себе такие санкции, как если бы он что-то не сказал, а сделал. Его просто посадят в сумасшедший дом, как если бы он вышел на улицу голым и пел непристойные песни. Его высказывание (“Неправда, что при социализме все счастливы”) выпадает из идеологического языка. Тому же, кто говорит на другом языке, “психотику”, невозможно ничего объяснить: “Вы, знаете ли, совершенно не правы, считая, что при социализме не все живут счастливо. Если вы посмотрите результаты последних социологических опросов населения, вы убедитесь в обратном”. Подобные рассуждения невозможны на языке социалистической идеологии. Так будут разговаривать только в либеральном обществе, где, скорее, “все несчастливы” (новое идеологическое клише, поднятое на щит теми, кто тоскует по брежневским или даже сталинским временам). (Сказанное в последних трех абзацах непосредственно следует из рассуждений Жижека, но является не пересказом его теорий, а рефлексией рецензента, поэтому Жижек не несет за него ответственности.)
Кстати, к вопросу об ответственности.
Философия Жижека интересна не только своим интеллектуализмом и элегантностью. Таких философов в последние десятилетия было очень много. Философия Жижека уникальна совмещением интеллектуализма и утонченности с социальной детерминированностью. Ни Лакан, ни Альтюссер, ни Бодрийар не жили при тоталитаризме. Жижек — первый философ мирового масштаба, который имел опыт жизни при посттоталитаризме и при этом говорит на языке западной философии практически так же свободно, как на своем родном. Говоря об идеологии, он говорит языком идеологии внутреннего эмигранта. Это и есть его, Жижека, симптом, который он честно отрабатывает в своем автопсихоанализе. Отсюда бессознательнаяплавающая идентичностьавтора. Почему Бодрийар и Деррида не травят анекдотов и не рассказывают содержание дурацких фильмов? Потому что они не имеют опыта существования в тоталитарном обществе (Существования со знаком “минус” (“Terrying with negative”) — название одной из предыдущих книг Жижека.) То есть глубина и вменяемость жижековского дискурса, на наш взгляд, обусловлена тем, что он говорит о том, цену чему знает на собственной шкуре. То есть он говорит об идеологии на языке этой идеологии. И это, пожалуй, самое интересное, что делает книгу Жижека не просто очередным постмодернистским опусом, но уникальным опытом соответствия означаемого означающему, плана выражения — плану содержания. Потому Жижек все время и “срывается” на анекдоты, осуществляя своеобразный трансфер, который особенно хорошо срабатывает с читателем, страдающим ностальгией по социализму. Вся речевая стратегия книги Жижека направлена на то, чтобы запутать читателя, который бессознательно отождествляется с Другим “с очень большой буквы”. Этот воображаемый читатель-следователь или читатель-стукач вовсе не глуп, и его запутать можно, лишь притворившись лояльным, то есть “диалектичным”. И в книге Жижека налицо все признаки формальной лояльности: Маркс — хороший, Жижек его ни разу не пинает, как это принято в диссидентской идеологии. Язык, — говорит Жижек, — в принципе устроен по-сталинистски; чтобы понять, как устроен язык, достаточно прочитать “Краткий курс истории ВКП(б)”.
Конечно, “на самом деле” Жижек — либеральный философ. Но что такое либеральный философ? Спросите его: “А вот вы по-простому-то как относитесь к антисемитизму и тоталитаризму?” Но он “по-простому” говорить не умеет. Он вам ответит нечто в том духе, что антисемитизм является социальным симптомом, что тоталитаризм “вписан” в структуру языка и т. д. В общем, как любит говорить Галковский, “ничего не докажешь”. В лучшем случае такого “горе-философа” можно посадить в психушку. С другой стороны, он совершенно не опасен, пусть болтает, а мы покажем, что и у нас в социалистическом лагере есть Мыслители с большой буквы. Вероятно, нечто в таком же роде имело место в отношении Мамардашвили. Это был в большой степени “философ на экспорт”. Пусть себе болтает о психоанализе, о Прусте и т. п. Главное, чтобы был лоялен (а внешне он был вполне лоялен, не то что “все эти Сахаровы и Солженицыны, которые совсем протухли нафталином от своего давным-давно вышедшего из моды правдолюбия”), а мы при случае покажем: вот они наши советские интеллектуалы, мыслящие элегантно и глубоко (простой советский человек все равно ничего не поймет); они на нашей стороне, и это доказывает, что мы еще “пособираем грибочки” (еще один советский анекдот). При этом понять, кто кого обманывает, Жижек или Жижека, до конца никогда не удастся, потому что обман настолько фундаментально встроен в структуру подобных речевых действий, что вынуть его и показать— “вот он, обман!” — практически невозможно.
Но если идеология охватывает любой язык-реальность, а к Реальному пробиться невозможно, то в таком случае велика ли цена жижековскому дискурсу? Та же идеология, где рассуждения об идеологии встроены в тело идеологии в соответствии с законами идеологии. Можно было бы назвать это эпистемологической ошибкой Жижека. Но это мы рассуждаем с позиций формальной логики. С позиций диалектики все в порядке. Логика всегда можно припереть к стенке, он патологически честен и последователен. Когда юный Рассел нашел ошибку в рассуждениях пожилого Фреге, тот впал в длительную эпистемологическую депрессию, из которой в целом так и не вышел до самой смерти. Диалектик столь же патологически изворотлив. Припереть к стенке его невозможно. В духе Жижека расскажем известный, впрочем, анекдот (разумеется, еврейский): к раввину пришли двое спорящих, чтобы тот рассудил их. Выслушав первого, раввин сказал: “Знаете, вы правы”. Тогда свою точку зрения высказал второй. Раввин сказал: “Знаете, вы тоже правы”. Тогда в разговор вступила жена раввина. Она сказала: “Послушай, так не бывает, чтобы два человека, утверждающие противоположное, оба были правы”. На что раввин, не смутившись, ответил: “Знаешь, ты тоже права”. Чем не пример диалектического синтеза?!
В этом смысле психологическое ядро диалектики — схизис, то есть, говоря популярно, то, отчего бывает шизофрения, расщепление сознания. (“Почему ты говоришь, что едешь в Краков, а не в Лемберг, ведь ты действительно едешь в Краков?”). Идеологическое сознание — это шизофреническое сознание, которому, понятное дело, не страшны никакие противоречия. Тем самым диалектика — не что иное, как шизофреническая логика. Шизофрения не обязательно существует только в клиническом варианте. В современной психологии выделяют “шизофренический”, или полифонический, характер. Человек, обладающий таким характером, является шизофреником лишь в очень широком смысле. Внешне он живет, как все “нормальные люди”. Это выражение взято в кавычки, потому что примерно две трети современного городского населения — психопаты, то есть клиенты “малой психиатрии” и психотерапии. Можно сказать, что вся фундаментальная культура ХХ века — это полифоническая, то есть шизофреническая культура1. И действительно, схизис присутствует не только у Делеза и Гваттари, но во всех наиболее важных и характерных для ХХ века интеллектуальных и эстетических построениях. Теория относительности (парадокс времени), кинематограф (парадокс двойного прагматического восприятия того, что происходит на экране, одновременно как здесь и не здесь — об этом эффекте писал еще Томас Манн в “Волшебной горе”, — и надо сказать, что обычное позитивистское сознание не справилось бы с этим парадоксом; так что дело не только в технике, хотя техника ХХ века тоже носит расщепленный характер — с одной стороны, это нечто суперрациональное, но, с другой стороны, до такой степени суперрациональное, что оно с готовностью превращается в свою противоположность, в “чудо” — отсюда шизофренический оксюморон — “чудеса техники”), принцип дополнительности Бора, уже своим названием манифестирует свою шизофреничность, мы не говорим уж о таких очевидных вещах, как сюрреализм, поэзия Хлебникова, Мандельштама и обэриутов, проза Кафки, Платонова, Фолкнера (далее по списку), то есть всего того, что определяет культурную физиономию ХХ века.
Итак схизис — пробный камень диалектики. Причем же здесь Пушкин? Притом, что Пушкин — первый и главный шизофреник в мировой культуре. Впервые это понял, по-видимому, Хармс. Схизис проявился наиболее отчетливо в позднем творчестве Пушкина — “Пиковая дама”, “Маленькие трагедии”, “Капитанская дочка”, “Медный всадник” — это все произведения о ценности (не этической, конечно, а психологической) расщепленного сознания. Так что Пушкин предшественник не только Жижека, но и Нильса Бора, Густава Малера, Вернера Гезенберга и Тимура Новикова, недаром шизофренический слоган “Пушкин это наше все” был разработан психически больным Аполлоном Григорьевым. Перефразируя слова Пригова, можно сказать, что Жижек — это Пушкин сегодня, а Пушкин — это Жижек ХIX столетия. У них даже фамилии похожие (Жижик-Пыжик — Пушкин-Жужкин). Но на самом деле это не более смешно, чем все остальное. Например, тот факт, что Лакан — шизофреник, или “шизофреническая личность”, как принято говорить на политкорректном языке современной патопсихологии (чтобы не обижать человека). Но для последователей Лакана (в том числе для Жижека) Лакан вполне нормален и понятен. Здесь срабатывает эффект андерсеновского голого короля, о котором любил писать и сам Лакан и которого упоминает Жижек. Вопрос: для чего все поддерживают видимость того, что у короля новое платье, если все знают, что он голый? Ответ: для Другого с большой буквы. Ясно, что Лакан и есть этот Другой с самой большой буквы, “мертвый отец”, “бешеная собака”. “Все прекрасно сознают”, что Лакан был вздорный параноидный шарлатан, который присвоил себе эксклюзивное право на фрейдовское наследство и труды которого — совершенный бред и паранойя (в качестве мальчика из сказки Андерсена в свое время выступила Мелони Кляйн, заявившая, что Лакан сумасшедший), но тем не менее все продолжают делать вид, что новое платье короля прекрасно, что все совершенно понятно, умно и замечательно.
Приведу фрагмент следующего разговора:
Маршан: — Это общение, а не сообщение.
Г-жа Одри: — Мне кажется, в этом суть сообщения и есть — это переданное извещение.
Маршан: — Сообщение и общение — это не одно и то же.
Г-жа Одри: — Сообщение однонаправленно. Общение не однонаправленно, в нем есть прямой и обратный ход.
Маршан: — Сообщение посылается кем-то кому-то другому. Общение — это то, что устанавливается, когда обмен уже произошел.
Д-р Гранофф: — Сообщение — это программа, которую запускают в некую универсальную машину (знакомое словосочетание — это из песенки про ВВС, которую поет мальчик Бананан в фильме Говорухина “Асса”. — В. Р.), которая по истечении некоторого времени выдает на выходе то, что смогла с ней сделать.
Лакан: — Неплохо сказано.[1]Действительно, неплохо. И самое забавное, что это не пьеса Ионеско “Клуб шизофреников”, а запись реального семинара мэтра Лакана. Р. О. Якобсон, который дружбанил с Лаканом, называл такого рода обмен репликами “фатической функцией”, то есть “слова просто произносятся для поддержания речи”. Якобсон приводит свой знаменитый пример из Дороти Паркер:
— Ладно! — сказал юноша.
— Ладно! — сказала она.
— Ладно, стало быть, так, — сказал он.
— Cтало быть, так, — сказала она, — почему же нет?
— Я думаю, стало быть, так, — сказал он, — то-то!
— Ладно, — сказала она.
— Ладно, — сказал он, — ладно.2Ладно, теперь мы по крайней мере знаем реальные источники театра абсурда.
В заключение нельзя не заметить, что несмотря на фундаментальность, элегантность и своевременность рецензируемого труда, в нем обнаруживается ряд неточностей, промахов, недостатков и отступлений от генеральной линии. Мы не будем говорить о том, что Жижек путает имена и фамилии всех режиссеров, актеров и персонажей фильмов, которые он пересказывает, что он жульнически цитирует Канта, а пишет, что это Гегель, что он ни разу не упомянул в своей книге имени Витгенштейна (что практически сводит ценность его книги к нулю), а если и упомянул, то в таком оскорбительном контексте, что вряд ли это можно вообще считать упоминанием. Кроме того, при пересказе фильмов 1930-годов он путает понятия КГБ и НКВД, что в сложившихся ныне обстоятельствах выглядит не так уж безобидно.
Последнее наше замечание относится к переводчику Владиславу Софронову. Пользуясь случаем, мы позволим обратиться к нему с открытой почтовой открыткой.
Дорогой Влад!
Ты проделал великолепную работу. И, главное, столько работы задал своим коллегам, наставникам, научным редакторам, внутренним рецензентам и внешним экспертам. Одна маленькая частность, одно упущение. Ты переводишь лакановское выражение point de capiton, как ‘точка пристежки’. Это глубоко ошибочный и порочный перевод. Позволь тебе заметить, что “пристежка” производится сбоку, слово же capiton, как всем нам прекрасно известно, означает не более, чем ‘обивочный мебельный гвоздик’. Гвоздик забивают сверху. Так что Лакан имел в виду, скорее, “точку прибивки или приколки” или, если переводить более элегантно, — “прикольный пуант” (“понтовый прикол” ). Я думаю, что на этом переводе мы и остановимся.
Успехов! Искренне твой
VR
P. S. А вы знаете, что алжирскому дею третьего дня сделали на лбу пластическую операцию?
1 Это мнение было высказано в устной форме в беседе с автором рецензии психологом П. В. Волковым. В данной статье использованы и некоторые другие фрагменты наших бесед. За разрешение их использовать автор выражает П. В. Волкову глубокую признательность.
[1] Жак Лакан. Семинары. Кн. 2. “Я” в теории Фрейда и в технике психоанализа (1954/1955) / В ред. Жака-Аллена Миллера. М.: Гнозис/Логос, 1999. С. 398-399.
2 Роман Якобсон. Лингвистика и поэтика // Структурализм: “За” и “против”. Сб. статей. М: Прогресс, 1975. С. 201.
[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]
начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале