Глава 3.
Фольклор замкнутого детского сообщества в русской литературе после
Помяловского: продолжение традиции
Как и «Записки из Мертвого дома»
Достоевского, «Очерки бурсы» при их публикации вызвали огромный
интерес читателей, широкий общественный резонанс. Не только тема, но
и само изображение, детали, тон были внове; поэтому неудивительно,
что в прессе вокруг очерков Помяловского разгорались дискуссии, а
через короткое время появились мемуары, подражания и произведения,
развивающие тему бурсы. Мы вкратце рассмотрим важнейшие из них, и
подробнее остановимся на нескольких произведениях. Они не только
продолжают традицию Помяловского, но и безусловно значимы сами по
себе. По крайней мере одно из них при появлении произвело огромное
впечатление на читателей и критиков – вполне сравнимое со
впечатлением от «Очерков бурсы». Это «Республика Шкид» Г. Белых и Л.
Пантелеева. Помимо этой книги, мы обратим внимание на повесть А.И.
Куприна «Кадеты» и роман А.К. Воронского «Бурса».
Для начала необходимо сделать
несколько общих замечаний, отметить общие внелитературные тенденции,
отраженные в тексте. Быт, нравы и фольклор воспитанников закрытых
учебных заведений во многом обусловливался внешними факторами:
профилем и режимом заведения, изучаемыми дисциплинами, системой
наказаний, педагогическим составом и т.д. Так, если в бурсацком быту
и фольклоре современников Помяловского большое место занимает
дискурс телесных наказаний: паремии («секут – не репу сеют»),
арготизмы («сечь на воздусях»), способы смягчения наказания, обмана
(намазывание лоз чернилами, чтобы они оставляли следы), то у Куприна
и Воронского мы этого не встретим: телесные наказания были
устранены, но бурсацкая хитрость никуда не исчезает, и теперь вместо
способов облегчить сечение придумывают способы побега из карцера. В
Шкиде отменен и холодный, сырой карцер: наказаниями за проступки
остаются помещение в изолятор, увольнение из школы, оставление без
обеда или прогулки (критики шкидской системы воспитания и эти
наказания считали жестокими и непедагогичными).
Одновременно со смягчением системы
наказаний растет самосознание учеников, их организованность. Так,
если в бурсе Помяловского ученики предоставлены сами себе, не имеют
общих увлечений (если не считать полуподпольной газеты «Семинарский
листок», в которой участвовал Помяловский и которая в его
произведении не упоминается), то в бурсе Воронского члены тайного
общества тугов-душителей, выросшие из детских шалостей и хулиганств,
наслушавшиеся историй о нигилистах и марксистах, организуют
подпольную библиотеку. У такой организованности есть и обратная
сторона: растет уровень, масштаб неповиновения. Бунты в бурсе
Помяловского – редкость, и за них сурово наказывают. Никакие
наказания не заставляют тугов-душителей у Воронского оставить идею
библиотеки; а следующий роман автобиографической дилогии Воронского
– «За живой и мертвой водой» – открывается описанием масштабного
семинарского бунта; рассвирепевшие семинаристы бьют начальство:
сторожей, учителей, самого ректора. В «Республике Шкид» бунт –
«буза» – возведен в культ. Узнав об увольнении любимого педагога
(сумевшего подладиться к воспитанникам, сыграть «своего парня»),
шкидцы организованно поднимают настоящее восстание: бойкотируют
уроки, строят баррикады, подкладывают на стулья горячие угли; в
конце войны «штаб» зачинщиков «выкинул лозунг „Бей халдеев“».
Подробнее о культе бузы в Шкиде см. ниже.
3.1. Ранние продолжатели.
«Записки бурсака» С.И. Сычугова.
Между 1863 и 1903 годом появилось
множество произведений о жизни в духовных училищах. Все они были в
той или иной степени инспирированы работой Помяловского. Одни
авторы занимали резко отрицательную позицию по отношению к
«обличению бурсы» и ставили себе целью развенчать Помяловского, при
этом обращая мало внимания на факты этнографии детства, а больше
заботясь о «благопристойности» (М. Малеонский (М.Ф. Бурцев) в
четырехтомной повести «Владиславлев»),
другие сообщали, что не могли видеть всего, потому что учились за
свой счет – были «своекоштными», приходящими, не жили в общежитии.
Так, Е. Грязнов в своих воспоминаниях пишет: «Бурса достаточно
ославлена в литературе нашей со стороны грубых и диких нравов среди
ее обитателей и их взаимных отношений. Что касается нашей бурсы, то,
бывая там лишь редко и наблюдая быт ее, так сказать, мимоходом, я
могу сказать только то немногое, что сам видел...».
Та же причина не позволяет дать точную характеристику жизни
замкнутого детского сообщества Н.П. Гилярову-Платонову, который
посвящает учебе в Коломенском духовном училище и семинарии первый
том своих воспоминаний «Из пережитого».
Впрочем, в двух названных произведениях мы встречаем несколько
любопытных текстов и сведений.
Е. Грязнов сообщает, что городских
презрительно называют «блинниками» (потому что едят блины у
матушки). К обширной коллекции бурсацких суеверий добавляется еще
одно: после удачного ответа, крестясь, целовать страницу учебника.
Об училищном инспекторе Льве
Кирилловиче, прозванном Мушником (мушник – деревенский ржаной
пирог), ученики складывают куплет-акростих, формально выглядящий
вполне панегирически; иронический смысл его раскрывается только при
прочтении первых букв строк):
Мохнаты сапоги
У Льва вокруг ноги,
Шинель, бекешь, жилет -
Нигде подобных нет.
Идет, как Сидор Пнев -
Куда красив наш Лев!
Гиляров-Платонов сообщает еще одну
примету: если учитель идет «в кармазинном сюртуке», значит, будет
порка всем поголовно.
Там же находим два анекдота из духовной жизни, рассказывавшихся в
бурсе: о попе, пытавшемся обмануть дьячка, и о попе – любителе птиц.
И Грязнов, и Гиляров-Платонов
рассказывают о старинной традиции семинаристов ходить к ректору
испрашивать рекреации. Оба мемуариста приводят латинскую фразу, с
которой обращались к ректору.
Более интересны для нас воспоминания
Н. Смоленского и П.Н. Луппова.
Произведение Смоленского названо, с
очевидной оглядкой на Помяловского, «Очерки современной бурсы» и
имеет подзаголовок: «Картинки, типы и типики».
Отталкиваясь от названия, под которым собраны очерки Помяловского,
Смоленский одновременно апеллирует к авторитету классика и ставит
себе целью исполнить намеченную классиком задачу. Воспоминания
Смоленского состоят из небольших очерков, каждый из которых посвящен
одному предмету (например, добурсацкому детству, поступлению в
училище, учителям, летним развлечениям).
В «Очерках современной бурсы»
приводится немало фактов и текстов, которые могут нас
заинтересовать. Так, сообщаются прозвища учителей: преподавателя
греческого зовут «Груша» и «Аграфена Карповна», старого смотрителя –
«Доёный».
Рассказывается о традиции боев с
мещанами, в котором выражался «протест мещанству». Разумеется,
сохраняется и дух протеста по отношению к начальству. Ученики не
только пакостят учителям, но и составляют подпольную библиотеку, в
которой хранятся запрещенные книги. «Библиотекой заведывали сами же
ученики, из красных, передававшие ее потом другим по наследству».
Точно такую же форму протеста впоследствии подробно опишет А.К.
Воронский (см. ниже). Смоленский фиксирует употребление арго,
непонятного непосвященным: например, обращение «Ванька, шью!»
означало «оставь мне покурить». Бурсаки, как и у Помяловского,
«спасаются» от уроков в больнице и в поленнице дров, играют в
азартные игры.
Говоря об иерархии бурсаков,
Смоленский делит их следующие на «типики»: 1) буйные и
неисправимые; 2) приспособившиеся; 3) блаженненькие. Хотя эта
классификации существенно беднее, чем предложенная Помяловским и
другими авторами, в ней улавливается зерно социальных отношений в
замкнутом сообществе: верховодят те же самые «отчаянные», «средний
класс» образуют приспособившиеся, кроткие карьеристы – аналог
«мужиков» в тюрьме (ср. образ Васенды у Помяловского); блаженненькие
принадлежат к угнетаемым.
Смоленский почти не приводит песен
бурсаков; исключение составляет фрагмент стихотворения Некрасова
«Размышления у парадного подъезда» («Укажи мне такую обитель…»),
воспринимаемый бурсаками как народная песня. Она поется протяжно,
заунывно. На смену ей гремит «дружный развеселый припев»:
Ах вы Сашки, На-ташки мои,
Разменяйте мне бу-мажки мои!
А бу-мажки все но-венькия,
Двад-цати-пя-ти-руб-ле-вень-кия!
Ах, жги, жги, жги, говори!
Воспоминания П.Н. Луппова рисуют
довольно непривычную картину духовного училища. Если в случае с
мемуарами Грязнова описанную им мягкость нравов учеников и
начальства можно объяснить тем, что Грязнов, будучи приходящим
учеником, не мог знать всего, то Луппов жил в бурсацком общежитии –
и все равно в его тексте то и дело встречаются фразы вроде:
«Взаимные отношения учеников в училище в общем можно было назвать
довольно удовлетворительными… Немножко пренебрежительное отношение
наблюдалось к новичкам».
Впрочем, Луппов указывает уничижительное прозвище «приготовишек» -
«республика» («Ну ты, республика, куда лезешь?») и говорит, что
«среди учеников встречались иногда так называемые „объяснялки“»,
«лица, находившие удовольствие в том, чтобы немного поиздеваться над
младшими и слабейшими учениками»
- аналог «форсил», «забывал» и «солидных» из кадетского корпуса,
описанного Куприным (см. ниже).
Луппов называет несколько песен из
бурсацкого обихода: «Гляжу я безмолвно на черную шаль», «За рекой на
горе лес зеленый шумит», «Час пропели петухи», «Настоечка тройная»,
«Вдоль да по речке» и приводит макаронический куплет:
Ох-ох,
Semper горох,
Quotidie каша -
Miseria наша.
Традиция таких текстов восходит к
средневековым студенческим песням; в Главе 2 нам уже случалось
говорить об этом при разборе «Семинариады» из «Очерков бурсы».
У Луппова описано несколько
бурсацких игр, из которых заслуживает внимания игра в солдаты: «был
у нас фельдмаршал (ученик высокого роста, сильный и зычный) и его
свита, были и рядовые солдаты. На берегу реки (вне двора)
фельдмаршал, украшенный лентой, производил учение, после которого
раздавал в награду наиболее усердным десятирублевые и сторублевые
бумажки (простые бумажки, раскрашенные цветным карандашом)».
Последняя подробность указывает на любовь детского сообщества к
детализации имитации. Луппов не без основания сетует на то, что это
пристрастие редко применялось к учебе, тогда как из него мог бы
выйти толк: «У каждого ученика была беловая тетрадь, в которой он
должен был начертить каждое изученное государство. Господи! сколько
старания тут влагалось каждым! Покупались краски, ученики тщательно
разрисовывали на рисунке горы, низменности, моря, на это
затрачивалось все свободное время. В карту влагалась вся любовь к
эстетике, какая только была у учеников».
Кое-что о сохранении и
распространении бурсацкой фольклорной традиции можно почерпнуть из
рассказа О. Забытого (Г.И. Недетовского) «В былой бурсе».
Недетовский обучался в Калужском духовном училище в 1856-1862 гг.
Факты, описываемые им, связаны не с жизнью замкнутого детского
сообщества, а с влиянием на него педагога. В рассказе выведен образ
учителя-самодура, обращающегося к ученикам с традиционной поговоркой
«садись, дерево на дерево», дает им обидные прозвища, подобно
Долбежину из «Бурсацких типов» Помяловского, ставит себе правило в
течение курса обязательно пересечь весь класс; дети мстят ему,
насажав ему на шубу вшей (вспомним, что то же самое проделывает
Гороблагодатский у Помяловского).
Ценным свидетельством являются
воспоминания С.И. Сычугова «Заметки бурсака».
Сычугов написал мемуары в 1890-х гг.
по просьбе друзей. Он описывает свое учение в Вятском духовном
училище 1850-х гг., затем семинарии и университете. Мемуары были
впервые опубликованы только в 1933 г.
Сычугов неоднократно ссылается на
опыт Помяловского, но при этом с оговоркой: «Не забывай, что
Помяловский описывает петербургскую бурсу, я же жил в бурсе вятской,
от которой до бога высоко, а до царя далеко... Значит, если ты
пожелаешь составить понятие, какие мытарства я вынес, то безобразия,
изображенные Помяловским, возвысь в квадрат, - и картина выйдет
верная».
Это правда: описываемый Сычуговым бурсацкий быт много тяжелее. В
училище — грязь и вонь, кормят тухлятиной и гнилыми овощами.
Применяется жесточайшая, увечащая порка. От учеников требуют
«долбни», «зубристики» «от сих до сих», за малейшее несоответствие
ответа словам учебника секут, приговаривая: «Ты, сукин сын, умничать
вздумал, хочешь быть умнее книги». Практикуется «взаимная порка»:
сначала секутор сечет провинившегося, затем провинившийся –
его самого. Неудивительно, что ученики ненавидят начальство. Сычугов
вспоминает, как он старался сделать учителям «пакость»: в одного
запустил с лестницы поленом, другому измазал калом перчатки, и т. д.
Одна из самых крупных проделок: Сычугов, отпросившись во время урока
на улицу, видит гуляющую по лугу корову и надевает ей на шею веревку
от колокола; корова, разумеется, начинает отскакивать, колокол
звонит. За эту выходку Сычугова жестоко наказывают: «секли меня не в
классе, а на лугу возле колокольни в присутствии всего училища»
(ср. у Помяловского: «драли тогда под колокольчиком»).
Не скрывает Сычугов и самых
разнообразных пороков бурсаков: процветающих среди 10-14 летних
детей пьянства, воровства, педерастии.
Отношениям внутри сообщества
уделяется довольно мало внимания: известно, что ценят силу,
«отчаянность»; фискалов называют Иудами и наушниками, игнорируют и
наказывают. Если Куприн пишет, что заслужить прощение фискал может
только благодаря какому-нибудь неординарному поступку (см. ниже), то
у Сычугова есть сцена прощения раскаявшегося фискала.
Разумеется, в ходу поддевки и
издевательства, входящие в негласные ритуалы посвящения новичков.
«Напр., с полным на вид сочувствием
подходит к новичку старый бурсак и предлагает через перышко гусиное
дунуть в ящичек, чтоб увидеть неизведанные блаженства. (Ящичек в
одной из стенок имеет, кроме общего большого отверстия с пером, на
той же стенке 20-30 едва заметных отверстий и наполняется сажей,
табаком известью и пр.) Дунувший в ящик новичок или становится
похожим на трубочиста или целые часы чихает и пр., а бурсаки
гогочут».
Встречаются и выходки совершенно скабрезные: «были у нас
бурсачки-артисты, которые могли [пускать газы] по произволу, когда и
сколько им было нужно. Такие артисты имели при себе бутылки, которые
они наполняли своей вонью, и, плотно закупорив их, предлагали
новичкам нюхать под видом высокого качества амбре».
Сычугов рассказывает, что, поступив
в училище, он сразу подвергся традиционной травле, но дал отпор и
вскоре завоевал уважение в сообществе. Он примкнул к «отпетым». И в
нем, и в его товарищах развивалась ненависть к начальству, и,
следственно, ко всему официально насаждаемому, в том числе и к
религии. Сычугов свидетельствует, что «бурса вполне равнодушно
относилась к религии»; здесь развита обязательная смеховая,
пародийная традиции. В письмах, предваряющих текст воспоминаний,
сообщается, что бурсаки сочинили непечатный «апостол» об искушении
св. Макария, который не приводится.
О быте и фольклоре семинарии Сычугов
рассказывает значительно меньше. Об отношениях семинаристов оно
пишет: «Учащиеся не составляли одной сплоченной семьи... Напротив,
почему-то существовал непонятный для меня антагонизм особенно между
богословами и философами. По какой-то давней и старинной традиции
философы непременно должны держать себя гордо, как подобает
настоящим философам, хотя они никогда и не нюхали еще настоящей
философии... На стороне богословов была сила, орудиями которой
служили старшие, назначаемые по два на каждую комнату из тех же
философов... Риторы или словесники были в пренебрежении у обоих
старших классов; они играли роль париев; даже и кличка была дана им
обидная; богословы и философы называли их не риторами, а лопарями».
Семинаристы развлекаются совсем не
так, как бурсаки. Развлечения здесь «облагораживающие»: в каждом
семинарском классе есть свой оркестр, а по праздником устраивается
даже театр. Как и другие мемуаристы (Грязнов, Гиляров-Платонов),
Сычугов рассказывает о традиции испрашивания отпуска на рекреацию:
группа семинаристов отправляется к ректору и под его окном «жалобно
начинает завывать хором: “Carissime, doctissime, sapientissime pater
Rector! Da nobis recreationem!” («Дражайший, ученейший, мудрейший
отец ректор! Дай нам рекреацию!») – на что ректор отвечает:
“Do”
(«Даю»).
Некоторые совпадения с «Очерками
бурсы» в воспоминаниях Сычугова отмечены в нашем Комментарии к
«Очеркам бурсы» (см. Приложение к настоящей работе).
3.2. «В бурсе» А.А. Измайлова
Если большинство рассмотренных нами
текстов – частные воспоминания, то произведение А.А. Измайлова «В
бурсе» – роман, и мы по определению должны относиться к фактам,
описанным в нем, не так, как к мемуарным свидетельством. Роман
Измайлова по количеству привлеченных фольклорных текстов и фактов
этнографии детства превышает не только все названные нами
произведения последователей Помяловского, но и, пожалуй, сами
«Очерки бурсы». То, что Измайлов не указывает, о каком училище идет
речь, в какое время происходит действие, – только доказывает, что
фольклорные тексты и факты могли быть им скомпилированы для создания
более цельного образа места. Что-то наверняка было выдумано. Тем не
менее, его текст – хороший компендиум фольклорных текстов, поверий и
важный источник по бурсацкому быту.
Складывается впечатление, что к
рубежу XIX-XX
вв. определился своего рода
сюжетный канон романа о бурсе, разновидности «романа воспитания».
Канон требует начинать повествование с описания добурсацкого детства
героя; следует увоз в училище; насмешки старших и достойное
поведение героя-новичка; герой в разное время бывает и «башкой», и
«отпетым»; наконец, он заканчивает училище и поступает в семинарию,
которая удивляет его несоответствием порядков с бурсацкими. Окончив
семинарию, он стоит «на пороге новой жизни»: женится, становится
священником, поступает в университет – возможны варианты. При
описании жизни в бурсе обязательны рассказы о быте, учителях,
наказаниях – и, конечно, фольклорные тексты, бытующие в детской
среде. Полное соответствие этому канону являет роман Измайлова.
Измайлов был плодовитым писателем,
получившим известность в качестве пародиста, фельетониста. Он также
написал биографию А.П. Чехова и изучал творчество А.И. Левитова –
еще одного писателя, вышедшего из семинарии. В романе «В бурсе»
Измайлов сознательно выступает продолжателем Помяловского. Его текст
носит даже исследовательский характер. В предисловии к своему роману
он пишет, сравнивая известную ему бурсу с бурсой Помяловского: «Углы
округлились, утончились тени и поредели тени, но она все еще
своеобразна и колоритна, и не лишено занимательности взглянуть, во
что выродились Элпахи и Тавли, во что вылились такие институты, как
старое «силачество», как бурса продолжает двигать дело науки,
развлекаться и печалиться, в разреженной атмосфере издыхающего, но
не сдающегося бурсацизма, и как еще иногда зловеще-причудливо
вспыхивают его погасающие они, выражаясь в каких-нибудь нелепых
варфоломеевских ночах «избиений по алфавиту».
Одновременно Измайлов закрепляет вычлененный нами «канон» бурсацкого
сюжета.
В романе под общим заглавием
объединены три написанных ранее и отдельно напечатанных повести –
«Детство Кузьки», «Корни учения», «На пороге жизни», «связанные
единством замысла и общностью главного героя».
Роман начинается с разговора
маленького сына с отцом о предстоящем учении в бурсе (ср. с
«Данилушкой» Помяловского). Замечательно то, что Измайлов показывает
очень ценные ранние, добурсацкие представления ребенка о бурсе: «В
представлении Кузьки бурса была чем-то вроде темной комнаты, в
которую страшно войти и вместе мучительно любопытно»,
«было ясно, что все-таки бурса, что-то вроде земного чистилища,
место лишений, ограничений, строгих взысканий, где не любят шутить,
разъединяют детей от родителей, и, если не тратят лесов на розги, то
во всяком случае не пренебрегают умудряющей лозой».
До него долетают отрывочные сведения, не сулящие ничего хорошего: в
разговоре с приятелем отец вспоминает детские развлечения: «Наберем
десяток клопов да и играем, кто из них в перегонку первым к черте
придет».
Когда отец говорит с ним о бурсе, он наставляет его по бурсацким
заветам: «Первое, молись Богу. Пророку Науму молись, чтоб на ум
наставил. Утром и вечером поминай. Премудрости наставниче, смысла
подателю! А второе, – сам маху не давай. В рот-то никому не смотри,
а чуть тронули – воздай сторицею. Тебе в морду раз, а ты по сусалам
два. А третье — сохрани тебя Бог от фискальства. Фискал и Богу
гнусен и человеку в мерзость...».
Таким образом, осуществляется преемственность представлений о
бурсацком поведении: еще до поступления в училище Кузьма получает
понятие о тамошнем неписаном этическом кодексе.
Новые правила, представления о
будущей жизни и связанные с ними страхи ложатся на психику героя, в
которой уже сформированы неясные представления о мироустройстве,
исполненные фольклорной мистики. Отец рассказывает Кузьме страшные и
докучные сказки; мать обучает народным этическим предписаниям,
нормам поведения: «напившись чаю, нужно поставить кружку дном
кверху; зевая, нужно крестить рот; не нужно макать хлеб в соль,
чтобы не подражать Иуде». От матери же Кузьма узнает, что во время
грозы Илия-пророк разъезжает по небу на колеснице, а само небо –
«колпак, накрывающий сверху мир, чтобы птицы далеко не залетали».
Кузьма был уверен, что там, где кончается земля, есть большая яма,
что Земля стоит на трех китах, что по телеграфной проволоке
перегоняют письма из города в город. Все эти представления
рассеиваются только после того, как герой романа начинает читать
книги.
Как и положено главному герою романа
о бурсе, Кузьма подвергается обычным для новичков насмешкам:
предлагают выпить пива, в ответ на согласие приставляют кулак к
голове и ударяют по ней ладонью («раздался звук, отдаленно
напоминающий звук откупоренной бутылки»); пародируют обычай
передвать в церкви свечи «через посредство стоящих впереди», просят
«передать празднику» удар по плечу.
Кузьма не сдается, вступает в
словесную перепалку, в которой обнаруживает истинное мастерство,
подобное тому, какое описывал Г.С. Виноградов в работе «Детская
сатирическая лирика» или Айона и Питер Опи в книге “The
Lore And Language Of Schoolchildren”.
Приведем разговор Кузьмы с его обидчиком:
Обидчик спрашивает: «Как твоя
фамилия? – <…> Кочерыжкин. – Поври еще. – Соври лучше. – Али лупетка
чешется, кулака просит? – Подходи, погляди, как я с морды начну. –
Нажевал рожу-то. – А кто на твоей морде кирпич толок?», и т.д..
Победа остается за Кузьмой, противник вынужден ретироваться,
ограничившись только угрозой: «Я-те рожу растворожу, зубы на зубы
помножу, нос в картошку превращу, на год жизни сокращу» (сокращенный
вариант этой угрозы встречаем у Помяловского – с ней Хорь обращается
к Семенову).
Следует еще несколько «ритуалов
посвящения». Второгодники стирают написанное на доске и рукой в мелу
хлопают по спине новичков с криком: «Печать правления N-ского
уездного училища! Кузьма Ильинский принимается на казенное
содержание».
Предлагают почесать локоть, при выполнении разгибают руку и бьют по
носу; подносят к новичку книжный переплет, на котором чернилами
выведена буква я.
«– Какая это буква, не знаешь?
– Я.
– А это – рожа твоя.
Переворачивают переплет, на
оборотной стороне — карикатура, «рожа гнусного свойства».
Кузьма проходит через все эти
испытания и закрепляет свой авторитет. подружившись с одним из
«силачей» – Популяндовым, который берется за небольшую материальную
помощь защищать младшего товарища и объяснить ему бурсацкие «свычаи
и обычаи». Таким образом, Кузьма становится полноправным членом
сообщества, а вскоре попадает в самую почетную его категорию –
«отпетых»; это происходит после того, как «отпетые» устраивают
ночное избиение «по алфавиту»: это делается для того, чтобы
предупредить (не наказать!) фискальство. Об избиении Кузьму
предупреждают анонимным посланием: «Здравствуй, Копса, рыжий пес.
Писал кадет, которому имени нет. Сегодня ночью будут всех дуть по
алфавиту. И всякую фискалятину изобьют, как телятину. Если ты не
тупорылая свинья, угадай, кто я».
Во время расправы Кузьма
опять дает отпор, и его принимают в компанию «отпетых».
Несмотря на все изменения, которых
касается Измайлов (отмена телесных наказаний, замена старых
учебников), «бурса осталась верна старинным традициям, и много
особого, своего, оригинального – сохраняла и теперь. И дух, который
еще властно царил в умах учеников, был дух старого бурсацизма, с
торжеством физической силы и ее апофеозом, с похвальбою старым
молодечеством и «отчаянностью», с десятилетиями взрощенным
презрением к вежливости, деликатности и нежности чувства...».
«Законодателями классной жизни, как встарь, были «старики» или
второгодники, т.е. оставшиеся на повторительный курс. Пренебрегаемые
администрацией и инспекцией, они были своего рода начальствующими в
классе, хотя и без всякой санкции сверху. Им воздавался особый почет
со стороны товарищей и, они, сосредоточивая в себе физическую силу,
представляли, так сказать, классную аристократию»
(39). Эта аристократия, разумеется, выступает против начальства,
ограничивающего все удовольствия. «Начальство ценило хорошие успехи
и тихие нравы и изрекало анафему на неповиновение и бурсацкую удаль
– ученики ставили выше всего „отпетых“ и „отчаянных“ и презирали
благонравных».
«Отпетые» («отчвалые», «троечники») нарочно пакостили всем и
каждому.
Гораздо меньшей становится роль
силачей – впрочем, они не исчезают совсем; силой по-прежнему
гордятся, и у силача находятся «доброхотные услуживатели». Но при
Кузьме это «рыцарское учреждение дореформенной бурсы» ушло в
прошлое: силачи будто выродились.
Прочая часть класса составляет
«демократию и пролетариат», «бесцветную и бесхарактерную массу» (ср.
«приспособившихся» у Смоленского). Фискалов избивают и бойкотируют.
Но помимо этого очевидного, много
раз обозначенного в текстах о детском замкнутом сообществе
разделения, есть и другие «типы», которые заставляют вспомнить
опять-таки непосредственно Помяловского. Так, у Измайлова выведен
тип торгаша, продающего сладости: «Леденцов, маку! Шеколад, печенья
вдолг до воскресенья!». Если отчаянных боятся, фискалов презирают,
над «блаженными» издеваются (например, заставляют «служить
по-собачьи»), то торгашам завидуют. Еще один тип – «классный шут».
Шуты представляют сценки, едят леденцы в обертках и пьют чернила,
закладывают ногу за шею, умеют шевелить ушами. «За скоморошье амплуа
брались чаще всего обиженные судьбой: заики, хромоногие, кривобокие
и те, кого щедрая природа одарила выдающеюся по своему безобразию
физиономией».
Главенство «старших» подчеркивается
еще и тем, что они определяют прозвища учеников во время действа,
примыкающего к ритуалам «публичного наречения» в замкнутом детском
сообществе. Второгодники составляют список прозвищ и во всеуслышанье
объявляют, «как кого будут дразнить». Среди утвержденных прозвищ:
Хавронья, Сапожник, Стеклянный (за блестящий лоб), Копса (рыжий пес,
прозвище главного героя);
в семинарии к «Копсе» прибавляется прозвище Селезень – за оговорку
на уроке и вдобавок за походку вразвалку. Примечательно, что
«почти всем смазливым ученикам были
даны женские имена, – в списке оказались Катька, Сонька, Дунька,
Матрешка, Василиса и Ленка».
Это объясняет и происхождение «женских прозвищ» в «Очерках бурсы».
Называются и прозвища гувернеров и
учителей: Мафусал, Кишка, Голиаф, Медведь, Клюква, Мазепа, Бес
полуденный, Пепедевка, Тетеха, Каиафа, Стрикс и разные неприличные.
Примечательно, что эти прозвища Кузьме в первый же день сообщает
взявший его под опеку второкурсник Популяндов, таким образом
неосознанно заботясь о сохранении традиции.
Швейцара зовут «На плешь-каплешь»
(потому что ему сверху плюют на лысину). Среди записей в тетрадке
Кузьмы встречаются присловия, включающие коллективные прозвища
классов – они напоминют локально-групповые прозвища жителей разных
деревень («жганые оглобли», «водохлебы», «лапти» и т.п.):
«Приготовишки — воришки.
Первоклассники — колбасники.
Вторые — ломовые.
Третьи — сапожники.
Четвертые — безбожники».
Детское сообщество, за исключением
фискалов, противопоставляет себя гувернерам и педагогам, и
единодушно в сопротивлении. Так, Измайлов описывает бурсацкий бунт:
все начинают в один голос «тянуть какую-то дикую ноту, выражая свой
протест».
Такую же форму сопротивления встретим в «Республике Шкид».
Оппозиционность начальству – одна из
внешних причин многочисленных снижений сакрального контекста,
встречающиеся в бурсацком фольклоре. Посаженный в наказание за
голодный стол шут класса, прося у товарищей чай, говорит: «Всякое
даяние благо... Пожертвуйте, православные, Мартыну. Жена вдова, семь
человек детей... Двоюродный отец огурцом зарезался»
– тем самым сочетая формулу прошения милостыни с балагурством.
О репетиции песнопений бурсаки
говорят: «разносить» апостол, «разделывать» ирмосы. Апостол о
Макарии переделывают: «Как во время оно ехал из Иерихона поп Макарий
на кобыле карей»; о книге с оторванными начальными и последними
листами шутят: «безначальна и бесконечна».
Традиция пародирования сакрального контекста заставляет Кузьму
Ильинского «корректировать» иллюстрации в учебнике священной
истории: «Иуде надел на
голову цилиндр; фарисею притчи прибавил рога и вложил в уста большой
турецкий чубук; около Ноя, лежащего под виноградником, изобразил
опорожненную бутылку».
То же противостояние начальству
диктует некоторые правила «бурсацкого этикета». Посаженные за
голодный стол просят «вынести» им кушанье – в бумажке, в кармане.
Обедающие почти никогда не отказываются, так как в положении
наказанного может оказаться любой. Пищу спускают даже в карцер – по
веревке.
Прочие неписаные правила бурсацкой
этики обусловлены другими факторами. Обособляя себя от мира
взрослых, но одновременно и от мира «простых» детей, ученики знают,
что «в училище принято звать друг друга не по именам, а по фамилии,
иначе „засмеют“».
Уважается тайна переписки: «Задержать или вскрыть чужое письмо
бурсацкая этика не позволяла, и изредка на такое чтение в сердцах
посягали только первые силачи».
Чрезвычайно развиты в бурсе
Измайлова разнообразные верования, «полуверия» – то, что Помяловский
называл «доморощенной кабалистикой». В основном они касаются учебы,
экзаменов.«Многие были искренно убеждены, что экзамены сойдут
благополучно, если привесить свой шейный крест под экзаменный стол
или написать в ящике стола какое-нибудь молитвенное обращение».
Каждый делал «наблюдения, что ему „везет“, когда стол накрыт зеленым
сукном и «не везет» при красном... Кто не хотел, чтоб его долго
„истязали“, т.е. спрашивали во время экзамена, тот должен был, по
училищным верованиям, насыпать соли под скатерть экзаменного стола.
Чем более соли насыпал ученик, тем вернее обеспечивался его
успех...» «Признавалось полезным накануне класть раскрытую книжку
под голову; чтобы учитель не был сердитым, подавать ему новое перо;
выходя к столу читать „Отче наш“. В году, чтобы не быть спрошенным,
ученик должен был воткнуть в парту булавку или, отыскав в ней сучок,
дежаться за него пальцем и читать: „помяни, Господи, царя Давида и
всю кротость его“».
Еще несколько бурсацких примет
встречаются на страницах учебников Кузьмы – приметы эти записаны
предыдущими поколениями бурсаков: «надетая в пятницу рубашка
приманивает блох», «подаренный нож пресекает дружбу», «во всякую
игру выиграет тот, кто, садясь за карты, произнесет: „партити сунть
вестименти меа“». На полях этих же учебников встречается масса
любопытных текстов, в том числе и тех, которые мы относим к
письменным фольклорным жанрам. Здесь есть «афоризмы» – пословицы,
остроумные макаронические изречения, аберрированные цитаты из
молитв: «Не всяка язва тем же пластирем врачуется», «атмосфера
пахнет горизонтом», «верую во единого Творца конца и жизни будущего
века», «пива кружка пять копеек», «консистория есть попорум,
дьяконорум, пономарумкве обдирацио», «miseria наша, quotidie каша,
semper горох» (рудимент куплета, приведенного Лупповым – см. выше),
«ты иже не вриже егоже не пригоже». Там же алфавитный сонник: «Ад
видеть — предвещает опасность, арапа видеть означает радость,
архимандрита видеть — неожиданность, басом петь — неприятность, бить
вшей — деньги получать, борщ есть предвещает радость...».
Там же – стихотворение, контаминирующее элементы жестокого романа и
молитвы:
«Ты мне ненавистна,
Ты меня покинь,
И ныне, и присно,
И во веки. Аминь»
Кузьма, будучи полноправным членом
детского сообщества, тоже обращается к традиции писания в книгах и
оставляет в выданном ему учебники формульные надписи: уже знакомое
нам
«Кто возьмет книгу без спросу,
Тот останется без носу.
Кто возьмет ее без нас,
Тот останется без глаз»
и «коли хочешь знать, кому
принадлежит сия книга, смотри страницу десятую». На десятой странице
Кузьма «отослал любопытствующего к странице тридцатой, далее к
пятидесятой, шестидесятой; наконец, достаточно помучив воображаемого
искателя, на последней странице написал «действительный статский
советник, кавалер и обезьяна Кузьма Ильинский».
Подобные надписи оставляются во
время уроков и в свободное время – благо что заняться бурсакам
особенно нечем. Измайлов описывает вечер героя:
«Он начал с того, что на
собственных ногтях нарисовал чернилами рожи, показал их товарищу,
стер и нарисовал снова. Стал писать на ладони таблицу умножения, но
на пятом десятке сбился. В священной истории замазывал чернилами все
буквы о, – этим занятием он развлекался уже четвертый день и дошел
до 22-ой страницы, а в задачнике проводил черту от верхней строки до
нижней по промежуткам между словами, воображая при этом, что это
пожарные едут на пожар и ищут дороги. Сделал из платка зайца.
Старался поймать нос нижнею губою. Нажимал руками живот и
прислушивался, как в нем переливалась вода. Старался искусственно
зевнуть, долго не мог этого сделать и, наконец, зевнул. Пытался
зевнуть, не разевая рта, но не сумел. Трижды просился у гувернера
«выйти», но безуспешно. Снимал под партой сапог, надевал его и снова
снимал без помощи рук. Косил глаза и силился увидеть нос: видел
только кончик его и то в тумане. Заплел мизинец правой руки за
безымянный палец, безымянный за средний и средний за указательный, и
размышлял, как это вышло. Долго мял хлебный мякиш в грязных руках,
катал его по парте, хотел бросить им в товарища, но раздумал и съел.
Наблюдал за полетом мух. Сделал из бумаги тонкую трубочку и
посредством ее вымазал всю парту чернилами. Пробовал съесть комочек
бумаги. Предлагал своему соседу угадать, о чем он думает. Сделал
пару петухов...».
Коллективные развлечения включают азартные игры («перья»: «В книгу
вкладывалась картинка, после чего книга плотно захлопывалась, и
играющий должен был ткнуть пером, стараясь попасть за три, за пять,
за десять листков от картинки, смотря по уговору. Если перо падало
не дальше уговоренных листов, картинка поступала в собственность
выигравшего, если нет, – он проигрывал свои перья»),
шутки над товарищами («броненосец»: наклоняют кровать на бок и
сваливают лежащего на пол) и так далее.
«Семинарские развлечения
отличались, сравнительно с училищными, большею солидностью и
степенностью»
– в основном это пьянство. Бегают в лавку виноторговца, покупают
водку. Возлияние сопровождается остротами: «а и рюмочка-то кукиш
вся, наливать ее соскучишься», рассказывают анекдоты из духовной
жизни:
«Был однажды вечер у
попа-именинника... только слышат, один дьячок вопит себе благим
матом: «нет ничего подлей! нет ничего подлей!». Встревожился хозяин;
скандала, думает, не было бы. – «На что ты, спрашивает, –
негодуешь?» – Да как же, отвечает, – в бутылке нет ничего! Подлей!».
Создается ощущение, что Измайлов
делает то, что хотел сделать Помяловский – проводит своего героя
«через всю бурсу», причем систематизирует повествование, в
хронологическом порядке показывая характерные ситуации и сопровождая
их уместными фольклорными текстами. Этот очерковый прием
растягивается у Измайлова на целый роман.
3.3 «На переломе (Кадеты)» А.И.
Куприна
«Физиологическая» природа первых
очерков Помяловского, вероятно, оказала влияние на А.И. Куприна,
который в небольшой повести «На переломе (Кадеты)» дал полную
типологию учеников военной гимназии.
Несмотря на очевидную разницу между типами учебных заведений, эта
классификация не сильно отличается от неполной классификации
Помяловского. Новички, только что поступившие в кадетский корпус,
обычно стоят вне этой типологии, они еще не инициированы в
полноценную жизнь товарищества, им обычно достается роль жертв
развлечений или происков старших учеников. Среди второклассников
(параллель со «второкурсными» у Помяловского) Куприн выделяет типы
«форсил», «забывал», «отчаянных» (у Помяловского – «отпетые»,
«отчвалые»), «солидных» и «силачей». «Угнетаемые также разделялись
на несколько классов», – пишет Куприн. – «Между ними были фискалы,
или суки,
были слабенькие (у этих существовало и другое, совсем неприличное
название), тихони, зубрилы, подлизы, и, наконец, рыбаки, или
мореплаватели».
Под последними имеются в виду ученики, страдавшие той же болезнью,
что и Лягва из «Очерков бурсы» – «нередким в детском возрасте
недостатком, заключавшимся лишь в неумении вовремя просыпаться
ночью». Содержание их в кадетском корпусе ничем не отличалось от
содержания таких несчастных в бурсе.
Конечно, эта типология и эти
подробности – не плод художественного вымысла Куприна и не
заимствование у Помяловского; но само ее построение дает нам право
говорить о влиянии «Очерков бурсы». То, что Куприн читал
Помяловского, нам известно точно. В рассказе «Черная молния»
священник в разговоре о русской литературе произносит:
«Из духовных были также почтенные
писатели: Левитов, Лесков, Помяловский. Особенно последний. Обличал,
но с любовью... хо-хо-хо... вселенская смазь... на воздусях... Но о
духовном пении так писал, что и до сей поры, читая, невольно
прольешь слезу».
О влиянии книги Помяловского на
замысел Куприна говорит тот факт, что первоначально книга Куприна
носила название «На первых порах. Очерки военно-гимназического
быта».
В очерковой манере выдержана не
только приведенная выше типология, но и вообще первые главы
«Кадетов», причем Куприн пользуется тем же приемом, который открыл
Помяловский: глазами новичка показывает училищную повседневность.
Описывается, как обыкновенно смеются над зубрилами, какие бывают
педагоги, какие наказания за провинности – все это отсылает нас к
очерковой традиции; но фабула у Куприна, как и у Помяловского, не
ретушируется «физиологией», а вступает с ней в своеобразный симбиоз.
Так же, как и Помяловский, Куприн
часто оговаривается, будто бы специально для цензуры и критики:
«Конечно, в настоящее время нравы кадетских корпусов переменились…
Говорят, что в теперешних корпусах дело обстоит иначе…».
И, конечно, в «Кадетах» мы встречаем
большое количество фольклорных текстов. Здесь есть и дразнилки, и
песни, и ритуальные тексты (например, произносимые при обмене), и
традиционные надписи в книгах («Сия книга принадлежит, / Никуда не
убежит…» – см. 2 главу настоящей работы).
Мы уже рассмотрели описанную
Куприным иерархию замкнутого детского сообщества. Можно сказать, что
Куприн отталкивается от этой иерархии, выбирая факты детской
этнографии и фольклорные тексты. Типичное поведение, жаргон и тексты
у «угнетателей» – «форсил», «забывал», «отчаянных» и «солидных» –
разнятся. Форсилы окликают новичков: «Эй, молодой человек, псст!» –
и дальше, например, «кормят его орехами» (щелкают по лбу), «играют
на скрипке» (сильно сжимают ему пальцы) или заставляют рассказывать
диковинные истории «про разбойников или про войну».
Забывалы издеваются над
первоклассниками не от скуки или из желания «пофорсить», а
сознательно, из мести или корыстолюбия. Но еще хуже «отчаянные»,
которых боятся даже воспитатели.
Существуют и «солидные» –
немногочисленная группа старших гимназистов, напускающих на себя
«напыщенную важность», «шик», носящих вызывающие прически и одежду.
«Даже язык и походку солидные выдумали для себя совсем
нечеловеческие. Ходили они на прямых ногах, подрагивая всем телом
при каждом шаге, а говорили картавя и ломаясь и заменяя „а“ и „о“
оборотным „э“, что придавала их разговору оттенок какой-то
карикатурной гвардейской расслабленности».
Сталкиваясь с новичком, «солидный» не упустит случая сказать: «Что ж
ты стал, мэльчишка? Прэхэди п’жалста… Глюп, туп, нерэзвит… эттэго,
что мэло бит».
Подобно Помяловскому («Бегуны и
спасенные бурсы»), Куприн изображает кадетский корпус глазами
новичка – Миши Буланина; показывает ритуалы, связанные со
вступлением в сообщества нового члена. Новичку отрывают пуговицы,
«дают маслянок» (традиционная «заманка»: «А ты, Буланка, пробовал
когда-нибудь маслянки?.. Хочешь, я тебя угощу?» - вслед за этим
следуют удары по голове), «кормят орехами», делают из лица «лимон»
или «мопса», «показывают Москву», «квартиры докторов „ай“ и „ой“»,
«загибают салазки», «пускают дым из глаз», «играют с ним на
скрипке», и т. д.
Как практически во всех школах,
здесь есть «камчатка» и «камчадалы» – обыкновенно это «отчаянные»
второгодники. Они – коноводы класса, по их наущению дразнят учителей
(«Петух», «Козел», «Елена с ушами» и т.д.). Поначалу при
исследовании текста Куприна кажется, что характерная для замкнутого
детского сообщества оппозиционность к миру взрослых – офицерского
начальства, учителей, – в корпусе сильно редуцирована. Скорее всего,
это происходит оттого, что сознание своей принадлежности к военному
сословию, своей офицерской будущности – повод для гордости
мальчиков. Куприн, например, описывает, с какой радостью кадет
Буланин отдает честь офицерам на улице. Но все не так просто. «У
старичков, особенно у „отчаянных“, считалось особенным шиком не
отдать офицеру чести, даже, если можно, сопроводить этот поступок
какой-нибудь дикой выходкой».
Уже приведенную нами во вступлении к настоящей работе четкую
характеристику «внутренней, своей собственной жизни детских натур»,
которая «текла особым руслом», Куприн оканчивает так: «Это
своеобразное русло было тесно и точно ограничено двумя недоступными
берегами: с одной стороны – всеобщим безусловным признанием прав
физической силы, а с другой – всеобщим безусловным убеждением, что
начальство есть исконный враг, все его действия предпринимаются
исключительно с ехидным намерением учинить пакость, стеснить,
урезать, причинить боль, голод, холод…».
Естественно, что гимназисты ненавидят фискалов, которых игнорируют,
дразнят, а в особых случаях – «накрывают». Фискалу поют дразнилку:
Фискал,
Зубоскал,
По базару кишки таскал.
Помимо новичков и фискалов,
сообщество выделяет в себе других угнетаемых. Здесь и уже упомянутые
парии-«мореплаватели», и «зубрилы-мученики», у которых отнимают
книги или дразнят, «форся» перед ними своим отношением к учебе:
Единицы да нули –
Вот и все мои баллы,
Двоек, троек очень мало,
А пятерок и „шеперок“
Совершенно не бывало…
(Сравним с этим песню Аксютки у
Помяловского: «Ай, люли, люли, люли! / А в нотате все нули!»).
Еще четче в тексте Куприна
просматривается оппозиция «мир корпуса – домашний мир»: придя на
выходные в отпуск, кадет Буланин дичится матери и с гордостью,
преувеличивая, рассказывает маленьким брату и сестре о жизни в
корпусе, всячески подчеркивая свою обособленность:
«Когда Васенька, прельщенный видом
золотых галунов, хотел их потрогать немного пальцем, старший брат
заметил ему недовольным басом:
– Отстань! Чего лезешь? Испортишь
мундир, а мне после достанется. „Каптенармус“ нового ни за что не
выдаст.
Эти новые технические слова, вроде
как „каптенармус“, „ранжир“, „правый фланг“, „горнист“ и тому
подобные, он особенно часто, иной раз без всякого повода, но с очень
небрежным видом вставлял в свой разговор, чем Зина и Васенька были
окончательно подавлены».
Таким образом, военная терминология
становится своего рода тайным языком, «языком посвященных», которым
Буланин щеголяет перед не понимающими его слушателями. Для всех
детских тайных языков – от «заумного», чьи «слова» не выражают
никакого смысла, до любых кодирующих – это действительно характерная
функция: они служат для обособления.
«Он рассказал им также и про
Грузова, и про его изумительную силу… <…> и понятно, что в
доверчивых, порабощенных умах слушателей фигура Грузова приняла
размеры какого-то мифического чудовища, чего-то вроде
Соловья-разбойника, „с такими вот“ – чуть ли не с человеческую
голову величиной – кулаками.
– Это что еще! – продолжал Буланин
удивлять свою маленькую аудиторию, и без того вытаращившую глазенки
и разинувшую рты.— Это еще что-о! А вот у нас есть воспитанник
Солянка, – его, собственно, фамилия Красногорский, но у нас его
прозвали Солянкой, – так он однажды на пари съел десять булок.
Понимаете ли, малыши: десять французских булок! И ничем не запивал!
А?
– Десять булок! – повторили шепотом
малыши и переглянулись почти в ужасе.
– Да, и выиграл пари. А другой –
Трофимов – поспорил на двадцать завтраков, что он три недели ничего
не будет есть... И не ел... Ни одного кусочка не ел».
К этому рассказу, поразившему брата
и сестру Буланина, Куприн дает такой комментарий:
«Буланин, в сущности, только лишь
слегка преувеличивал цифры в своих поразительных рассказах. Подобные
пари были в гимназической жизни явлением обычным и предпринимались
исключительно из молодечества. Один спорил, что он в течение двух
дней напишет все числа от 1 до 1 000 000, другой брался выкурить
подряд и непременно затягиваясь всей грудью, пятнадцать папирос,
третий ел сырую рыбу или улиток и пил чернила, четвертый хвастал,
что продержит руку над лампой, пока досчитает до тридцати...
Порождались эти пари мертвящей скукой будничных дней, отсутствием
книг и развлечений, а также полнейшим равнодушием воспитателей к
тому, чем заняты вверенные их надзору молодые умы. Спорили
обыкновенно на десятки, иногда даже на сотни утренних и вечерних
булок, на котлеты, на третье блюдо, реже на гостинцы и деньги. За
исходом такого пари весь возраст следил с живейшим интересом и не
позволял мошенничать».
Вспомним похожие пари у
Помяловского, тоже порожденные «мертвящей скукой будничных дней». В
«Зимнем вечере в бурсе» Комедо съедает на спор, не запивая, шесть
булок. «Некто Светозаров выучил из латинского лексикона Розанова
слова и фразы на четыре буквы; начав с „A, ab, abc“, он отхватывал
несколько печатных листов, не пропуская ни одного слова, и
такой подвиг был предпринят единственно из любви к искусству».
Спасаясь от скуки, гимназисты
развлекаются как могут. Играют в пуговицы, выменивают книги и вещи.
Обмен вообще очень распространен и важен в этой среде, он
обставляется с подобающим ритуальным торжеством. «Между прочим,
мена требовала соблюдения некоторых „обрядностей“. Нужно было, чтобы
договаривающиеся стороны непременно взялись за руки, а третье
специально для этого приглашенное лицо разнимало их, произнося
обычную фразу, освященную многими десятилетиями:
Чур, мена
Без размена,
Чур, с разъемщика не брать,
А разъемщику давать».
Если разъемщика нет, то сделка может
быть признана недействительной. Добавим (опираясь на собственный
детский опыт), что эти правила действуют в детском обществе и
поныне.
Интересна и самобытна описанная
Куприным устная традиция пародий на рассказы одного из штатских
воспитателей корпуса – дяди Васи. Этот персонаж отличается
неистребимой страстью к вранью. Даже когда в его рассказах
обнаруживаются несоответствия, он находится: «если, например,
постройка моста через Волгу совпадала по времени с чрезвычайной
миссией в Париже и кто-нибудь из слушателей лукаво замечал это, дядя
Вася отвечал, нимало не смущаясь:
- Ну да… что же тут особенного? Я
так и делал: неделю строю мост, – потом еду в Париж; там проведу
неделю – и опять на Волгу. Все на экстренных поездах... По сто
семидесяти верст в час!..».
Дядя Вася до того завирается, что
рассказывает, как по желанию императора Николая
I
читал цесаревичу Александру лекции по инженерному делу и астрономии
(при этом будучи лет на десять моложе цесаревича). Все это порождает
в стенах корпуса новый жанр: пародии на рассказы дяди Васи,
«преувеличенные до абсурда». В этих устных текстах явлена
чувствительность носителей культуры замкнутого детского сообщества к
гиперболе, к стилистике, вообще к интуитивному пониманию
фольклорного жанра. В одной из пародий рассказывается о том, «как
дядю Васю во время его путешествия со Стэнли выбросило на
необитаемый остров. Тотчас же сбежались дикари, а дикари на этом
необитаемом острове были поголовно людоеды. Сначала они кинулись
было на дядю Васю с томагавками, но тотчас же опомнились. «Ах, это
вы, Василь Василич! Извините, пожалуйста, а мы было вас совсем не
узнали». – «То-то же, негодяи, смотрите у меня в другой раз, –
заметил им строго дядя Вася. А где же здесь пройти в Петербург?» –
«А вот-с, сюда пожалуйте, сюда... Ступайте по этой дорожке, все
прямо, прямо, так и дойдете до самого Петербурга», – отвечали
дикари, падая на прощанье в ноги дяде Васе».
Итак, в «Кадетах» явно
прослеживается влияние Помяловского: как нарративное, так и
тематическое. Остается добавить, что в очерковой манере у Куприна
выдержаны не только «Кадеты». Так, знаменитая «Яма» вначале строится
как очерк быта публичного дома. Одна из его обитательниц, по словам
Куприна, занимала по отношению к другим такое же место, как первый
силач или первая красавица в классе в закрытых учебных заведениях.
3.4. «Бурса» А.К. Воронского
Показательно сравнить с «Очерками
бурсы» уже упоминавшийся нами роман А.К. Воронского «Бурса»,
написанный в 1932 году. Воронский во многих аспектах явно наследует
Помяловскому: во второй и третьей частях романа, относящихся
непосредственно к бурсе, совпадает манера описания, обличительная
риторика и многие детали (параллели между двумя произведениями мы
подробно рассматриваем в комментарии к «Очеркам бурсы»).
Имя Помяловского наряду с именами других писателей-бурсаков –
Решетникова, Левитова, Добролюбова, Н. Успенского – неоднократно
упоминается в романе; герои не скрывают своего преклонения перед
заслугами Помяловского.
«Бурса» Воронского принципиально
отличается от «Очерков» Помяловского хотя бы уже тем, что «Бурсу»
Воронский завершил и сделал первой частью своей автобиографической
дилогии. Книга Воронского не состоит из очерков, это роман, имеющий
общий сюжет. Первая его часть описывает детство героя до поступления
в бурсу, и собственно к бурсе относятся только вторая и третья
части. Но первая глава второй части («Вертеп Магдалины») по своей
структуре и стилю приближена к очерковой манере. В одной этой главе
Воронский показывает многое из того, что показал и Помяловский – и
не только это. Чтобы это понять, достаточно сравнить с «Зимним
вечером в бурсе» такой отрывок из Воронского:
«От двух часов и до четырех с
половиною бурса отдыхает. На дворе морозно, бурсаки толкутся в
сундучной, в раздевальной, в классах, в коридорах. От пыли першит в
горле, слезятся глаза, стелется сизый туман. Пиликают на скрипках.
Во втором классе хором поют: „Достойно есть…“ Шатаясь по коридору,
бурсак Веселовский дерет горло, подражая петуху, овце, собаке,
лошади, корове. Можно подивиться его мастерству. Носятся друг за
другом с ремнями, дают „подножки“. Гвалт, топот, ржанье, визг.
Ухарство, бахвальство… Оплеухи, тумаки, зуботычины. Играют в
волосянку, показывают Москву. Иные шляются, не знают, что делать с
собой, куда, к кому приткнуться. На полу ошметки грядного снега,
лужицы, мусор, скомканная бумага, всякое дрянцо. Озорной, ярыжный
бурсацкий демон развлекается!.. Скотство, вши, рвань, обломы,
обормоты, кулачники…
В классах потише. Около печки играют
в перья; игра строго-настрого запрещена. Второклассники с
ожесточением спорят об орденах. Бурса всегда чем-нибудь увлекается.
Сегодня один из фольги склеит георгиевский крестик; завтра его
примеру последуют многие приятели. Спустя неделю бурса клеит ордена,
меняет их, продает. Еще через несколько дней по рукам ходят вырезные
львы, тигры, слоны, носороги. Картинки скупаются, идет мена. Затем
увлекаются стальными перьями. Появляются перья кривые, словно
турецкие ятаганы, плоские, с изображением Наполеона, перья с
коготок-ноготок и едва ли не в четверть аршина длиной».
Здесь мы наблюдаем типичный
очерковый прием: повествователь будто обходит описываемое
пространство и лавирует во времени, беря из разных пространственных
областей и временных отрезков то, что нужно ему для создания
цельной, репрезентативной картины. Именно этим, а не прямым
заимствованием, на наш взгляд, объясняются многочисленные
совпадения: например, мучения бурсаков, которых заставляют учить
книги наизусть («долбня», «зубрежка»), показаны у Помяловского и
Воронского с разительным сходством, некоторые отрывки совпадают
почти дословно.
В этом исследовании для нас важно,
какие жанры и тексты детского фольклора, какие явления этнографии
детства запечатлены Воронским, как изменился бурсацкий фольклор в
сравнении со времен Помяловского.
Изменениям способствуют прежде всего
внешние обстоятельства. Воронский пишет о 90-х годах
XIX
века; к этому времени возрастная
неразбериха, описанная Помяловским, была устранена. С 1861 года в
бурсу перестали брать принудительно; дети приходили туда в раннем
возрасте (автобиографический герой Воронского попадает в училище
Тамбовской духовной семинарии в 8 лет), учились 4 года, после чего
выпускники, набравшие достаточный балл, поступали в семинарию. Таким
образом, детское общество бурсы Воронского гораздо однороднее по
возрасту, чем бурсаки Помяловского. Меняется и терминология:
бурсаков (младших учащихся) не считают семинаристами, семинаристов
реже называют бурсаками. Еще во время реформ Александра
II
были отменены телесные наказания:
теперь применялся карцер.
Как мы уже поняли, начало второй
части романа можно считать продолжением традиции Помяловского. Далее
тип повествования меняется, усиливается фабульное начало. Но,
несмотря на это, Воронский продолжает описывать детский быт и
фольклор в бурсе. Выше мы уже упоминали о тайном обществе
тугов-душителей, которое основали бурсаки. Здесь мы видим результат
влияния художественного литературы на фольклор детского сообщества:
литературное произведение становится «вторым планом», возникающие на
его основе фольклорные явления – часть его интерпретации и усвоения.
Бурсацкой рутине противостоит вымышленный, полный приключений мир
романов Жюля Верна, Майн Рида, Фенимора Купера, Луи Буссенара.
Название своей тайной организации бурсаки заимствуют «из романа Луи
Буссенара, где действовала таинственная секта йогов».
У общества есть неписаный устав («Туги-душители объявляли войну не
на живот а на смерть бурсацкому начальству, преподавателям,
фискалам, городским обывателям, будочникам… <…> За измену, за
болтливость, за раскрытие тайн полагалась позорная смерть.
Сходиться, видеться на глазах бурсаков членам сообщества
запрещалось»),
клятва верности («Сообщество требовало от членов беспрекословного
повиновения. Клятву верности мы держали на петле душегуба»),
атрибутика – печать «из березы, с выдолбленными словами: „Черные
туги-душители“, внизу веревка и череп».
Эта печать используется для «клеймления»: туги ловят сначала
гимназистов, а потом и гимназисток и ставят им «клеймо». Один из
тугов, Николай Любвин, предлагает еще более мистические атрибуты и
ритуалы: черный камень, хранимый в потайном месте. «Камень нельзя
никому лицезреть, ниже касаться его. Дважды в месяц вокруг камня
происходят радения. Душители поют священные свои гимны, дают
страшные клятвы и зароки, целуют и едят землю, орошенную жертвенной
кровью».
Это предложение, впрочем, отвергается.
Туги-душители, как явствует из их
устава, противопоставляют себя как начальству, так и товариществу с
его неофициальной иерархией. Здесь заметим, что со времен
Помяловского она не изменилась: по-прежнему товарищество ценит
«отчаянных» и «силачей» и презирает «фискалов»; по-прежнему есть
«зубрилы», по-прежнему силачи делятся по ранжиру.
Отдельного разговора заслуживает
клятва тугов-душителей: «Отрекаюсь от бабушки и от матушки, от отца
и от родни своей. Отрекаюся от звезды полночной и от моря синего –
океяна. Отдаю живот свой тугам-душителям до гробовой доски тесовой.
Лопни мои глаза, покройся мой рот сукровицей, прилипни язык мой к
гортани моей, возьми меня Вельзевул с шерстью огненной, аще свершу
измену тугам-душителям… Гроб всем и крышка, веревка и саван!».
Этот текст представляет собой
жанровый сплав, в котором находится место и элементам заговора с
традиционными фольклорными формулами («до гробовой доски»), и
элементам молитвы: после произнесения текста Николай Любвин,
присвоивший себе прозвище «Стальное Тело с чугунным гашником»,
«дополняет клятву:
- Призри, господи, с небеси и виждь
и посети вертоград сей, его же насади десница твоя! Аминь!».
К молитвенному дискурсу отсылает и
церковнославянский союз «аще».
Подобный сплав, в котором сакральное
и дьявольское начала объединяются в одно общее – мистическое,
колдовское, – напоминает «черные» заговоры («Отрекаюся я, раб
имярек, от распятия Христова, и от тридневнаго воскресения… <…>
Отрекаюся я, раб имярек, и от отца своего, и от матери своей, и от
роду, и от племени, от всего света белаго…».
Он, несомненно, должен действовать на детскую психику. «Клятва
вышептывается истово: йоги верят в магию слов».
«Магия слов» играет роль и в
подвигах тугов-душителей: окружая гимназистов, они выкрикивают
«заумные» карточные термины («Бардадым и фалька!»);
равно малоосмысленными, исполненными заумной мистики становятся и
названия греческих букв («Омега и ипсилон!»), и имитация
церковнославянских оборотов («Твари едомстии! Овцы заколения»), и
иностранные ругательства-проклятия, почерпнутые из романов
(«Карамба! Сакраменто!»). Именно эта магия сплачивает сообщество
сильнее, чем сама игра: само действие, с ней связанное, не несет
ультимативного, обязательного характера. Так, когда однажды
нарушается клятва (один из тугов-душителей совершает самовольный
поджог дровяного сарая, открывает эту тайну Верховному Душителю –
автобиографическому герою – а Верховный Душитель выдает тайну
остальным тугам), крепость сообщества готова разрушиться: следует
либо судить обоих нарушителей, либо поджечь всю бурсу; осознав
серьезность и гибельность обоих этих шагов, туги говорят: «Играй
назад!».
Из романа Воронского мы узнаем,
каковы были изменения бурсацкого жаргона за 50 лет, прошедших со
времени ученичества Помяловского. По-прежнему в ходу прозвища,
относимые к жителям внешнего мира («гужееды», «битюжники») – равно
как и прозвища самих бурсаков («кутейники», «келейники», «жеребячья
порода»). По-прежнему активно употребляются жаргонизмы «школьного
словаря»: «камчатка», «спасаться», «сбондить», «слямзить». Как в
любом замкнутом сообществе, распространены клички. Иронически
переиначивают цитаты из Библии, отрывки из богослужения: «Украдохом,
упирохом, утаскохом» (ср. у Помяловского: «Оплетохом,
беззаконновахом, неправдовахом»).
Ученики продолжают потешаться над
учителями и отлынивать от уроков. Подобно бурсакам Помяловского,
бурсаки Воронского «спасаются» - но не в дровяном сарае, а в уборной
(«под потолком на толстых бревнах – бак с водой, отделенный
перегородкой от остального помещения. Между баком, стеной и
перегородкой – укромные места. Сюда-то с большим искусством и
скрываются бурсаки от уроков»).
За это – а также за побеги, за хулиганство, за любые шалости – их
наказывают, но наказания не способны удержать мальчиков от
неповиновения, от выхода за установленные рамки. Неудивительно, что
большинство проделок совершается по ночам. Это не только время, в
которое бурсакам предписано находиться в своих постелях, но и время,
связанное с потусторонним, с демонологическим – страшное и
интересное одновременно. И вот бурсаки изобретают новое развлечение
– «стояние» в церкви. «Неведомо откуда второклассники добыли от нее
ключ. Церковь помещается над столовой. После ужина группа бурсаков
тянет жеребок; того, кто его вытянул, запирают в церковь, и он
должен минут десять простоять там перед алтарем. В церкви – нежилая
тишина, шорохи, чудится чье-то присутствие. Ночная тьма одела
грозные лики святых. Еще хуже, еще страшней в лунные ночи: сквозь
окна неживой свет падает туманными столбами: мерещатся мертвецы. У
бурсака прыгает челюсть. С божбой, с клятвами рассказали ему: в
церкви бродит привидение в саване и все чего-то шарит руками. Если
зажечь одному свечку, потушить ее, трижды прошептать: „Отрекаюсь от
всех святых и от божьей матери! Преисподняя, откройся!“ - если
дальше на левой пятке сделать вокруг себя семь полных кругов и сразу
поглядеть направо, - то непременно явится привидение, и тут уж не
зевай! Закрывай поскорей лицо руками и не помедли сказать: „Аминь,
аминь, рассыпься!“.
Этот эпизод, пожалуй, позволяет нам
даже глубже, чем текст Помяловского, проникнуть в суть отношения
между сакральным и демонологическим, сакральным и профанным в мире
бурсака. Отречение от святых и Богоматери рассматривается как способ
вызвать привидение, как магическая формула, чья прагматика как бы
оправдывает кощунство и вообще уводит саму формулу из сферы
кощунства. К такому отречению относятся легкомысленно: «По
возвращении из церкви полагается двенадцать раз прочитать
„Богородицу“, и грех отречения как рукой снимается».
Оно выглядит менее «серьезно», чем клятва тугов-душителей.
Конечно, это только одна сторона
отношения к сакральному, и, как ни парадоксально, наиболее с
сакральным связанная: обычные бурсацкие шутки, иронические аллюзии,
которыми пестрит текст Помяловского, соотносятся с
возвышенным/потусторонним куда меньше.
Говоря об этом, необходимо помнить
две вещи: во-первых, у Помяловского все же был расчет на цензуру
(пусть и оптимистичный, как показывает изуродованный текст
четвертого очерка); но и текст без купюр показывает, что Помяловский
вряд ли дошел бы до описания таких богохульств и тем более деталей
вроде мокрого пятна, оставленного на полу в церкви якобы
привидением. Во-вторых, Воронский в своей дилогии прослеживает путь
автобиографического героя от детской веры к материализму и атеизму –
и поэтому ему важно засвидетельствовать «подлинное отношение»
бурсака к сакральному. Но не следует забывать и то, что Помяловский
в «Очерках» излагает целую теорию о том, почему из бурсы часто
выходят законченные атеисты. (Один из таких атеистов, у которого
герой Воронского, лишившись за неуспехи в учебе казенного
содержания, снимает комнату, и разрушает детскую веру героя, а
заодно прививает ему любовь к писателям-шестидесятникам, особенно –
к Помяловскому).
Бурсацкие эксперименты с
потусторонним, разумеется, обрастают дальнейшими легендами. «Спустя
несколько дней бурса повествует о некоей Трифелии Нарцизовне
Станкевич», «неописуемой красавице польке», покончившей с собой
из-за несчастной любви – именно ее привидение приходит в церковь.
«На руке у Трифелии Нарцизовны – рубиновый браслет. Кровавому
запястью нет цены, но достанется запястье смельчаку, если тот
решится взять грех самоубийства на свою душу».
Интересно, что институтское
«обожание», характерное для закрытых женских учебных заведений и
подробно описанное Помяловским в романе «Молотов», к 1890-м годам
проникает и в бурсу. В романе Воронского описан мальчик Миша
Алексеев, «обожающий» старшего бурсака Лесковского. Он услуживает
ему, ревнует его, ночью пробирается к его постели, чтобы поцеловать
ему руку.
Когда обожание появилось в бурсе,
непонятно. Воронский пишет: «Бурса презирает „нежности“, бурса
жестока, неумолима ко всякой мягкости, к „сантиментам“. Сурово она
стирает напоминания о доме, о родных. О девушках и женщинах бурса
говорит с изощренным похабством. Но природа, но детство, но
отрочество берут свое. С давних, с незапамятных пор укоренилось в
бурсацких стенах институтское обожание».
Но ни Помяловский, ни более ранние авторы ничего о бурсацком
обожании не пишут.
Это заставляет относиться к свидетельству Воронского с
осторожностью. «Незапамятными временами» можно назвать любые
времена: не стоит забывать о временном промежутке, который отделяет
героя-рассказчика в момент рассказывания от героя-субъекта
повествования; не стоит ни на минуту забывать, что перед нами не
фольклористическое исследование, а литературный текст со своими
особенностями, со своей художественной категорией времени.
«Обожание», в конце концов, могло понадобиться Воронскому для
создания более убедительной картины замкнутого сообщества, как
характерная для закрытого заведения деталь. Это вполне согласуется с
эстетическими взглядами Воронского: «Художник познает жизнь, но не
копирует ее, не делает снимков; он не фотограф; он перевоплощает ее
„всезрящими очами своего чувства“».
Ближе к концу романа сообщество
тугов-душителей превращается в сообщество хранителей подпольной
«библиотеки Иисуса, сына Сирахова». Библейским именем библиотека (в
которую включались только запрещенные книги) названа из соображений
конспирации – еще одна иллюстрация метаморфоз сакрального контекста
в бурсацкой среде. Эта метаморфоза завершает сюжетную линию
тугов-душителей и, на наш взгляд, служит важной цели, раскрытию
авторской позиции: показать, как тайное детское сообщество в бурсе –
духовном учебном заведении! – превращается чуть ли не в
революционную ячейку.
Это еще раз напоминает нам, что
перед Воронским стояли другие задачи, нежели перед Помяловским – в
том числе, весьма вероятно, и внелитературного характера. Поэтому
мы, исследуя его роман, не можем относиться к приводимым в нем
фактам этнографии детства, к фольклорным текстам – как к аутентичным
самозаписям; для нас ценны совпадения с Помяловским и с имеющимися
достоверными фольклорными записями.
3.5. «Республика Шкид» Г. Белых и
Л. Пантелеева
«Республика Шкид» знакомит нас с
историей и бытом замкнутого детского сообщества еще одного типа. В
школе им. Достоевского (ШкИД, «Шкида» в ученическом жаргоне) в
первые послереволюционные годы воспитывались так называемые
«дефективные» дети (термин 1920-х гг.): беспризорники, хулиганы,
малолетние преступники. Школой заведовал известный педагог В.Н.
Сорока-Росинский, друг А.С. Макаренко – в романе его называют Виктор
Николаевич Сорокин или (прозвище-сокращение) Викниксор. Двое
выпускников Шкиды – Григорий Белых и Алексей Пантелеев (псевдоним –
Л. Пантелеев) через два года после окончания школы и написали свой
роман. Его первыми редакторами были Е.Л. Шварц и С.Я. Маршак. Книга
вышла в начале 1927 года и получила громадный успех.
Хотя «Республика Шкид» была написана
до романа Воронского – в 1926 году – мы рассматриваем ее после
«Бурсы», потому что действие по времени происходит позже.
Параллели между миром бурсы и миром
школы для «дефективных» подростков были замечены давно. Например,
хорошо видное у Белых и Пантелеева ностальгическое чувство по
отношению к Шкиде и одобрение Шкидских методов вызвали недовольство
Н.К. Крупской (в свое время она на правах главного советского
педагога резко критиковала сказки Корнея Чуковского и осуждала
поощрение у ребенка фантазии). Она опубликовала в «Правде», а затем
в журнале «На путях к новой школе» статью «Воскресшая бурса», где,
отметив, что книга Белых и Пантелеева «писана безусловно
талантливо», указывала, что сами настроения книги и сочувственное
описание Шкидских методов воспитания – вредны. «…не в Чухломе
какой-нибудь, а в Ленинграде процветает советская бурса, руководимая
людьми, работа которых ничего общего с задачами, поставленными
советской властью, не имеет».
Параллель оказалась опасной.
Словно бы в подтверждение этому в
1930 году вышла книга бывших Шкидцев Ольховского и Евстафьева
«Последняя гимназия», в которой Шкида и ее заведующий изображались
совсем не благожелательно; последняя фраза, вывод романа звучит так:
«А в детдом старого шкидского типа надо забить крепкий осиновый кол,
и чем скорее это сделать, тем лучше».
В предисловии к книге критик Анатолий Горелов отметил: «...если
первый роман о школе им. Достоевского грешил излишним затушевыванием
подлинной действительности, то второй роман, наоборот, характерен
подчеркнутым сгущением красок».
Сорока-Росинский в 1928 году по результатам многочисленных жалоб был
отстранен от преподавания в школе, хотя его методика работы с
«дефективными» детьми напоминала бурсацкие жестокости весьма
отдаленно: система наказаний была несравнимо мягче, а большая часть
программы преподавания была заимствована из дореволюционной
гимназии. В своей книге воспоминаний «Школа имени Достоевского»
Сорока-Росинский с горечью пишет об отрицательных отзывах о его
работе, в том числе и тех, где Шкида сравнивалась с бурсой:
«„Республика Шкид“ хотя и называется советской школой, но по
существу дела это типичная бурса…», «…омерзительные черты бурсы в
системе воспитания, принятой на вооружение президентом шкидской
республики Викниксором».
Об одной непосредственной связи,
признаке преемственности Шкидского и бурсацкого миров, пишет Л.
Пантелеев в рассказе «Последние халдеи» (из цикла «Шкидские
рассказы»): «Человек, который учился в советской школе в первые годы
революции, хорошо запомнил эту жалкую, иногда комичную, а иногда и
отвратительную фигуру учителя-шарлатана, учителя-проходимца,
учителя-неудачника и горемыки... Именно этот тип получил у нас в
Шкиде (да, кажется, и не только у нас) стародавнее бурсацкое
прозвище халдей».
У Помяловского (а также у Гарина-Михайловского, Куприна) есть
описание жалкого учителя, но прозвище «халдей» не употребляется ни
разу. Однако оно много раз встречается в «Бурсе» Воронского - так
бурсаки называют смотрителя Корыстылева. Воронский дает настоящую
«физиологию» Халдея: «Дик, угрюм и бездушен мир Халдея, воистину
глухой мир – без цветов, без движения. Нелегко проследить, как
складываются такие мертвые характеры. Работала над Халдеем и
Павловская эпоха, сумасшедшая, изуверская, наполненная страхами;
приложил тут руку свою и Палкин Николай, Аракчеев… <…> В сущности
Халдей – ничтожество. Он сер, уныл. В захолустье он вырос, в
захолустье и помрет он. Лишенный честолюбия, он даже и не
выслуживается, а исполняет начальственные предначертания… <…> Дети
его, сын и две дочери, росли заморышами, а его жена, больная и
старообразная не по летам женщина, редко показывалась не только в
городе, но даже и на бурсацком дворе. Халдей был человек совершенно
невежественный. В его квартире, мрачной, холодной, на письменном
столе лежали кондуитная книга, журналы с отметками, штрафные списки,
ученические тетради, „Епархиальные ведомости“, несколько казенных
учебников»,
и так далее.
Само это слово означает
представителя семитского народа, жившего в Междуречье. В словаре
Ушакова дается примечание: «Халдеи славились своей восточной
образованностью, вследствие чего в старину слово халдей стало
синонимом звездочета, мага, прорицателя».
В Малом академическом словаре – второе значение слова: «Персонаж
старинной религиозной обрядовой постановки, рядившийся в восточные
одежды || Пренебрежительное название ряженых шутов и скоморохов,
потешавших народ на святках на улицах, базарах и обычно не
стеснявшихся грубых и непристойных выходок».
По-видимому, прозвище учителя является контаминацией этих двух
значений (впрочем, у Воронского: «что это прозвище означает, никому
не известно»).
Скорее всего, оно появилось позже написания «Очерков бурсы».
Подобно Помяловскому, Куприну и
Воронскому, авторы «Республики Шкид» сами прошли через то, что
описывали.
Как и «Очерки бурсы», «Республика
ШКИД» выдержана в очерковой манере. Глава представляет собой обычно
описание важного эпизода Шкидской истории – связанного с каким-либо
нововведением, этапом в развитии сообщества, приходом нового
человека. По продолжительности действия эти эпизоды рознятся. Иногда
это день из жизни класса (четвертого отделения, в котором учились и
авторы книги); иногда – несколько дней и даже месяцев. Это описание
прерывается реминисценциями из прошлого Шкиды. Как и Помяловский,
Белых и Пантелеев нашли прекрасную «формулу» повествования. Оно
одновременно говорит о типичных, знаковых вещах и явлениях в жизни
школы и членов школьного сообщества (очерк) – и рисует жизнь
учеников хронологически, показывает их индивидуальное взросление.
Этот баланс соблюден в книге с большой четкостью, что говорит о
мастерстве молодых авторов.
В «Республике ШКИД» много
фольклорных текстов; более того, наглядно показано их
функционирование и инкорпорированность в жизнь сообщества. Больше
всего песен.
Нельзя сказать, что все эти песни
усвоены шкидцами из взрослой среды. Многие, хотя и схожи по
типологии, по риторике со взрослыми «блатными» песнями и «жестокими
романсами», отличаются от них тематически. Они повествуют о жизни
ребенка-беспризорника:
По приютам я с детства скитался,
Не имея родного угла.
Ах, зачем я на свет появился,
Ах, зачем меня мать родила...
Высоко над нивами птички поют,
И солнце их светом ласкает,
А я горемыкой на свет родился
И ласк материнских не знаю.
Сердитый и злобный, раз дворник меня
Нашел под забором зимою,
В приют приволок меня, злобно кляня,
И стал я приютскою крысой.
Я ласк материнских с рожденья не знал,
В приюте меня не любили,
И часто смеялися все надо мной,
И часто тайком колотили.
Уж лето настало, цветы зацвели,
И птицы в полянах запели.
А мне умереть без любви суждено
В приютской больничной постели.
Как и многие блатные песни, песни
беспризорников сюжетны, сентиментальны, используют оппозицию «воля –
заключение (здесь – приют)». Эти песни нагоняют на шкидцев грусть.
Избавиться от нее можно, запев совсем другую песню:
Солнце светит высоко,
А в канаве глубоко
Все течет парное молоко-о-о...
Сахар стали все кусать,
Хлеб кусманами бросать,
И не стали корочек соса-а-ать...
Такую «контр-песню», ответ для смены
настроения мы уже встречали раньше, в «Очерках современной бурсы» Н.
Смоленского. Это напоминает диалог; традиция диалогического хорового
пения была развита еще в глубокой древности.
В обиходе шкидцев – как и в обиходе
бурсаков – оказываются песни из внешнего, «взрослого» мира. Если
путь бурсаков Помяловского – из семьи священника в бурсу, то пути
шкидцев гораздо разнообразней и драматичней: сюда попадают из семей,
с улицы, из других детских заведений, даже из кадетских корпусов.
Неудивительно, что словесный фонд, фольклор сообщества, вдобавок
нового – у Шкиды нет бурсацкого опыта нескольких веков – оказывается
разнородным. В предисловии к «Республике Шкид» С.Я. Маршак пишет:
«В одной и той же главе книги шкидец
Бобер напевает на мотив „Яблочка“ характерные для того времени
зловещие уличные частушки:
Эх, яблочко
На подоконничке!
В Петрограде появилися
Покойнички...
И тут же хор шкидцев затягивает
сочиненный ребятами по инициативе Викниксора торжественный
гимн на мотив старинной студенческой песни „Gaudeamus“.
В этом школьном гимне, которым
Викниксор рассчитывал поднять у ребят чувство собственного
достоинства и уважения к своей школе, строго выдержан стиль и
ритм стихотворного латинского текста, рожденного в стенах
университетов:
Мы из разных школ
пришли,
Чтобы здесь учиться.
Братья, дружною семьей
Будем же труди-и-ться!..».
Помимо «Яблочка», в шкидский
фольклор проникают студенческие куплеты («Не женитесь на курсистках,
/ Они толсты, как сосиски…») – их поет воспитанникам учитель Павел
Иванович; песни «По улицам ходила / Большая крокодила», «Цыпленок
жареный»; куплеты из кино («Ай! Ай! Петроград – / Распрекрасный
град»; романсы («В шумном платье муаровом, / В макинтоше резиновом»
– переделка стихотворения Игоря Северянина); колыбельные («Спи,
дитя мое родное, / Бог твой сон хранит… / Твоя мама-машинистка / По
ночам не спит» – очевидно, текст возник под влиянием стихотворения
М.Ю. Лермонтова «Казачья колыбельная»).
Большое место в репертуаре занимают
песни, сочиненные самими шкидцами. В основном это песни о
преподавателях:
Асси в классе,
А в классе бузаси,
В классе бузаси,
Бедненький Асси.
Есть у нас один грибок:
Он не низок, не высок.
Он не блошка и не клоп,
Он горбатый Алникпоп...
Сапоги у дяди Саши
Просят нынче манной каши...
На березу граф Косецкий
Лазал с видом молодецким,
Долго плакал и рыдал,
Все кальсоны доставал.
Поражает размах и уровень
сочинительства в Шкиде. Своего апогея он достигает в главе «О
„шестой державе“», в которой описывается, как за короткое время все
шкидцы стали выпускать собственные газеты и журналы.
Отдельного разговора заслуживает
разговор о прозвищах в Шкиде. Прозвища учеников редко представляют
собой что-то оригинальное («Цыган», «Янкель», «Горбушка», «Воробей»,
«Купец», «Японец» – из-за внешности; «Мамочка», «Кальмот» – из-за
повторяющихся в речи ученика слов; «Жвачное» – из-за привычек;
«Гога», «Пантелей» – по имени или фамилии). Есть исключения –
прозвища «Голый барин» (происхождение которого остается загадкой для
самих авторов «Республики Шкид»), «Саша Пыльников» (из романа Ф.
Сологуба «Мелкий бес»; см. в Комментарии). Но прозвища учителей
гораздо более изобретательны. Помимо простых «Сашкеца» или
«Ломовика», в Шкиде бытуют прозвища-сокращения. Как указано в книге,
эту моду вводит воспитанник Николай Громоносцев (Цыган):
«... – А почему вы школу зовете
Шкид? – спрашивал Колька на уроке, заинтересованный странным
названием.
Воробышек ответил:
– Потому что это, брат,
по-советски. Сокращенно. Школа имени Достоевского. Первые
буквы возьмешь, сложишь вместе – Шкид получится. Во, брат, как, –
закончил он гордо и добавил многозначительно: – И все это я
выдумал.
Колька помолчал, а потом вдруг опять
спросил:
– А как зовут заведующего?
– Виктор Николаевич.
– Да нет... Как вы его зовете?
– Мы? Мы Витей его зовем.
– А почему же вы его не сократили?
Уж сокращать так сокращать. Как его фамилия?
– Сорокин, – моргая глазами,
ответил Воробышек.
– Ну, вот: Вик. Ник. Сор.
Звучно и хорошо. – И правда, дельно получилось.
– Ай да Цыган!
– И в самом деле, надо будет
Викниксором величать.
Попробовали сокращать и других,
но сократили только одну немку. Получилось мягкое – Эланлюм.
Оба прозвища единогласно приняли».
Впоследствии в Шкиде появляются
Алникпоп (Александр Николаевич Попов) и Косталмед (Константин
Александрович Меденников). Несколько отличаются два прозвища
кастелянши: Амвон (Американская вонючка) и Лимкор (Лимонная
корочка).
В приведенном диалоге для нас важно
осознание новизны такого рода прозвищ: «это, брат, по-советски».
Общеизвестно, что в первые послереволюционные годы проходила
масштабная языковая реформа – как на официальном, так и на
неофициальном уровне. Количество сокращений, казавшихся тогдашним
носителям языка варварскими новинками, выросло в лексиконе во много
раз. То, что эти сокращения проникали и в подростковую среду, в
ономастику закрытого сообщества – ценное свидетельство. Но оно не
единично. Так, в повести Н. Огнева «Дневник Кости Рябцева», вышедшем
в том же году, что и «Республика ШКИД» (1927; действие происходит в
1923-1924 гг.) герой-рассказчик повествует, что в их школе (не
интернате) учителей называют шкрабами (сокращение от «школьный
работник»). Здесь есть учителя с прозвищами Никпетож (Николай
Петрович Ожигов), Алмакфиш (Алексей Максимович Фишер), Зин-Пална
(Зинаида Павловна), Елникитка (Елена Никитишна Каурова). Ученики
обычной школы, в отличие от шкидцев полноценно контактирующие с
внешним миром, так сильно увлекаются аббревиатурами, что это
становится поводом для авторефлексии: в школьной газете «Икс»
появляется сатирическое стихотворение:
Мы все говорим телеграф-языком,
Наш лозунг - скорей и короче...
И стало так трудно изящным стихом
Описывать лунные ночи.
Придется примерно описывать так:
Лунночь вся была нежистома,
Когда два граждвора украли кухбак,
Презрев недремоко домкома...
Но и эта сатира не действует:
ученики после нее еще сильнее заражаются «телеграф-языком» и
начинают изъясняться на нем («дото» – «доволен тобой», «верзавок
копал» – «верен заветам Октября, Колька Палтусов!»), а также
продолжают давать прозвища-сокращения.
Как и в бурсе, в Шкиде» существует
традиция публичного наречения. Если с учителями это осмеливаются
проделывать редко (Крокодил), то для учеников, членов товарищества
пройти через это – непременная обязанность. Это можно уподобить
своеобразной инициации. Впрочем, и в отношении прозвищ учителей
обычно держится совет; инициация, таким образом, получается заочной.
Стоит поговорить о самом устройстве
замкнутого сообщества в Шкиде. Многие вещи кажутся удивительными и
заставляют настороженно относиться к фактографической
добросовестности авторов. Так, в Шкиде было не принято травить
новичков; не давали «похабных кличек». Существует противопоставление
мужского мира женскому: дружба с девочкой считается позором – но до
поры до времени (см. главу «Шкида влюбляется»). Когда к Янкелю
приходит в гости подруга Тоня, тот, стыдясь дружбы с ней, высылает к
ней Мамочку, который произносит следующее: «Вам Гришу? Ну, так Гриша
велел вам убираться к матери на легком катере. Шлет вам привет
Нарвский совет, Путиловский завод и сторож у ворот, Богомоловская
улица, петух да курица, поп Ермошка и я немножко!».
Однако внутри шкидского подросткового мужского сообщества нет формы
унижения путем отождествления с женщиной, что мы встречали в
«Очерках бурсы» (прозвища «Катька», «Рабыня») и что характерно,
скажем, для тюремной среды.
Во время уроков гимнастики шкидцы танцуют вальс друг с другом, но
это происходит только из-за отсутствия девушек в школе. Некоторые
ученики Шкиды носят «женские» прозвища, но это почти никогда не
означает, что они – изгои. Так, Мамочка получил свою кличку из-за
того, что постоянно повторял «Ах мамочки мои».
Ленька Пантелеев сначала получает оскорбительную кличку Монашенка,
но довольно скоро «заслуживает» другую, гораздо более уважительную.
Женоподобный мальчик Паша Ельховский, казалось бы, должен был
получить «женское» прозвище, но его, однако, окрестили совсем иначе:
«В те дни четвертое отделение увлекалось книгами Федора
Сологуба. В одном из романов этого некогда известного писателя
выведен женоподобный мальчик Саша Пыльников. Японец указал
товарищам на сходство Ельховского с этим типом. Паньку прозвали
Сашей Пыльниковым, взамен утвердившегося было прозвища Чихун...».
В Шкиде принято «жить на сламу»,
«быть сламщками» – то есть жить в долгой и крепкой дружбе. Сламщики
должны были всем делиться между собой, каждый должен был помогать
своему другу».
Подобных подробностей в «Очерках бурсы» и других рассматриваемых
нами произведениях мы не находим – правда, у Помяловского встречаем
слово «закоперщик», означающее «друг»
(изначально – «десятник, большак у копра, у свай»
– возможно, по созвучию приобретает значение «закадычный друг»).
Сплоченность шкидского сообщества
проявляется в культе бузы, который иногда переходит все границы и
становится по-настоящему опасным для нормальной жизни школы. Мы уже
упоминали о «великой бузе», устроенной воспитанниками из-за
увольнения учителя Пал Иваныча. В попытке же создания государства
Улигания (название образовано от слова «хулиган», которое немного
искажает – «улиган» – немка Эланлюм) виден сложный синтез осознания
нового общественного устройства, новой государственности (вспомним,
что шкидцам все время внушается мысль, что их школа – маленькая
республика) с вечным протестным духом замкнутого детского сообщества
в закрытом заведении. Бунт здесь четко оформлен – гораздо яснее, чем
в «Бурсе» Воронского и, конечно, в «Очерках бурсы» Помяловского, и в
этом бунте сильнее всего элемент игры.
Школа объявляется государством
Улиганией со столицей в городе Улиганштадт (класс четвертого
отделения). Остальные классы становятся колониями, в которых
четвероклассники назначают наместников. Играя, шкидцы заново
открывают привычный для себя мир, отождествляя его с новым
географическим пространством. «Улицы – проходы между парт –
широкие, и названия у них громкие: Бузовская, Волынянская,
Улиганская. Главная же улица – Клептоманьевский проспект. На
Клептоманьевском проспекте размещены дома – парты – всех
городских и государственных деятелей. Там находится особняк
диктатора и городского головы Улиганштадта – Купы Купича
Гениального. Городской голова живет вместе с секретарем и
адъютантом своим, виконтом де Буржелоном, в просторечии Джапаридзе.
Министерства, штаб – все помещается на Клептоманьевском проспекте».
Коллективная фантазия превращает зарешеченный книжный шкаф в
государственную тюрьму, а проведенный в класс водопроводный кран – в
городскую канализацию. Вспомним, что и в «Очерках бурсы» во время
шутовской свадьбы Тавли и Катьки печка становится церковью.
В игровой попытке обустроить
улиганскую государственность немало эклектики, вполне
приличествующей хоть и психологически оправданному, но хаотичному
культу Бузы. Пародируя или имитируя государственную бюрократию,
шкидцы учреждают самые разнообразные и, конечно, несовместимые в
рамках одного государственного строя титулы и государственные посты:
наряду с виконтами, адъютантами и диктатором здесь есть Совнарком
(куда входят наркомвоенмор, наркомпочтель и наркомбуз), начмил
(начальник милиции), городской магистрат. Улигане выбирают свой герб
и гимн, подавляют бунты. Оппозиция «детское сообщество – взрослые»,
разумеется, сохраняется и здесь. «Конституция всесильной бузовой
империи Улигании» провозглашает: «Все граждане Империи, улигане и
жители колоний обязаны бороться с врагами Империи – халдеями».
Борьба выражается в срыве уроков, разного рода издевательствах и
саботаже. Несмотря на это, «Две классные двери были переименованы в
арки - одна в Арку Викниксора I, другая в Арку Эланлюм.
Городской сад - плевательница - был назван Алникпопией. Это
показывает, что при всей ненависти улиган к халдеям они сохранили
уважение к выдающимся лицам этого вражеского государства».
В истории Улигании, конечно,
сказывается традиция «детских утопий», игр в «воображаемую страну».
Разница в том, что примеры, описанные в литературе – семейные игры
(Ангрия и Гондал сестер Бронте, Швамбрания Л. Кассиля) или
специальные педагогические приемы (учитель математики из цикла
романов В. Левшина и Э. Александровой придумывает целый ряд стран, в
которые отправляется путешествовать вместе с учениками – Карликанию,
Аль-Джебру и другие). Шкидская Улигания – пример такой игры в
большом замкнутом детском сообществе. Обособленность здесь принимает
организованные, часто агрессивные черты.
В этом сплоченном сообществе умеют
стоять за себя и не боятся выражать свои мысли. Возможно, поэтому
единственный детский тайный язык, который упоминают Белых и
Пантелеев, является одним из самых сложных и служит только для
развлечения:
«Кальмот, взгромоздившись с нотами
на парту, бубнит:
– Кальмот виндивот виндивампампот,
захотел виндивел виндивампампел, хлебца виндивебца
виндивампампебца».
Это язык ведива, описанный Г.С.
Виноградовым: «К каждому слогу основы или (сравнительно редко) к
многосложному концу слова прибавляется звучное сочетание восьми
слогов ведива – ведивампампа; при этом соблюдается гармония
гласных: ударенные гласные утка подчиняются гласной слога основы или
ударенному гласному конца слова…»; интересно, что Виноградов
отмечает: «Этот довольно трудный язык наблюдается главным образом,
если не исключительно, в обществе девочек»
– это, как видим, не соответствует действительности.
Можно предположить, что тайные языки
в Шкиде утратили свою коммуникативную функцию, которую, безусловно,
носили в бурсе Помяловского и продолжают носить в большинстве
замкнутых детских сообществ. Маловероятно, что роль полноценного
тайного языка в Шкиде носило блатное арго, описываемое Виноградовым
в этой же монографии. Слова из лексикона преступников действительно
часто встречаются в речи шкидцев, но не шифруют информацию; блатное
арго не утверждено в их сознании. В подтверждение этому можно
привести эпизод из рассказа Л. Пантелеева «Последние халдеи», в
котором новая учительница пытается подладиться к ученикам, используя
блатную тарабарщину:
«Барышня покраснела, потупилась,
закомкала платочек и вдруг закричала:
– Ну, вы, шпана, не шебуршите!
От неожиданности мы смолкли.
Барышня сдвинула брови, подняла
кулачок и сказала:
– Вы у меня побузите только. Я
вам... Гопа канавская!..
– Что? – закричал Японец. - Как? Что
такое?
Он вытаращил глаза, схватился
за голову и закатился мелким, пронзительным смехом. Японец
дал тон. За ним покатился в безудержном хохоте весь класс. Стены
задрожали от этого смеха.
<…> Мы были уверены, что не увидим
ее больше.
И вдруг на другой день, после
ужина, она опять появилась в нашем классе.
– Здорово! – сказала она, улыбаясь.
- Что зекаете? Охмуряетесь?
Снова посыпались невпопад блатные
словечки. Снова несчастная барышня разыгрывала перед нами
роль фартовой девчонки, плевала на пол, подсвистывала,
подмигивала и чуть ли не матерно ругалась.
<…> – В стирки лакшите? –
спросила она.
– Лакшим, – ответили мы.
– Клево, – сказала она.
Мы не знали, что значит „лакшить в
стирки“.
– По-сецки поете? – спросила она.
– Поем, – ответили мы. И тоже не
знали, что значит „по-сецки“.
– И в печку мотаем, – сказал
Японец. – И в ширму загибаем. И на халяву канаем.
– Ага! – сказала барышня. –
Клево!»
История Улигании оканчивается
перемирием с учителями: Викниксор предлагает шкидцам «объединиться с
„халдеями“ в один союз, Союз Советских Республик». Этот момент
начинает новую сюжетную линию: улиганский «актив» преобразуется
сначала в подпольную комсомольскую ячейку (учреждения для
«дефективных» подростков не могли иметь своих отделений комсомола),
а потом, при помощи Викниксора, во вполне легальный кружок «Юнком»
(«Юный коммунар»).
Несмотря на явную тенденциозность
авторской задачи – показать, как «дефективные» подростки
перековываются в кадры для комсомола (подобно тому, как у Воронского
из тайного общества тугов-душителей вырастает подпольная
революционная ячейка), нельзя не признать, что игра в Улиганию,
равно как и формы тайного сообщества – важная ступень на пути к
социализации, инкультурации детей и подростков. Это один из
ценнейших выводов, полученных нами при рассмотрении литературных
произведений, в которых описан детский фольклор и факты этнографии
детства.
У Грязнова: “Reverendissime pater
atque illustrissime nostraque seminariae dignissime Rector,
rogamus recreationem!” (Преподобнейший отец и нашей
семинарии блистательнейший достойнейший ректор, просим
рекреации!). У Гилярова-Платонова: “Reverendissime pater
rector, illustrissime protopresbyter et magister, rogamus
primam (secundam, tertiam, postreram, ultimam, posterrimam)
recreationem!” («Преподобнейший отец ректор,
блистательнейший протопресвитер и магистр, просим первой
(второй, третьей, последней, окончательной, самой последней)
рекреации!». Вариант, приводимый С.И. Сычуговым, см. ниже.
Луппов П.Н. В духовном
училище. Вятское духовное училище в начале последней
четверти прошлого столетия. СПб., 1913. С. 44.
Забытый О. В былой бурсе //
Забытый О. Рассказы. Очерки. Отрывок из повести.
Воронеж, 1982. С. 262-272.
Материал размещен на сайте при поддержке гранта СARN99-WEB-II-27 Американского Совета по Международным Исследованиям и Обменам (АЙРЕКС) из средств, предоставленных Корпорацией Карнеги - Нью-Йорк.