начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале

[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]


Виталий Куренной

О трансцендентно-полиграфической невозможности Деррида в России

Книга “Эдмунд Гуссерль. Начало геометрии. Введение Жака Деррида”, вышедшая в свет в 1996 году, представляет собой заметное явление на отечественном горизонте переводной философской литературы, включая в себя работы двух философов XX века из ряда значительнейших. Небольшой образцовый текст “Начало геометрии”, фокусирующий широкий спектр феноменологических тем, позволяет Деррида то проделывать глубокие экскурсы в обширную проблематику феноменологии Гуссерля, то вновь возвращаться в рамки “введения” к этому конкретному тексту. Тематизация роли письма как условия возможности традирования смысла в ее одновременно скрывающей функции делает выбор именно этой работы в перспективе дальнейшего творчества Деррида телеологически ясным. Впрочем, на наш взгляд, могла бы быть взята и любая другая работа[i], так как Деррида движется в русле той проблемы, которая так или иначе входит в любой текст Гуссерля: проблемы связи выражения и значения, знака и смысла. Имея всякий раз предварительный характер — будь то предварением построения философски осмысленной знаковой системы арифметики, чистой логики, философии как строгой науки или же условием забвения изначального смысла науки в силу языковой седиментации — она тем самым является сквозной темой, которая и позволяет Деррида выстроить последовательного Гуссерля, избегая, например, расхожего противопоставления “поздних” и “ранних” работ последнего. Провокативно-покорно следуя этому последовательному Гуссерлю, французский философ исподволь всякий раз возвращает феноменологии ее же главный вопрос: “каков смысл явления?” (117). Так, мало-помалу, отстаивая единство гуссерлевской мысли в полемике с П. Рикером или М. Мерло-Понти, Деррида вводит свой основной мотив, относимый в силу достигнутого единства гуссерлевской мысли к феноменологии Гуссерля вообще, — мотив неизбежной, сущностной инфицированности эйдетического фактическим, необходимого — случайным и т. д. Позднее это станет относиться не только к Гуссерлю, но ко всей европейской философской традиции, игнорирующей то, что “мнимая внутренность смысла уже сплошь проработана его же собственным внешним”.[1] Причем в этом раннем тексте делает он это настолько мастерски уклончиво, что даже наиболее отстраненный читатель работы — ее комментатор — не стерпел-таки завершить всякий раз не доведенное до конца движение рассуждения Деррида, нетерпеливо прорвавшись примечанием “Почему не считать забвение смысла нередуцируемым событием в истории смысла? … .” (138). Завершение “Введения” совпадает с выходом Деррида к последнему рубежу феноменологии: к вопросу о цели феноменологии, феноменологии как ответственности, берущей на себя бесконечную задачу и в своей конкретной очевидности никогда не ставящей вопрос о телеологии своего собственного бесконечного предприятия. Невозможна феноменология феноменологии, ибо она есть деятельность, не постигаемая в некоторой конечной очевидности, но осуществляемая, или “ее Логос никогда не может появиться как таковой, никогда не может быть дана философии вндения[2], но его можно только лишь, как и всякое Слово, услышать через видимое” (190).

Однако концептуальное содержание “Начал геометрии” Эдмунда Гуссерля и “Введения” Жака Деррида не должно захватить нас вполне. Иначе мы оказываемся в той же самой чистой области значений, в которую нас всякий раз систематически отвлекает выражение и которая безотносительна к здесь и теперь лежащей передо мной книге, на обложке которой фигурирует “Гуссерль/Деррида. Начало геометрии”. У этой книги были, видимо, свои резоны оказаться передо мной, но были причины и более “сущностные” — появиться этой книге на русском языке вообще. Эти причины попытался представить в своем Послесловии переводчика Михаил Маяцкий. Из этого послесловия можно вынести, в частности, что, во-первых, феноменология в России невозможна по ряду “гео-метафизических” (247, 251) причин, а все сроки, отводившиеся на феноменологию, уже истекли (она уже и во Франции, где она, в принципе, возможна, невозможна) и, во-вторых, с Деррида дела обстоят все же не так из рук вон скверно, так как всем “желающим быть мыслящими” еще предстоит “многие десятилетия” “осознавать объем и глубину” “поразительной читательской (и писательской, это одно и то же) одиссеи” Деррида (254). Все это, впрочем, не особенно определенно в виду риторического вопроса о невозможности как “миссии всякой настоящей [?] философии” (252, прим.). Жаль, что Послесловие не конкретизирует срок, который отводится в России на Деррида, или не конкретизируются возможные условия невозможности философии Деррида где бы то ни было; поэтому не совсем ясно, распространяются ли на нее какие-либо ограничения “гео-метафизического” характера.

Ниже мы попытаемся показать, что не стоит в очередной раз испытывать историю на предмет особой “гео-метафизической” самобытности России, но можно “фактично-фактически постериорно” (252) показать, что Деррида в России hic et nunc невозможен. Пока же остановимся на указанной “несостоявшейся” феноменологии в России. Основной упрек отечественным феноменологам (непонятно только, как перед лицом роковой (гео-метафизической!) невозможности можно еще кому-то что-то вменять в вину) заключается в том, что “они не были достаточно феноменологически радикальны в исторической тематизации самих себя и феноменологии” (249), т. е. феноменология (видимо, та самая, “настоящая”) увязана с определенной областью тематизации. Но феноменология (оставим в стороне ту феноменологию “в широчайшем смысле” (воспользуемся здесь известными критериями Г. Шпигельберга[3]), которая может быть ничем не связана с гуссерлевской за исключением самоаттестации, однако крайне широко распространенная теперь именно в России) есть метод, не привязанный к какой-либо тематизируемой предметной области. Кроме того, феноменология в “широком смысле” — “не школа”, и ее объединяет, “скорее, общее убеждение, что лишь путем возврата к оригинальным источникам созерцания и производимым на их основе сущностным усмотрениям можно использовать великие традиции философии в соответствии с их понятиями и проблемами, что только этим путем могут быть прояснены эти понятия, а проблемы — поставлены на интуитивное основание, а затем и принципиально разрешены”.[4] Несложно было бы показать, что в такой своей формулировке феноменология претендует на то, чтобы быть составной частью осмысленного употребления выражений вообще (или же — в формулировке Хайдеггера — быть “отчетливо выраженным Как исследования”), поэтому “отсутствие феноменологии” может быть расценено в этом смысле (разумеется, изнутри самой феноменологии) как оперирование “голыми знаками” по незамысловатым правилам, либо же как отсутствие всякого философского исследования как такового. И наконец едва ли не единственный феноменолог “в строгом смысле” — Эдмунд Гуссерль — не был настолько суров в вопросе о “членстве” в феноменологии, как разбираемое нами Предисловие переводчика. Достаточно напомнить его ответ Ясперсу, поинтересовавшемуся, что же такое феноменология: “Вам не надо знать, что это, если Вы делаете это правильно”[5]. Ясперс задает этот вопрос, слабо пытаясь опротестовать именно свою принадлежность к феноменологии. Ответ Гуссерля ясно показывает — от феноменологии просто так не избавишься. И ссылкой на взаимоисключающее сходство двух философских систем: советского марксизма и феноменологии — здесь не отделаешься. И уж ничего-то исторически-случайного в этом точно нет, поскольку две философские системы конкурируют друг с другом именно в том “умном месте”, которое равноудалено “от Австрии и России, Германии и Латвии” (249). Попутно можно заметить, что взаимоисключающими в своей претензии на абсолютность являются не только марксизм и феноменология, но и почти все остальные европейские философии. И даже если это (пост)современная плюралистически-либеральная философия (вроде прагматизма Ричарда Рорти), то по отношению к “нелиберальным” концепциям она все же занимает не менее (если не более) исключающую позицию.

Теперь, после этой попытки поразмыслить над “продуктивной формулой ‘русской загадки’” (248), предлагаемой нам в Послесловии, вернемся все же к случайно-необходимым причинам появления этой книги на русском языке. Итак, с феноменологией дело ясное — нет так нет, против “гео-метафизической” необходимости, что называется, не попрешь. Но, как уже отмечалось выше, на Деррида нам есть еще шанс успеть. Именно поэтому-то из ставшего уже давно самостоятельным жанра введения в феноменологию (работ с буквально этим названием наберется с полдюжины) и был, по-видимому, выбран Деррида. Надо сказать, что от большинства прочих “введений в феноменологию” работа этого французского мыслителя отличается тем, что вводит в Гуссерля прямо-таки “с бою”, захватывая в едином движении своей интерпретации всю гуссерлевскую феноменологию, попутно ввязываясь в ряд дискуссий, которых набралось в странах, где феноменология все же была возможна, за несколько десятилетий совсем не мало. В России же по ряду неизбежных в своей случайности причин нет перевода главных работ Гуссерля (следует заметить, что Деррида опирается в своем “Введении” и при переводе “Начала геометрии” на уже сформированный корпус гуссерлевских переводов на французский язык). Однако за Деррида все же надо каким-то образом поспевать, поэтому весь текст его “Введения” снабжается колоссальным “инкорпорированным комментарием”, превращая его тем самым в путеводитель по основным работам Гуссерля и ряду интерпретаторских концепций. Тем самым выясняется, на наш взгляд, и основная причина появления этой книги на русском языке (все прочие причины наводят, скорее, на мысль о ее полной здесь-и-теперь невозможности и гео-метафизической неуместности): дело в том, что Деррида, несмотря на все еще имеющиеся у него неплохие перспективы прочитывания в течение (нескольких) “десятилетий”, угрожает его двойник, состряпанный “fast food” (254) теми, кого “не очень справедливо можно назвать дерридаистами” (там же). Таким образом, нет, видимо, лучшего средства явить “реального Деррида” (там же), чем испортить это пиршество столь трудно усвояемой для русского дерридаиста работой, как “Введение” Деррида к “Началу геометрии”. “Введение” приобретает просто монументальную основательность, ввиду того, что весь Гуссерль просто перемещен в примечания, которые в своей текстовой феноменальной определенности расположены внизу, в основании каждой страницы (ведь ссылка и выполняет эту функцию “основательности”). С другой стороны, здесь происходит любопытное обращение позиции самого Деррида,[6] текст которого превращается из маргинального в основной, маргиналом же оказывается именно Гуссерль. (Текст Деррида вообще как-то не совсем вписывается в рамки просвещенческой задачи первого ознакомления с философией Гуссерля в особой ситуации “незнакомства русского читателя с основным корпусом произведений Э. Гуссерля”[7] (246), тем более обставленного всеми атрибутами жеста открытия-сокрытия (ср. указание на материал, “который остается недоступным большинству читателей” (там же)). Но такого Деррида уже, конечно, не поместишь в “передовицу” и не сделаешь жертвой “памфлета”. Здесь, по-видимому, кроется и разгадка того следа, который запечатлен на чреватой смыслами обложке русского издания: загадочный символ, разделяющий двух авторов книги — Гуссерля и Деррида, — несомненно отсылает к черте, отделяющей текст Деррида от сносок, сводящихся, по большей части, к изложению и цитированию гуссерлевских работ. И если Гуссерль значится первым, то сезанновская неустойчивость вышеуказанного знака все же неизбежно ведет к тому, что по-немецки тяжеловесный “Гуссерль” оказывается в основании “Деррида”. (Упомянем, кстати, что, познакомив читателя в Послесловии с английским и немецким вариантом решения обложки этой книги (253), М. Маяцкий совершенно неожиданно сетует на недостаток внимания к Деррида: “Совсем не удивительно, что она [книга Деррида — В. К.] остается мало известной”, — что можно понять только в том смысле, что широкая известность предполагала бы во много раз больший список разноязычных обложек этой книги). Итак, причину появления этой книги здесь и сейчас мы отчасти для себя прояснили. И не беда, что проблема Деррида “fast food” решена посредством “Husserl-digest”: в конце концов, “дайджест” есть неустранимый элемент нашего здесь и теперь существования. Такой же, впрочем, как и “fast food”.

Вернемся же еще раз к нашему здесь-и-сейчас, и попытаемся поставить вопрос, прямо скажем, представляющийся нам более “теперешним”, чем историко-философская проблема о взаимоотношениях русско-советской философии с феноменологией (для постановки вопроса о “снова русской”, на наш взгляд, еще не достаточно сгустились сумерки). Деррида ведь тоже не с перестройкой родился, его “Введение” появилось в 1962 году, когда еще и “советских феноменологов” не было (мы ограничиваемся рамками бывшей Российской Федерации, полагая, что Грузия имеет некоторую свою “гео-метафизическую” специфику). Отчего-то этот вопрос никак не затронут в Послесловии переводчика. В отношении Деррида оно полно оптимистической устремленности в будущее, и, если бы не какие-то темные личности fast-food-дерридаистов, игнорирующих “реального Деррида”, то и тревожиться было бы нечего: книги, статьи, интервью Деррида выходят намного более регулярно, чем то имеет место, например, с работами Гуссерля (поэтому “Там и Тогда” — заголовок Примечания переводчика — может быть прочитано и как оптимистическое указание в будущее). Итак, возможен ли здесь и сейчас Деррида в России? Для подтверждения нашего отрицательного тезиса привлечем аргумент, который мы в пику “гео-метафизическому” назвали трансцендентно-полиграфическим. Состоит он в следующем. Ядром философии Жака Деррида является его “концепция” письма, существенная инновативность которой состоит в том, что он воздал должное ее “графической” составляющей, в отличие от “фонетической”, которая стремится слиться непосредственно с логосом: “И вот если мы перестанем ограничиваться моделью фонетического письма, которой мы даем привилегию только в силу этноцентризма, и если мы кроме того извлечем следствия из того факта, что не существует чисто фонетического письма (из-за неизбежного размещения знаков в пространстве, пунктуации, интервалов, неустранимых различий в функционировании графем и т. д.), то вся фонологическая или логоцентристская логика становится проблематичной”.[8] Освобожденная из забвения “графическая субстанция” и является предметной областью новой продуктивной квазинаучной дисциплины — грамматологии, в этой же стихии графического письма движется и техника деконструкции. Тем самым фонетический логос оказывается крайне зависимым от практики графического письма. Своеобразной визитной карточкой Деррида, одновременно важнейшим теоретическим примером и ключевым термином, является графическое различие между фонетическим différence и графическим différance, различающимися на письме, но произносимых совершенно равным образом. Это позволяет Деррида развивать новую концепцию означивания, строящуюся так, что ни один элемент означающего не может рассматриваться как просто присутствующий или просто отсутствующий, нейтрализованный в своей феноменальной определенности и совершенно прозрачный для скрывающегося за ним смысла. Напротив, письмо строится как система “разнесений”, система “следов” отсылающих нас ко все новым и новым текстам, в процессе чего и снимается традиционная оппозиция означающее — означаемое. Как видно из этого крайне грубого, но достаточного для наших целей изложения, всю эту проблематику письма уже действительно можно встретить во “Введении” к “Началу геометрии”. Наш же аргумент состоит в том, что практиковать столь пристальное внимание к графическому письму можно лишь при условии достаточно высокоразвитых “материальных техник”, гарантирующих философу беззаботное “следопытство” и не отсылающих его к трансцендентным письму и совершенно тупиковым практикам полиграфии или компьютерной технологии или, прости господи, к некоторой рассеянности субъекта. Коротко говоря, вдумчивый читатель должен быть уверен, что différance есть именно différance, а не случайная опечатка в слове différence[ii], иначе Деррида невозможен. Но это и есть ситуация здесь и теперь в России.

Чтобы не быть голословным обратимся к нашей книге. Взять хотя бы словечко “вндение” (187, 189 прим., 190 и др.). Как поступит встретив его некий фонологоцентрист? Постарается больше не обращать внимание на графическую определенность этого элемента текста, понимая, что “след” здесь ведет к столь же прозаическим, сколь и трансцендентным самому письму истокам (в наиболее романтическом случае — к какому-нибудь человеконенавистнику из Перми, написавшему для этой цели специальной вирус, поселившийся в компьютере редакции). Вдумчивый же читатель, видя такое разнесение в системе различий отследит здесь, возможно, некий продукт письма, занимающий промежуточное положение между тривиально-фонетическим “ведением” и “видением”, двинется к Фрейду с его оговорками, да еще возьмет в руки какое-нибудь из многочисленных отечественных (пере)изданий основателя психоанализа ... Абсурдно и несправедливо, в первую очередь, по отношению к самому Деррида. Но опасаясь обвинения в вульгарном эмпиризме, двинемся далее, хотя прежде все же заметим, что значимые графические следы ничем графически не выделены, и нужно еще как-то показать, что данный “след” не стоит того, чтобы его отслеживать (что достаточно сложно, в виду полной деконструкции большинства контролирующих инстанций).

Возьмем, далее, обширную цитату из “Логических исследований”, принадлежащую Деррида (с. 86-87, прим. 83), в которой бесследно исчезла фраза “В качестве идентичного мы также познаем его [значение] всякий раз в очевидных актах рефлексии; мы не произвольно вкладываем его в высказывание, а находим его в нем”, идущая после слов “… единство в многообразии”. Сослаться ли здесь на так по-человечески понятную невнимательность? Вдумчивому читателю не стоит поступать так просто. Напомним одно из положений Деррида: “Ничто, ни в элементах, ни в системе, нигде, никогда не выступает просто присутствующим или отсутствующим. Везде, сплошь имеют место только различения и следы следов”.[9] Отсутствующая фраза ближайшим образом навела бы нашего вдумчивого читателя на двусмысленный пассаж Послесловия переводчика о “предательской верности оригиналу”, присущей Деррида, который тем самым приобрел бы весьма неприятную однозначность, выходящую за пределы тех целей, которые субъективно, видимо, ставил себе его автор. Примерно это и назвалось бы деконструкцией.

Или обратимся к примечанию Ришира-Маяцкого 71* (75), которое толкует “референт” и смысл слова “лев”. Лев-то он, конечно, лев, но не тот лев, которого разбирает здесь Деррида, говоря о “первичной идеальной объективности смысла”. Это объективность всего лишь выражения, и она сохраняется, даже если выражение не имеет ни смысла, ни значения (например остающееся “одним и тем же” при любом своем воспроизведении бессмысленное выражение “абракадабра”). О смысле и предмете идет речь много ниже, на с. 81-82 (“вторичная” степень идеальности объективности”), где это примечание было бы вполне уместно. Насколько просто эта оплошность (если же это не так, и примечание уместно, то следует допустить, что здесь предполагается некоторая теория, которая никак в тексте не выражена) разрастается в деконструкцию, не стоит, пожалуй, и указывать. Вдумчивого читателя она могла бы отослать и дальше, к тексту Гуссерля, который описывает именно такого рода эффекты пассивного доверия к выражениям, смысл которых не актуализирован.

Пожалуй, примеров, подтверждающих наш аргумент, достаточно. И если невозможность феноменологии в России складывалась, как следует из Предисловия переводчика, в силу того, что “соответствия здесь не выполнялись, ноэзис был не в силах покрыть ноэму, предметности превосходили разрешающие способности Я” (248), то невозможность Деррида в России складывается из менее витиеватых, но совершенно непреодолимых трансцендентных причин. Так, объективное единство текста (научного или литературного), единство “первого прядка”, не менее важное для грамматологии, чем для феноменологии, не выполняется здесь-и-теперь отнюдь не по причине ноэзо-ноэматического диссонанса, но по тем же самым полиграфическим причинам. И разбираемая нами книга не является неким исключением. Замечательным подтверждением нашего последнего тезиса является сборник Избранные статьи такого почтенного литературоведа, как М. Л. Гаспаров (Москва, 1995), где мирный анализ отношения О. Мандельштама к революции на с. 226 плавно переходит в проблему появления речи у собак (Роза мира Даниила Андреева), чтобы, попутно разобрав перипетии Гагтунгура, неспособного творить монады, окончить страницу 256 словами “Бог есть”, а страницу 257 начать необходимостью отрицания существования богов в пьесе В. Хлебникова.[10] До подобной деконструкции едва ли доберешься средствами грамматологии. У нас даже закрадывается подозрение, что совершенно неслучайно Позиции Деррида были напечатаны в Киеве, но именно с учетом той самой — трансцендентно-полиграфической — невозможности Деррида сейчас здесь, в России.

Попутно можно отметить еще один тесно связанный к графической стихией момент рассматриваемого нами текста. Речь идет о цитировании Деррида своего собственного перевода “Начала геометрии” в переводе русском. Тема кавычек — непростая и продуктивная тема грамматологии, опираясь на кавычки можно, например, деконструировать Хайдеггера. Но едва ли столь щепетильный в цитировании и сносках Деррида мог ожидать такого эффекта здесь-и-теперь. Достаточно сравнить, например, цитату во “Введении” о мире, который является ““вселенной объектов, выразимой на языке в своем бытии и так бытии”” (101), и соответствующим ему текстом на с. 218: “Язык, со своей стороны, есть функция и упражняемая способность, коррелятивно связанная с миром, с универсумом объектов как в своем бытии и определимости выразимых в языке”. [11] После непродолжительного размышления вдумчивый читатель, несомненно, придет к выводу, что Деррида в данном случае цитирует смысл фрагмента, то есть голос.

Резюмируя все вышесказанное, можно выразить надежду, что здесь-и-теперь все же будет преодолена практика скачкообразного минования целых исторических (философских) пластов в попытке обрести более “современное” настоящее. И если разговор о Деррида здесь уже возможен (что, надеюсь, видно из наших ссылок), то едва ли это означает, что феноменология должна быть оставлена лишь в примечаниях, которые, как и прежде, лишь продолжают отсылать Отсюда Туда, с чем неплохо справлялась и вся предшествующая “отечественная феноменология”. Подведение Гуссерля под черту Деррида мы склонны прочитывать лишь как настоятельное приглашение к работе.

Москва


[1] Деррида, Ж. Позиции. “Семиология и грамматология”. Беседа с Юлией Кристевой / Пер. с франц. В. В. Бибихина. Киев, Д. Л., 1996, с. 58.

[2] Это не опечатка, а корректное цитирование.

[3] Spiegelberg, H., The phenomenological movement. A historical introduction. 2 ed. Vol. 1. Martinus Nijhoff, The Hague, 1971, p. 6-7.

[4] Jahrbuch für Philosophie und phänomenologische Forschung. Vorvort. Bd. I. Teil I. Halle a. d. S, Niemeyer, 1913, S. I-II.

[5] Цит. по: Schuhman, K., Husserl-Chronik. Denk- und Lebensweg Edmund Husserls. (Husserliana. Dokumente. Bd.I.) — Den Haag, 1977, S. 175.

[6] “По-настоящему, вы знаете, надо прежде всего читать и перечитывать тех, в след кому я пишу, те “книги”, где на полях и между строк я прорисовываю и разгадываю некий текст … .”. Деррида, Ж. Позиции. “Импликации”. Беседа с Анри Ронсом / Пер. с франц. В. В. Бибихина. Киев, Д. Л., 1996, с. 10.

[7] Продолжение фразы “… и Ж. Деррида”, можно понять лишь как шутку, намекающую на гегельянское прошлое здешней “особой ситуации”.

[8] Деррида, Ж. Позиции. “Семиология и грамматология”. Беседа с Юлией Кристевой / Пер. с франц. В. В. Бибихина. Киев, Д. Л., 1996, с. 45.

[9] Там же, с. 46-47.

[10] Если читателю не повезло, и в его экземпляре этой книги анализ отношения Мандельштама к революции ничем таким не прерывается, то не следует полагать, что это розыгрыш. Свидетельство о существовании по меньшей мере еще одного подобного экземпляра см. Новое литературное обозрение, №21 (1996), с. 348. Смысл этого примера как раз и состоит в том, что не сохранена объективная идентичность даже “первого порядка”.

[11] Обещанное в Послесловии (257) разъяснение такого рода расхождений мы находим далеко не везде. Нет его и в этом случае, что и позволяет нам на него сослаться.



[i] Примечание post scriptum: прошу прошения у Михаила Маяцкого за двусмысленность фразы. Речь идет, конечно, о любой работе Гуссерля, а не Деррида.

[ii] В différance или différence наверняка будет опечатка. Поэтому прошу читателя поверить мне на слово: из начально я напечатал “différance” и “différence”, редакционный корректор оставил “différance” и “différence”, макетчик проверил: вроде бы “différance” и “différence”, редакторы посмотрели: похоже, что все правильно: “différance” и “différence”. Дальше дело за типографией...


[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]

начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале