Глава 2.
Фольклорные жанры в «Очерках бурсы»
Разобравшись в проблемах среды
описания детского фольклора, мы можем перейти к самим образцам
фольклорных жанров и фактов этнографии детства, введенных в текст
«Очерков бурсы».
Наша задача здесь – рассмотреть эти
жанры и явления в контексте быта замкнутого детского сообщества
духовного училища, понять их функциональные особенности и по
возможности типизировать. Мы должны понять, насколько широко в
«Очерках» представлен диапазон жанров детского фольклора и
специфических ритуалов, свойственных замкнутому детскому сообществу;
насколько образцы Помяловского соответствуют записям
фольклористов. Иными словами, мы должны выяснить степень
репрезентативности текста и степень релевантности его элементов – в
контексте детского фольклора.
Мы рассматриваем не только устные
жанры, но и письменные – такие, как формульные инскрипции в книгах.
Так, в рассказе Помяловского «Вукол», одном из произведений, по
замыслу связанных с «Очерками бурсы», дьячок Гаврилыч учит главного
героя, мальчика Вукола, по собственным книгами, которые сохранил еще
со времени своего обучения в бурсе. «…Гаврилыч написал на обложке:
„Кто возьмет книгу без спросу, тот будет без носу“, а в другом
месте: „Кто возьмет книгу да не скажет, того Бог накажет“. Сам
Гаврилыч изучал такие эпиграфы в бурсе, где в учебниках – и на
полях, и между строк, и поперек текста – встречаются подобные
курьезности. Например, у Гаврилыча хранится грамматика Пожарского,
по которой он изучал русский язык. Здесь можно читать в разных
местах: „Выпито полведра… Мерзость запустения… Хоронили ректора…
Лобов сказал Элпахе (прозвище ученика): сивохряпая твоя натура!..
Самому цензору ввалили полтораста майских… Выдавали носки…
Инспектору напустили в комнату чортову дюжину поросят“ и т. п.».
Как видим, случайные заметки чередуются с фольклорными формулами.
Существует традиция их бытования: так, в повести А. И. Куприна
«Кадеты» герой листает учебники, которые оказываются «сильно
истрепанными руками предшествующих поколений… На многих книгах
красовались бессмертные изречения вроде: „Читаю книгу, а вижу фигу“,
или:
Сия книга принадлежит,
Никуда не убежит,
Кто возьмет ее без спросу,
Тот останется без носу, –
или наконец: „Если ты хочешь узнать
мою фамилию, см. стр. 45“. На 45 странице стоит: „См. стр. 118“, а
118-я страница своим чередом отсылает любопытного на дальнейшие
поиски, пока он не приходит к той же самой странице, откуда начал
искать незнакомца. Попадались также нередко обидные и насмешливые
выражения по адресу учителя того предмета, который трактовался
учебником».
Такие же подробности сообщает А.А. Измайлов в своем романе «В бурсе»
(см. ниже).
Наконец, вспомним стихотворение С.
Я. Маршака «Книжка про книжки», написанное в 1925 году, то есть
через 67 лет после «Вукола» и через 25 лет после «Кадетов»:
В географии Петрова
Нарисована корова,
И написано: «Сия
География моя.
Кто возьмет ее без спросу,
Тот останется без носу!»
-
как видим, сохраняются и форма, и
формульность, и прагматика, и семантика инскрипции. Без сомнения,
подобные надписи являются фольклорными, как и повторяющиеся граффити
на партах или стенах.
Наряду с непосредственно
фольклорными произведениями мы будем рассматривать в настоящей
работе бурсацкий жаргон, бурсацкую ономастику, бурсацкие игры и
игровые термины, наконец, бурсацкие ритуалы; мы также затронем
специфически бурсацкую паремиологию. Все это отличает бурсацкое
сообщество от других, составляет его специфику. Эти элементы
находятся в постоянном и тесном взаимодействии с фольклорными
произведениями: из клички вырастает дразнилка, ритуал или игра
сопровождается текстом, и. т. д.
Можно ли рассматривать фольклорные
жанры, пользуясь уже имеющимися классификациями детского фольклора?
К сожалению, нет. Ни одну из существующих классификаций нельзя
признать удовлетворительной.
Самую общую дает В.П. Аникин: 1)
поэзия взрослых для детей, 2) произведения, выпавшие из фольклора
взрослых и усвоенные детьми 3) собственное творчество детей.
Легко понять, что для описания фольклора в «Очерках бурсы» первая
категория нам не подходит. Мы ограничиваемся только второй и
третьей категориями, включая в третью не только устное творчество,
но и письменное.
Большинство исследователей вслед за
Г.С. Виноградовым выделяют игровой фольклор (сюда относятся
«архетипические» правила игры, игровые термины и тексты, «игровые
прелюдии» (считалки, жеребьевки, приговоры). Другая группа –
потешный фольклор, включающий, по несколько архаическому выражению
Виноградова, «забавы, не связанные с драматическим действием».
Сюда входят такие жанры, как сечки, голосянки и волосянки, (игры со
словесным и вспомогательным действием), перевертыши, скороговорки,
молчанки, поддевки (чисто словесные игры). Третью группу составляет
неигровой фольклор, который Г.С. Виноградов делил на три группы:
сатирическую лирику (сатирический фольклор, по А.Н. Мартыновой),
календарный и бытовой фольклор. Сатирическая лирика включала
дразнилки, поддевки (вторично; очевидно, пограничный жанр по
Виноградову), прозвища, календарный фольклор – обрядовые тексты:
заклички, песни, приговоры; бытовой фольклор – детские сказки,
песни, загадки, страшные истории. Некоторые исследователи, например,
О.И. Капица, оспаривают выделение бытового фольклора, поскольку все
жанры так или иначе связаны с детским бытом.
Отдельно выделяется школьный
фольклор, складывающийся, по мнению фольклористов, специфически в
школьной среде: сюда относят многие письменные жанры (альбомы,
рукописные рассказы, граффити, формульные надписи, тайнописи) и,
например, тайные языки, пародии и переделки, анекдоты; в современном
детском фольклоре – «садистские стихи».
Как видим, имеющиеся классификации
неудовлетворительны – особенно в приложении к конкретной среде,
конкретному сообществу. В детском сообществе обыкновенно нет
разграничения, например, на школьный и нешкольный фольклор.
Некоторые жанры (например, сечки) не фиксируются уже много лет, их
можно считать отмершими. Имеющиеся классификации не учитывают, что в
детском фольклоре жанровые поля часто перекрываются, жанры
подстраиваются под разные ситуации; получается путаница: один и тот
же жанр относится к двум разным категориям, «игровой фольклор»
почему-то не включает в себя игры «необрядового фольклора», и так
далее. Очевидно, что для работы нам нужно создать новую
классификацию.
Если не отказываться от подхода,
связанного с функциональными особенностями жанров, можно выделить
жанры игровые, регулятивные (связанные с регуляцией взаимоотношений
внутри сообщества, а также отношений сообщества со внешним миром, -
так сказать, «внутренней и внешней политикой»), обрядовые (заклички
и приговоры, тексты календарных обрядов), пародийные. Но тут мы
сталкиваемся с проблемой: довольно много жанров в эту классификацию
не встраиваются. Неясно, куда отнести, например, страшные истории,
песни, анекдоты. Нельзя назвать их «казуальными»: казуальны все
фольклорные произведения. Неудачен и термин «бытовые», предложенный
Г.С. Виноградовым.
Данные соображения заставляют нас
отказаться от идеи рассматривать эту часть текстов, исходя из
строгой классификации жанров. Вместо этого мы дополним имеющиеся
классификации методом жанрово-семантических полей, тексты будут
попадать в них после определения их принадлежности к одним или
другим членам основополагающих бинарных оппозиций. Такой подход к
фольклорным жанрам разрабатывался, например, Б.Н. Путиловым.
Родственный подход был использован Л.Н. Виноградовой
в работе о демонологических персонажах русского фольклора. Она
обнаружила, что демонологические персонажи не могут быть
классифицированы по четкой и единообразной схеме, так как их
признаки меняются и переходят от одного персонажа к другому. Поэтому
был разработан список признаков, который лег в основу описания.
Путилов много писал о принципиальном
несовпадении фольклорных и литературных жанров, о том, что жанры в
фольклоре традиционно выделяют, отталкиваясь от разных их
компонентов. Пытаясь разработать общую классификацию фольклорных
текстов Путилов предлагал свое деление на области (внеобрядовая
проза, внеобрядовая песенная поэзия, фольклор непосредственно
ритуализированных форм, собственно драматические формы, фольклор
речевых ситуаций),
но при этом подчеркивал, что фольклор не поддается строгой
систематизации.
Каждое фольклорное произведение
может быть соотнесено с одной из оппозиций. Мы предлагаем выделять
следующие оппозиции:
·
вербальное –
невербальное
·
устное – письменное
·
монологическое –
диалогическое
Если монологическое:
o
нарратив – не нарратив
·
поэтическое –
прозаическое
·
игровое – неигровое
·
обрядовое –
необрядовое
·
ритуальное – не
ритуальное
·
регулятивное –
нерегулятивное (регулирующее / не регулирующее отношения )
Если регулирующее, то:
o
обособляющее –
необособляющее
o
сатирическое –
несатирическое
·
пародийное – не
пародийное
·
связанное / не
связанное с демонологией, потусторонним миром
·
связанное / не
связанное с литературной традицией
Легко заметить, что эта система
оппозиций учитывает как формальные, так и внутренние (семантические,
синтактические, прагматические) особенности текстов. Такая система
поможет нам точнее определять функции и особенности фольклорных
текстов, особенно тех, которые не подпадают под классификацию. К
примеру, фабулат о мальчике, залезшем ночью под печь, чтобы продать
душу дьяволу, который избавил бы его от сечения, будет
типологизироваться так: вербальный, устный, монологический,
нарративный, прозаический, неигровой, необрядовый (хотя описывает
обряд), нерегулятивный, связанный с демонологией. Таким образом,
этот фабулат соотносится с другими текстами: например, с меморатами
о «легендарных отпетых», братьях Кале, Миле и Жуле, которые по
предложенной системе будут отличаться отсутствием связи с
демонологией.
В зависимости от сферы употребления
жанры могут менять свою семантику и частично переходить в другое
контекстное поле. Приведем пример из Помяловского. В очерке
«Бурсацкие типы» описывается начало уроков – то время, когда бурсаки
ожидают прихода преподавателя. Непосредственно перед этим
озвучиваются некоторые тексты.
«– Поймал вошь! - сказал один из
камчатников.
–Будет дождь.
– Я две рядом.
– Будет с градом.
– Вчетвером.
– Будет гром.
Какой-то великовозрастный ни к
селу ни к городу стал подщелкивать
словами:
– Раз-два – голова, три-четыре –
прицепили, пять-шесть – в ряд снесть, семь-восемь – сено косим,
девять-десять – сено весить, одиннадцать-двенадцать – на улице
бранятся».
Эти тексты принадлежат к классу
«игровых прелюдий». Последний текст – одна из самых распространенных
числовых считалок: сборники детского фольклора фиксируют множество
ее вариантов (см. в Приложении к настоящей работе). Здесь они
исполняются в «не своей» (неигровой) ситуации, лишаясь своей
прагматической специфики. Это вполне согласуется с наблюдением М.П.
Чередниковой: «Полифункциональность – свойство многих текстов
детского фольклора. Определить их жанровую принадлежность бывает
невозможно без точной фиксации ситуации, в которой текст оказывается
произнесен».
Жанровая дифференциация, по Д. Бен-Амосу, проявляет себя «не просто
на уровне текста, но также и на уровне исполнения и контекста».
Разумеется, что в «Очерках бурсы»
представлен не весь возможный спектр жанров детского фольклора.
Возможно, он был бы полнее, если бы Помяловский успел завершить
выполнение своего замысла. Нам приходится работать с тем, что есть;
можно лишь заметить, что другие авторы произведений о замкнутых
детских сообществах расширяют описание круга жанров. См. об этом
ниже.
Анализ «Очерков бурсы» показывает,
что в них больше всего «регулятивных» жанров (а, например, обрядовых
нет вовсе). Большинство текстов и ритуалов, представленных в
«Очерках», связаны с внутренними и внешними отношениями сообщества
(на наш взгляд, это проливает свет на общий замысел Помяловского), и
целесообразно начать именно с них. Для этого рассмотрим подробно
очерки «Зимний вечер в бурсе» и «Бегуны и спасенные бурсы».
«Зимний вечер», имеющий
подзаголовок «Физиологический очерк», сменяет несколько точек
зрения: сперва мы видим второуездный класс как бы глазами безличного
повествователя, затем – глазами фискала Семенова. «Зимний вечер» -
описание занятий бурсаков в условиях мертвящей скуки после уроков;
бурсаки предоставлены сами себе; учеба противна им из-за «долбни»
(слово «долбня» введено в литературный язык именно Помяловским) –
необходимости зубрить уроки слово в слово, «от сих до сих». Именно
в «Зимнем вечере» Помяловский начинает рассказывать о бурсацкой
иерархии сообщества, инвариант которой, безусловно, относится к
«регулятивному» фольклору.
Планируя, по мнению Помяловского,
разрушить изнутри «товарищество», естественным образом оппозиционное
начальству («всякое царство, раздельшееся на ся, не устоит» - уже
здесь видим пародийное использование текста из Писания), педагоги
ввели систему, при которой одни ученики (первокурсные) находятся в
подчинении других; этим другим дают должности: «старшие спальные
– из второуездных; старшие дежурные – из спальных, справляя
недельную очередь по всему училищу; цензора – надзирающие за
поведением в классе; авдитора – выслушивающие по утрам
уроки и отмечающие баллы в нотатах (особой тетради
для баллов); наконец, последняя власть и едва ли не самая
страшная – секундатор, ученик, который, по приказанию
учителя, сек своих товарищей. Все эти власти выбирались из
второкурсных».
Но эта искусственная иерархия не
приживается в классе, потому что в замкнутом детском сообществе
давно установилась другая. Несмотря на ее схематичность, она
действительно работает в сообществе, и, исходя из нее, можно
рассматривать ту часть детского фольклора, которую мы называем
«регулятивной».
Первокурсные и новички действительно
находятся в подчинении у второкурсных, но при этом среди
второкурсных (угнетателей) есть такие фигуры, как ростовщик Тавля
(чьи самодурства через восемьдесят лет в точности повторяет шкидский
Слаенов), а есть «отпетые». Слово «отпетый» используется во многих
детских замкнутых сообществах. Словарь О.А. Анищенко дает примеры
его употребления в духовных училищах, гимназиях;
близкое понятие «отчаянный» бытует, кроме бурсы, в кадетских
корпусах, школах и даже в институтах благородных девиц.
Помяловский пишет: «Отпетый характеристичен и по внутреннему и
по внешнему складу. Он ходит, заломив козырь на шапке, руки
накрест, правым плечом вперед, с отважным перевалом с ноги на
ногу; вся его фигура так и говорит: „хочешь, тресну в рожу?
думаешь, не посмею!“ – редко дает кому дорогу, обойдет
начальника далеко, чтобы только избежать поклона». Среди
«отпетых» выделяются «благие» (дурни, делающие пакости начальству по
своей бесшабашной глупости), «отчвалые» (ленивые саботажники) и
«отпетые башки», в характере которых соединяются два качества,
ценимых товариществом – отчаянность и ум. Таким прощают даже
воровство у своих – например, вору Аксютке и его приспешнику Сатане
(Ipse).
Есть, впрочем, и просто «башки»:
«Бывали удивительные башки. Так,
некто Светозаров выучил из латинского лексикона Розанова слова и
фразы на четыре буквы; начав с „A, ab, abc“, он отхватывал несколько
печатных листов, не пропуская ни одного слова, и такой подвиг
был предпринят единственно из любви к искусству».
Кроме этих двух типов, бурса ценит
силачей (нетрудно догадаться, что сила может сочетаться с названными
ранее качествами); институт силачества сложен: силачи делятся по
ранжиру, и изменения в нем решает только поединок. Кроме этого,
уважением пользуются те, кто умеет много пить («головы, выносящие
многоградусный хмель») и, наконец, обладатели хорошего голоса.
«Бурса любит хорошие голоса, бережет их, лелеет, выручает из
всякой беды».
Именно поэтому многие стремятся попасть в училищный хор, несмотря на
то, что он развращает учеников:
«Мальчики теряли учебное время
на спевках, заказных обеднях, свадьбах и т.п. В прошлом
очерке мы приводили факты бурсацкого невежества, но самое
глухоголовое невежество царило в певческих хорах. <…> В одно
время какая-то старая дева, на закате дней своих начавшая
похотствовать, приучила к себе маленьких певчих возрастом от
пятнадцати до осьми лет, шесть человек, и со всеми ими
вступила в гражданский брак»,
и так далее. Этого не знал Карась, автобиографический герой
Помяловского. В хор он шел, потому что «еще дома знал, что в училище
так называемым певчим не житье, а масленица».
«Средний класс» бурсы составляют
типы, которые мемуарист Н. Смоленский назовет впоследствии
«приспособившимися» – таков расчетливый Васенда.
Говоря о великовозрастном Васенде,
Помяловский в очерке «Женихи бурсы» прибегает к типичному очерковому
приему описания пространства героя, через которое показан сам герой.
«В углу небольшой деревянный
образок Василия Великого, благословение матери, вдовы-дьячихи; на
внутренней стенке крышки сундука набиты два ремня, и за них вложено
несколько дестей писчей бумаги; по краям, около бумаги,
художественная выставка произведений конфетного и леденечного
искусства: генерал, у которого нос чуть не поперек лица; голая
женщина, кормящая грудью голубка, а за нею амур, как будто бы
страдающий водяной болезнью; потом лубочная гравюра,
вырезанная из „Бовы“ и изображающая то, как сей богатырь
побивает метлою рать несметную; далее картинка из священной
истории, на которой вы можете видеть изгнание наших прародителей
из рая, и тому подобные изображения; эти изображения
перемешаны с леденечными билетиками; тут же, между прочим,
налеплена числительница, показывающая дни и месяцы на целый год.
Внутри сундука в одном углу кадушка, в которой грибы со
сметаной, а в другом мешок с толокном. На дне лежат книги, все
божественные, ни одной внешней – их Васенда продал, как
ненужные. В другой стороне сундука аккуратно уложено чистое
белье и новенькая верхняя одежда. Кроме того, под образком
находится маленький ящичек, в котором хранятся его деньги,
письма, новейший песенник, нюхательный табак, пустая склянка,
перочинный нож, гребенка, мыло и тому подобное. Вот вам сундук
Васенды, окованный прочными железными полосами, с крепчайшим замком».
Несмотря на то, что Васенда – по
сути, уже взрослый мужчина, его сундук наполняют вещи, которые в
ходу и у его однокашников: «леденечные билетики», числительница,
лубочные картинки (которые, разумеется, были в бурсе запрещены).
К среднему классу же относится
фигура Элпахи, который торгует сладостями, выкрикивая: «Леденцов,
пряников! Пряников, леденчиков!» - таким образом он подражает
настоящему базарному торговцу. Сравним его с торгашом из романа А.А.
Измайлова «Бурса», который кричит: «Леденцов, маку! Шеколад, печенья
вдолг до воскресенья!».
Несколько особняком стоит фигура
училищного нищего Хоря, который, хотя и мастер «кальячить»
(клянчить), все же не презираем товариществом. Единственным следом
пренебрежительного отношения к нему является описанный Помяловским
ритуал «чичера»:
«Но вдруг один из играющих поднял
нос и понюхал воздух.
– Кто это? – спросил он.
Поднялись носы и других игроков.
Потом все подозрительно посмотрели на Хорька.
– Ей-богу, братцы, не я... вот те
Христос, не я... хоть обыщите...
– Чичер!.. – провозгласил
Гороблагодатский.
Человек десять вцепились Хорьку в
волоса, а один из них запел:
– Чичер, ячер, на вечер; кто не
был на пиру, тому волосы деру; с кровью, с мясом, с печенью,
перепеченью. Кочена иль пирога?
– Пирога, – пищал Хорь...
– Не проси пирога, мука дорога.
Чичер, ячер, на вечер; кто не был на пиру, тому волосы деру; с
кровью, с мясом, с печенью, перепеченью... Кочена иль пирога?
– Кочена.
Снова почали и опять пропели
„чичер“...
– Кок или вилки в бок?
– Кок! – отвечал истасканный Хорь.
После этого, отпустив в его голову
несколько щелчков, отпустили его с миром, говоря:
– Не бесчинствуй!..»
Здесь мы наблюдаем смешение жанров.
Текст «чичер-ячер», сходный с тем, что сообщает Помяловский,
встречается, например у Даля в «Пословицах и поговорках русского
народа»: «Чичер, ячер, сходитеся на дер: кто не дерет, того (пуще)
за власы драть, за косицы, за власицы, за единый волосок; не учись
грешить, учись богу молиться, Христу поклониться»,
с пометкой «дерут волосы за проступок». В сборнике «Детский
фольклор» другой схожий текст приводится как считалка:
Чичер-бачер,
Собирайтесь на чер,
Кто не был на пиру,
Тому чичер надеру.
При этом другая часть текста,
сопровождающего ритуал – контаминации поддевок и жеребьевых
сговорок: «Кочена иль пирога?». За неправильный ответ следует
«штраф», наказание.
Не вполне ясно, приложен ли этот
ритуал только к Хорю или может воспроизводиться в отношении кого
угодно; но тот факт, что Помяловский изображает, как «чичеру»
подвергается именно Хорь, свидетельствует о его более низком
статусе: едва ли такое проделали над силачом или «отпетым».
Среди угнетаемых (unpopular
children, «непопулярных
детей» по терминологии А. и П. Опи)
– разумеется, в первую очередь фискалы, первой мерой против которых
является молчание. По тому, что с ним не разговаривают товарищи,
бурсак Семенов узнает, что его «огласили фискалом». Часто фискалов
бьют, устраивая «темную» («накрывают»); в исключительных случаях
фискала наказывают «пфимфой» – бумажным конусом, набитым хлопчаткой;
узким концом конус вставляется в ноздрю спящего фискала, широкий
конец поджигается. Слово «пфимфа», видимо, происходит от немецкого
Pfeife
– «курительная трубка»; в других источниках встречаем варианты
«пинфа», «пынхва», «тымфа».
Во всех замкнутых сообществах с
фискалом не полагается разговаривать, и единственными действиями по
отношению к нему могут быть побои, брань, злой розыгрыш,
надувательство (так Хорь обманывает Семенова при игре «в костяжки»).
Чтобы определить фискала, используются разные средства; одно из них
приводит Помяловский: «Когда бурсаки выслеживали фискала,
переносящего всю скверную нечистоту бурсы в уши начальника по
ночам, чтобы скрыть свою подлую службу от товарищества, то они,
между множеством средств, употребляли пластырь гуммозный, который
всегда можно было достать в лазарете. Пластырь кладется по лестнице,
ведущей к дверям начальника, и около его дверей. На другой день
осматривали сапоги учеников и если на подошве их находили улику,
то обыкновенно вели себя по отношению к ним как к несомненным
фискалам».
К париям относятся и дети,
страдающие недержанием мочи. Таков несчастный Лягва, к которому все
чувствуют такое отвращение, что даже почти не обижают. Подробности
содержания таких больных в бурсе почти буквально совпадают и у
Помяловского, и у Куприна, и у Воронского.
Угнетаемы также дети с умственными
отклонениями («дураки»). Примечательно, что некоторые из них
получают «женские» прозвища: Катька, Рабыня. Ученики с женскими
прозвищами подвергаются разным притеснениям, в том числе и
сексуального характера (отголосок этого виден в шутовской свадьбе
Тавли с Катькой). А.А. Измайлов в романе «В бурсе» сообщает, что
женские прозвища давались всем «смазливым» ученикам.
Несмотря на то, что
автобиографический герой Помяловского Карась обычно ласков к
«дуракам», заступается за них, – случается, что и от него им
достается. Один из них, кривоногий Тальянец, подходит к Карасю,
когда у того дурное настроение, и обращается к нему: «Карасики,
пучеглазики!», на что получает ответ: «Кривы ножки, кочережки!».
Жертвами притеснений становятся и
младшие ученики приходского класса, «приходчина». Если старшим
ученикам становится скучно, кто-нибудь из них может предложить
отправиться «приходчину дуть», «жать масло» и т.д. Помяловский дает
полное бурсацкой лексики описание этой жестокости:
«Второуездные, сделавши набег,
рассыпались по классу, бьют приходчину в лицо, загибают ей
салазки, делают смази, рассыпают постные и скоромные, швычки и
подзатыльники. Кто бьет? за что бьет? Черт их знает, и черт их
носит!.. Плач, вопль, избиение младенцев! На партах и под партами
уничтожается горе-злосчастная приходчина. Больно ей. В этих диких
побиениях приходчины, совершаемых в потемках, выражалась, с одной
стороны, какая-то нелепая удаль: „раззудись, плечо, размахнись,
кулак!“, а с другой стороны – „трепещи, приходчина, и
покоряйся!“. Впрочем, в таких случаях большинство только
удовлетворяло своей потребности побить кого-нибудь, дать вытряску,
лупку, волосянку, отдуть, отвалять, взъерепенить, отмордасить,
чтобы чувствовалось, что в твоих руках пищит что-то живое,
страдает и просит пощады, и все это делается не из мести, не из
вражды, а просто из любви к искусству».
Особняком в иерархии стоят новички,
которые еще не инициированы в жизнь сообщества. Фигура новичка
соединяет сообщество с внешним миром: недаром у новичка первым делом
просят гостинцев (см. «Кадетов» Куприна). Новички, особенно
«городские», служат объектом самых разных шуток и издевательств, их
вовлекают в поддевки и розыгрыши, но притом эти действия носят и
сортирующий характер: старшие смотрят на реакцию новичка. Для романа
о детском замкнутом сообществе, первым образцом которого явились
«Очерки бурсы», характерно, что главный герой выдерживает эти
испытания с честью.
Ритуалы посвящения подробно описаны
в четвертом очерке – «Бегуны и спасенные бурсы»; именно здесь
Помяловский впервые применяет прием, который в дальнейшем будет
подхвачен: училище глазами неофита. В роли новичка выступает
автобиографический герой – Карась. Едва он вступает в бурсу, ему
приходится вынести множество традиционных издевательств. Для начала
ему делают «смазь» – своего рода универсальное действие бурсы.
Смазью можно наказать, а можно и «пожаловать» (так Аксютка «жалует
смазью» своего подельника Сатану-Ipse),
она бывает низовая, верховая, боковая и всеобщая. Один забирает в
пясть лицо другого и трясет; это и называется смазью. Карась в ответ
на смазь дает cдачи,
что сразу вызывает одобрение присутствующих. Далее над Карасем
шутят, используя т.н. заманки: предлагают сделать нечто, в ответ на
согласие следует какой-либо розыгрыш, обычно болезненный. Карасю
предлагают «сесть в бутылочку»:
«…подходит к Карасю какая-то каналья
и, показывая ему небольшую склянку, говорит:
– Хочешь, посажу тебя в эту
бутылочку?
– В эту?.. Каким образом?..
– Да уж будешь сидеть... хочешь?
– Шутишь, брат!.. Ну-ка, сади!
– Вот тебе шапка – трись ею...
– И буду сидеть в бутылочке?
– Будешь.
Карась берет поданную ему шапку и
начинает очень усердно тереться тою шапкой.
– Входишь в бутылочку, лезешь, –
говорили окружающие Карася товарищи, а сами хохотали.
– Чего вам смешно? – спрашивал
глупый Карась.
– Довольно! – говорят ему. – Сел в
бутылочку.
– Как так? – спрашивает Карась,
отнимая от лица шапку.
Раздался дружный веселый смех...
– Где же я в бутылочке?
– Дайте ему зеркальце.
Подали зеркало. Заглянув в него,
Карась не узнал своей рожицы: вся она
была черна, как у трубочиста.
Только тут Карась смекнул, что шапка, которою он терся, была
вымазана сажею и ее трудно было приметить на черном сукне».
Схожий розыгрыш бытовал на
подростковых посиделках: новичкам «показывали поросят»: закрывали им
лица занавеской, вымазанной сажей, а потом подставляли зеркальце.
Далее Карасю предлагают «показать
Москву» и после этого поднимают за голову; отправляют к одному из
старших учеников с поручением «спросить волосянки» – в ответ на это
ученик дерет Карася за волосы; следует отметить, что эта заманка –
более изощренная, чем «сесть в бутылочку»: в ней обыгрывается
основное значение слова «волосянка» – «редкая ткань, плетеная из
конского волоса».
Возможно, впрочем, что слово «волосянка» должно быть принципиально
загадочным, незнакомым новичку. Можно вспомнить, что «волосянкой»
называется одна из разновидностей игры «голосянка», в которой
играющие тянут звук, и проигравшего треплют за волосы.
Самую изобретательную поддевку
Карасю предлагает один из второкурсников: сначала он предлагает ему
написать палиндром «Я иду с мечем судия», затем – фразу «Лей воду,
лей; ей-богу, не скажу я никому», после чего окатывает его водой,
говоря, что Карась сам попросил об этом и вдобавок пообещал не
жаловаться.
Карась не сдается, дает сдачи
обидчикам, сносит порку и вскоре становится полноправным членом
сообщества – особенно после того, как его берет под покровительство
Силыч, один из первых силачей бурсы, друг брата Карася. Окончательно
и формально вступление героя в сообщество закрепляется, когда он
получает прозвище «Карась» (за то, что широко открывает рот при
пении). Карася публично «нарекают».
«В классе окружили его снова.
– Давайте нарекать Карася...
Схватили его за руки и всевозможными
голосами, с криком, визгом, лаем,
стоном начали кричать в самые уши
его:
– Карась, карась, карась!»
Обычай «наречения» распространен в
замкнутых детских сообществах, в чем нас убеждает, например,
«Республика Шкид».
Прозвища бурсаков – еще одна деталь
их социализации. Здесь есть прозвища более-менее ясные (Хорь,
Шестиухая Чабря, Лягва, Азинус, Тавля, Цапля, Трезорка, Жирбас,
Рыжик, Голопуз, Носатый, Плюнь, Комедо, Сатана, Мямля, Ерундия,
Капелла, Мелочная лавочка – от внешнего вида, занятий или личных
качеств ученика; Васенда, Гришкец, Аксютка, Леха, Петры Тетеры – от
имен),
есть менее понятные, образованные,
вероятно, от имен или возникшие вследствие каких-то не упомянутых в
тексте случаев (Идол, Омега, Паникадило, Супина, Элпаха, Митаха,
Ерра-Кокста); Помяловский приводит два речевых примера, вызвавшие к
жизни прозвища: ученик Бегути был прозван так за то, что,
рассказывая сказку, вместо «бегут, бегут» он говорил «бегути,
бегути», а сын финского священника, с трудом изъяснявшийся
по-русски, получил прозвище Азбу́чка Забалдырь Еванги́лье Свитцы
(именно так он коверкал слова «азбука», «Псалтырь», «Евангелие»,
«Святцы»). Четырнадцатилетний мальчик, решивший стать женихом, когда
в бурсу привели «закрепленную невесту»,
был прозван «мозглый жених». О «женских» прозвищах уже было сказано
выше.
Несмотря на сплоченность сообщества,
кличка служит обособлению, индивидуализации его члена, иногда даже
определяет его поведение: Сатана, будучи в веселом настроении,
делает себе на голове пальцами рожки, а из фалд сюртука делает хвост
и трижды описывает им круг по воздуху.
Обособлению служат, например,
формульные надписи в книгах. («„Кто возьмет книгу без спросу, тот
будет без носу“, „Кто возьмет книгу да не скажет, того Бог накажет“»
из рассказа «Вукол»). Схожие формулы упоминаются и в более поздних
текстах, например, у Куприна, Измайлова.
Здесь уместно от регулятивного
фольклора, связанного с внутренней жизнью детского замкнутого
сообщества, перейти к фольклору, регулирующему отношения с внешним
миром.
Одним из способов обособления всего
товарищества от мира взрослых – являются тайные языки.
Примечательно, что Помяловский первым в русской литературе описал
детские тайные языки – сначала в рассказе «Вукол», а затем уже в
«Зимнем вечере в бурсе». Только несколько десятилетий спустя на это
явление обратили внимание ученые: Д.К. Зеленин
и Г.С. Виноградов. Именно Виноградову принадлежит не устаревшая до
сих пор классификация детских тайных языков.
Согласно ей, Помяловский описывает языки с приставными слогами
(утко́м) «хер» и «шицы»: «Двое камчадалов
учатся иностранным языкам; один говорит „хер-я, хер-ни, хер-че,
хер-го, хер-не, хер-зна, хер-ю, хер-к зав, хер-тро, хер-му“; следует
лишь вставить после каждого слога „хер“ и выйдет не по-русски, а
по-херам. Другой отвечает ему еще хитрее: „ши-чего ни-цы, ши-йся
не бо-цы“, то есть „ничего не бойся“. Это опять не по-русски, а
по-шицы; здесь слово делится на две половины, например: ро-зга,
к последней прибавляется ши и произносится она сначала, а к
первой цы и произносится она после; выходит ши-зга ро-цы».
В приведенной цитате у Помяловского есть неточность: уток «хер»
вставляется не после, а перед каждым слогом.
Тайные языки используются не только
для шифрования информации, но часто и для развлечения, и у
Помяловского приведен скорее развлекательный пример. По методу
семантических полей этот жанр (если только определение «жанр» вообще
применимо к тайным языкам) классифицировался бы одновременно как
регулятивный, обособляющий – и игровой. Но все же его «тайная»
функция играет большую роль, о чем свидетельствует уже
«самоназвание» жанра. Многочисленные полевые записи детских тайных
языков вместе с комментариями информантов убеждают в том, что тайные
языки носят важную коммуникативную функцию, позволяя передать любую
информацию в условиях, когда ее передача «обычным языком»
невозможна. Для этого же служат и другие шифры: так, в бурсе,
описанной Н. Смоленским (см. ниже) слово «шью» означало «оставь мне
покурить». Здесь проявляется уже известная нам оппозиционность по
отношению к миру взрослых – в данном случае к бурсацкому начальству.
Она же заставляет бурсаков
издеваться над теми учителями, которые ведут себя сравнительно мягко
– например, над учителем арифметики Ливановым «в пьяном естестве».
Ливанов представляет собой типичную для русской литературы о школе
фигуру жалкого учителя; такие же типы встречаются у
Гарина-Михайловского, Куприна.
«Караульные бегут в класс и с
восторгом возвещают:
– Братцы, Ливанов в пьяном
естестве...
Класс оживляется, книги прячутся
в парты. Хохот и шум. Один из великовозрастных, Пушка,
надевает на себя шубу овчиной вверх... Он становится у
дверей, чрез которые должен проходить Ливанов... Входит
Ливанов. На него бросается Пушка...
<…>
– Ребята, нос ему! –
скомандовал Бодяга и, подставив к своему носу большой палец
одной руки, зацепив за мизинец этой руки большой палец другой,
он показал эту штуку своему учителю... Примеру Бодяги последовали
его товарищи...»
Когда Ливанова окончательно
донимают, он на короткое время вроде бы приходит в себя и грозится
выпороть шалунов. Но и здесь его удается заговорить с помощью
тарабарщины, частично составленной из библейских, литургических и
схоластических цитат:
«– Что, Павел Алексеич? – отвечал
секундатор, смекнув, как надо вести себя...
– Розог...
– Все люди происходят от Адама... –
говорил ему секундатор...
– Так, – отвечал Ливанов, опять
забываясь, – а роз...
– Добро зело, то есть чисто,
прекрасно и безвредно...
– Не понимаю, – говорил Ливанов,
уставясь на секундатора.
– Я родился в пятьдесят одиннадцатом
году, не доходя, минувши Казанский собор...
– Ей-богу, не понимаю, – говорил
Ливанов убедительно...
– Как же не понять-то? Ведь это
написано у пророка Иеремии...
– Где?
– Под девятой сваей...»,
и т. д.
Отчаянные, впрочем, шутят и над
грозными учителями-садистами. Так, училищный вор Аксютка в классе
одного из самых жестоких учителей, Лобова, нарочно учится плохо, а,
пересев в Камчатку, начинает учиться хорошо; он же поет, когда ему
угрожает сечение: «Ай люли, ай люли! А в нотате все нули!».
Внутренние и внешние отношения
сообщества складываются с помощью текстов иного рода: дразнилок,
поддевок – то есть тех, которые Г.С. Виноградов относит к
сатирической лирике.
«Вот Хитонов получил безымянную
ругательную записку: „Ты, Хитонов, рыжий, а рыжий-красный –
человек опасный; рыжий-пламенный сожег дом каменный“».
Это одна из распространенных дразнилок, относящихся к внешности
человека. Сравним с ней дразнилки, приводимые в сборниках детского
фольклора:
Рыжий-красный –
человек опасный,
Рыжий-пыжий –
человек бесстыжий,
Рыжий-пламенный –
спалил дом каменный!
Рыжий, красный –
Человек опасный,
Рыжий пламенный
Сожег дом каменный,
Рыжий палящий –
Вор настоящий.
Возможно, Помяловскому удалось
уловить и запечатлеть подготовительный процесс создания дразнилки.
Когда в училище приходит новый смотритель, его отличительные
особенности тут же высвечиваются в гиперболических сравнительных
определениях, которыми ученики его награждают:
«– Жирный черт!
– Плешивый!
– Круглее шара!
– Жирнее сала!..
– Мягче воску!
– Легче пуху!
– Чище хрусталю!
– Это не поп, а пуп!».
Эта кумуляция определений
высвобождает все больше абсурда («легче пуху», «чище хрусталю» –
такое ощущение, что смотритель превращается в расхваливаемый товар).
Но при этом выделяется и закрепляется последней, резюмирующей
фразой, главная физическая особенность – дородность. Скорее всего,
именно она ляжет в основу сатирических текстов, посвященных новому
смотрителю.
Дразнилок в чистом виде в «Очерках
бурсы» немного: «Рыжий-красный…» и «Кривы ножки, кочережки»; зато
найдем множество поддевок и заманок. Так, Тавля шутит над своими
подавдиторными: «„Хочешь, говорит, Катька, рябчика съесть?“
– и начинает щипать подчиненного за волоса. „Тебя маменька вот так
гладила по головке; постой же, я покажу, как папенька гладит“;
после этого, уставив палец против шерсти (волос), он
плотно проводил им от начала лба и до конца затылка. „Видал ли ты
Москву?“ – спрашивает он ученика и прикладывает свои широкие,
потные, скверные ладони к ушам подавдиторного, сжимает между ними
голову его и потом, приподняв на воздух, говорит: „Теперь
видишь ли Москву? вон она!“».
Помяловский опускает важную деталь, без которой заманка рассыпается:
жертва розыгрыша должна ответить на «заманивающий» вопрос.
«Правильный пример» у Помяловского тоже есть:
«К Карасю подошел цензор и спросил
его:
– Видал ли ты Москву?
– Никогда не видал.
– Так я тебе покажу ее.
С этими словами цензор схватил
карасиную голову в свои руки, ущемил ее между ладонями и приподнял
новичка в воздухе...».
Особый род поддевки, сопряженный с
действием, изобретает училищный вор Аксютка. Одному бурсаку
присылают толокно, и он идет делиться с Аксюткой, чтобы задобрить
его. Аксютка отказывается, но, улучив момент, крадет толокно. Затем
подходит к обворованному товарищу и говорит, что передумал и хочет
толокна. Бурсак лезет за толокном, но не обнаруживает его. Через
какое-то время Аксютка угощает бурсака его же толокном.
Точно так же Аксютка ведет себя с
училищным служителем Цепкой: он крадет у него голенища, затем просит
у него хлеба, выводит служителя из себя, заставляя гоняться за
собой. Когда Цепка в бешенстве бегает за Аксюткой по классу, Аксютка
прячется под партами и подначивает: «Цепка, встань, да на другой
бок», «Право, Цепка, дай, – голенища подарю». О том, как Аксютка
ведет себя в классе Лобова, мы уже писали. Из всего этого можно
заключить, что Аксютка реализует некоторый многоходовый принцип
поведения, построенный на антитетических, взаимно противоположных
действиях, и одним из важных элементов этого поведения является
поддевка. Д.И. Писарев, разбирая образ Аксютки, склонен видеть в его
поведении (особенно с Лобовым – ведь шутки с этим педагогом
обходятся Аксютке очень дорого) бунт личности, стремление настоять
на своем во что бы то ни стало.
Хотя учителя и служащие
противопоставлены замкнутому детскому сообществу, они все же
остаются частью внутреннего училищного мира. Но бурсаки не менее
изобретательны при столкновениях с внешним миром. Идя в баню, они
издеваются над встречными: обзывают рыжего и высокого монастырского
сторожа «златорунным», «вехой» и «каланчой», шутят, что он «блином
подавился» («Ученикам известно было, что сторож однажды на
масленице, не сходя с места, съел семьдесят три блина и выпил
четверть ведра сиводеру, то есть водки») – эта шутка
разворачивается в песню, «оркестрованную брань». Ученики поют:
«Блин, блин, блин!». Замечательно, что, когда сторож пытается
посостязаться с бурсаками в остроумии, те не дают развиться его
поддевке:
«– Отчего это леса вздорожали? –
спрашивал сторож.
– Тебе блины пекли.
– Черти! на порку вам пошло!».
Вообще мотив еды в поддевках
бурсаков, обращенных к представителям внешнего мира, довольно
распространен.
Едет ломовой извозчик. Аксютка
пресерьезно обратился к нему:
– Дядя, а дядя!
– Чаво тебе? - отвечал тот
благодушно.
– А зачем, братец, ты гужи-то съел?
Крючники, лабазники и ломовой народ
терпеть не могут, когда их обзывают гужеедами.
– Рукавицей закусил! - прибавил
кто-то».
Мужикам, которые сидят на речных
барках, кричат хором «Посматривай!», чтобы они всполошились, а когда
мужики начинают ругаться, им кричат: «Тупорылые! Аншпуг
съели!».
Важно здесь то, что подчеркивается
не обжорство тех, над кем смеются, а их неловкость. Им сообщается
гиперболизированная ненормальность, глупость: гужи, рукавица, аншпуг
– предметы несъедобные, а единственный съедобный предмет (блин)
жертва насмешки, конечно, проглотить не может – она им давится.
Наконец, можно отнести к
регулятивному фольклору и те жаргонизмы, которые образуют «школьный
словарь». Их функция близка к функции тайных языков; разница в том,
что смыслы здесь кодируются в основном для внутреннего пользования.
Так появляются «майские» (розги), «на воздусях», «сугубое раза»,
«кланяться печке» (виды наказаний) – примечательно, что иногда этими
выражениями пользуются и учителя. Есть обозначения и для ответных
действий: «пустить в круговую».
«Школьный словарь» метафорически
описывает быт сообщества и его пространство. Одно из главных
пространственных понятий – «камчатка», то есть задние парты, где
сидят худшие ученики. Слово «камчатка», скорее всего, обязано своим
происхождением не только метафоре «задние парты – дальняя
оконечность страны», но и мотиву ссылки (ср. в жаргоне институток
«быть сосланною в камчатку»).
Разумеется, в «школьный словарь»
следует включать и термины, относящиеся к бурсацкой иерархии –
«силач», «отпетый», «башка», «фискал», «городской», «приходчина» и
т.д.
Мы не останавливаемся подробно на
«школьном словаре», поскольку практически все жаргонизмы бурсацкого
сообщества рассмотрены и дефинированы в словаре О.А. Анищенко; наша
задача здесь – только обозначить место «школьного словаря» в системе
детского фольклора бурсы.
Уже из сцены с пьяным Ливановым
можно понять, что в фольклоре бурсы велик пародийный пласт. Он в
наибольшей мере делает фольклор замкнутого детского сообщества
духовного училища специфически «бурсацким». Пародийными переделками
являются намеренные искажения священных и схоластических, а также –
в редких случаях – литературных текстов. Мы также можем приравнять к
переделкам по функции неискаженное цитирование, иронически
приуроченное к неподобающим для этого моментам – своего рода
ироническую паремиологию: например, отправляясь воровать и будучи
заранее уверенными в успехе своего предприятия, бурсаки Аксютка и
Сатана-Ipse
вспоминают слова из Писания:
«Воззри на птицы небесные: они не сеют, не жнут, не собирают в
житницы, но отец небесный питает их» (Мф 6:26).
Некоторые пародии служат утилитарным
целям. Так, двое учеников, разучивая обиход церковного пения, столпы
осмогласия, переиначивают молитвы «на разные гласы», чтобы лучше
запомнить. «Господи, воззвах» на седьмой глас превращается в
«Палася, перепалася, давно с милым не видалася», на пятый – «Кто
бы нам поднес, мы бы выпили», на четвертый – «Шел баран: бя, бя,
бя». Но чаще пародия выступает при ситуации, в которой сакральный
контекст очевидно «снижается»: «Теперь, скакая играше веселыми
ногами, в кабачару». Иногда пародия возглашается «шутки ради»: «И
бысть слышен глас с небес: тптпру!». Возможно, к протесту против
казенного порядка следует отнести и такие явления, как переделывания
апостолов и молитв: «Братие, не дерите платия, а берите нитки и
зашивайте дырки», «Печали и болезни вон полезли».
Переделка всегда является актуальным
жанром в детском сообществе, по-своему переиначивающем окружающие
тексты и контексты.
Не является исключением и сообщество бурсы. М.Л. Лурье сообщает со
ссылкой на собрание К.Ф. Надеждина:
«Фольклорный репертуар семинаристов
XIX
века содержал свои версии „Казачьей
колыбельной“ и некрасовского „Что ты жадно глядишь на дорогу…“ („Что
ты жадно глядишь за ворота…“), повестующие о трудной жизни
семинаристов, тяжелой доле и бедствиях простых священников».
Лурье пишет о переделках и пародиях: «Этот пласт школьного
творчества типологически, а отчасти и генетически соотносится не
столько с литературной пародией нового времени, сколько с более
древней пародийной традицией, известной еще в античности и достигшей
своего апогея в средневековье, – так называемой „профанной поэзией“…
Тенденция к минимальному изменению текста оригинала, сохранению его
метрико-синтаксической структуры объясняется стремлением „взорвать
изнутри“ серьезное произведение, сохранив в возможной целости его
формальную оболочку. Именно это ведет к достижению нужного такой
пародии результата – к созданию профанирующего аналога „священного и
важного“ текста…».
Рассматривая пародийный пласт
бурсацкого фольклора, нужно помнить, что мы можем говорить о пародии
только в тех случаях, когда она осознана. «Богородичен на швычках»,
исполняемый Митахой («то есть он пел благим гласом «Всемирную славу»
и в такт подщелкивал пальцами») едва ли можно признать пародией,
хотя священный текст здесь явно используется вне своего контекста;
больше оснований отнести к пародийному пласту сам термин
«богородичен на швычках».
Часто пародия уступает место иронии.
Так в «стихе, сложенном еще аборигенами бурсы» – «Сколь блаженны те
народы», – не пародируется какой-либо известный текст, но, однако,
ученики-секуторы, производящие порку, именуются «архангелами».
Знаменательно, что такая ирония присутствует и в речи учителей: о
худших учениках класса, «камчатниках», говорят: «Посмотри, что там
сидят за апостолы».
Сам текст «Сколь блаженны те
народы», используя возвышенную лексику («сколь блаженны»), вполне
ясно передает отношение бурсаков к училищной премудрости и быту:
Сколь блаженны те народы,
Коих крепкие природы
Не знали наших мук,
Не ведали наук!
Тут в столовую заглянешь,
Щей негодных похлебаешь,
Опять в свой класс идешь,
Идешь, хоть и воешь...
А тут архангелы подскочат,
Из-за парты поволочат,
Давай раба терзать,
Лозой его стегать...
С этой песней схож следующий куплет:
Полно азбуке учиться,
Букварем башку ломать!
Не пора ли нам жениться,
В печку книги побросать?
Любопытно, что этот текст
соотносится с бурсацким «метасюжетом» о котором уже говорилось в
Главе 1 – или с сюжетным каноном, о котором речь впереди. Женитьба –
действительно один из способов вырваться из жизни, описанной в песне
«Сколь блаженны те народы».
Как мы уже сказали, пародийность
выражается не только в фольклорных текстах, но и в разного рода
казуальных высказываниях. Узнав о походе в баню, бурсак кричит:
«Грешные тела мыть!». Когда кто-то совершает удачную кражу,
произносятся глаголы в церковнославянских аористных формах:
«Оплетохом, беззаконновахом, неправдовахом». Богат запас иронических
фразеологизмов: «двинуть от всех скорбей» – выпить, «писать по
восемнадцатому псалму» – быть пьяным. Сюда же следует отнести
жаргонизмы: «рождество» (лицо), «святцы» (карты).
Существенно то, что сам Помяловский
включает в нарратив немалое число библейских и литургических цитат,
употребленных в «снижающем» контексте, чем будто доказывает свою
принадлежность к фольклорной традиции бурсы: «много в том месте
злачнем и прохладнем паразитов, поедающих тело плохо кормленного
бурсака», «голос Лягвы вопиял, как в пустыне», «в первый же день
крещения в бурсацкую веру он получил помазание в количестве пяти
ударов розгами», и т.д.
Говоря о специфике бурсацкого
отношения к религии, Помяловский делает вывод о том, что здесь равно
виноваты условия, бурсацкая наука и учителя – «рясофорные атеисты»,
сами потерявшие в бурсе всякую веру и после этого поставленные перед
необходимостью учить религии детей. Бесполезность училищной науки
обыграна, например, в выражении «девятая школа» – «так древними
бурсаками называлась школа жизненного опыта, которая следовала за
восьмиклассным обучением в бурсе»;
бездуховность училищной церковной службы, духовного
песнопения-«козлогласования» подчеркивается следующим анекдотом:
«Сидели в горячей бане два купца,
один очень жирный, другой так себе, и разговаривали они о
духовных делах. „Нет, ты скажи мне, – говорит купец так себе, - что
такое дьячок?“ – „Известно, что: служитель божий“, – отвечает
жирный. „А вот и врешь“. – „Что же такое дьячок, объясни!“ –
„Сейчас объясню, – отвечает задавший вопрос. – Дьячок, – говорит
он, – есть дудка, чрез которую глас божий проходит, но... ее не
задевает – вот что!“ – „Это так, – подтвердил жирный, – ты в самую
центру попал“».
Здесь обыгрывается, снижается распространенный в христианской
литературе мотив Божьего гласа, проходящего через трубу, каковой
является дьякон или церковный хор (подробно об этом мотиве сказано в
нашем Комментарии к «Очеркам бурсы»).
Очевидна пародийная и даже
карнавальная природа проделки Барсука и его товарищей над
сапожником. Двое великовозрастных приходят в гости к своему
товарищу, исключенному из училища Барсуку, живущему на частной
квартире, и узнают, что к тому вот-вот придет сосед-сапожник, чтобы
получить долг. Барсук не знает, что делать, но один из его товарищей
живо говорит «Объегорим». Он приказывает Барсуку лечь на стол,
покрывает его простыней и зажигает у него в изгололовье свечу. Когда
приходит сапожник, он видит, что над покойником читают псалтырь – и,
разумеется, не только не получает своих денег, но еще и дает
товарищам покойного на поминки. Когда сапожник, «по православному
обычаю, приложился губами ко лбу певчего», «тот, сделав под
простыней фигу, думал про себя: „Вот те кукиш! а не свечка“» – таким
образом не только злорадствуя, но и защищая себя, показывая знак,
что смерть здесь инсценирована. Кукиш – оберег от ведьмы, сглаза,
нечистой силы (в силу его генитальной символики).
На то, что кукиш здесь – оберег, указывает тот факт, что Барсук
складывает его под простыней, то есть незаметно для человека,
который прощается с ним, как с мертвым. Слова Барсука «Вот те кукиш!
а не свечка» носят функцию приговора, которым обычно сопровождается
применение этого оберега («Ось тоби дуля, куда дуля, туда й ты»).
Спустя некоторое время «воскресший»
покойник, идя по улице, встречает своего кредитора.
«Барсук и тут нашелся.
Скрестив руки и сверкая глазами, он
грозно приблизился к сапожнику и диким голосом возопил:
– Неправедные да погибнут!
Сапожник растерялся: ему
представилось, что он видит покойника, который воротился с того
света, чтобы наказать его за то, что он дерзнул прийти к мертвому и
требовать от него свой долг. Он перекрестился и с ужасом
бросился бежать куда глаза глядят. Долго он потом рассказывал, как
являлся к нему мертвец и хотел утащить его едва ли не в тартарары».
Пародиен и «блистательный скандал» –
женитьба Тавли на Катьке. Бурсаки детально инсценируют свадебный
обряд – от выкупа до застолья, распределяют роли, подобающе
обставляют пространство:
«Достали свеч, купили пряников и
леденцов, выбрали поезжан и поехали за Катькой в Камчатку.
Здесь невеста, недурной мальчик лет четырнадцати, сидела одетая
во что-то вроде импровизированного капота; голова была
повязана платком по-бабьи, щеки ее были нарумянены линючей
красной бумажкой от леденца. Поезжане, наряженные мужчинами и
бабами, вместе с Тавлей отправились к невесте, а от ней к печке,
которую Тавля заставил принять на себя роль церкви. Явились попы,
дьяконы и дьяки, зажгли свечи, началось венчанье с пением „Исаие
ликуй!“. Гороблагодатский отломал апостол, закричав во всю
глотку на конце: „А жена да боится своего мужа“. Тавля поцеловал у
печки Богом данную ему сожительницу. После того поезд направился
опять в Камчатку, где и начался великий пир и столованье. Здесь
гостям подавались леденцы, пряники, толокно, моченый горох, и даже
часть украденного Аксюткою хлеба шла в угощение поезжан и
молодых. Поднялись пляски и пенье. В конец занятных часов появилась
и святая мать-сивуха».
По крайней мере один пародийный
текст в «Очерках бурсы» связан с литературной традицией. Это «стих
собственного изделия», который возглашает «какой-то отпетый»:
В восьмом часу по утрам,
Лишь лампы блеснут на стенах,
Мужик Суковатов несется,
Несется в личных сапогах...
В этом тексте пародируются: 1)
начало стихотворения австрийского поэта Йозефа Цедлица «Ночной
смотр» в знаменитом переводе В. К. Жуковского («В двенадцать часов
по ночам / Из гроба встает барабанщик…», 1836); 2) строки из
стихотворения М. Ю. Лермонтова «Воздушный корабль» («Корабль
одинокий несется, / Несется на всех парусах...», 1840). Тексты
Жуковского и Лермонтова были широко известны и могли проникнуть в
бурсу извне – как в печатном виде, так и в устных вариантах.
Безусловно, что целостность
сообщества проявляется и в игре. Из сказанного выше понятно, почему
в игры не принимают фискалов и других отверженных. Но в играх
«легитимное» сообщество обнаруживает довольно высокую степень
пластичности. В игре исчезают реалии иерархии, и на их место
заступает особое, игровое равноправие. Так, «наводящим» (водящим)
может стать любой из участников игры – по жребию или согласно
условиям игры (например, проигравший водит следующий кон).
Игровое начало пронизывает
большинство жанров детского фольклора. Оно есть в заманках и
поддевках, тайнописях и дразнилках.
Но к собственно игровому фольклору мы относим инварианты правил игр
(обычно в тексте «Очерков бурсы» не указываемые – реконструкция
некоторых правил приводится нами в Комментарии), игровые термины,
«игровые прелюдии» и тексты, произносимые в ходе игры. Из «Очерков
бурсы» узнаем, что среди бурсаков бытует множество игр. Их можно
разделить на:
·
подвижные:
o
в помещении (чехарда,
«масло жать», мала куча, «вывернуться», жмурки, краски – последняя с
ролевым элементом);
o
на открытом воздухе
(рай и ад (классики), крепость (зимняя игра), пятнашки, лапта, касло
(загоняют шар в лунку), отскок, свайка (попадают гвоздем в лежащее
на земле кольцо), казаки-разбойники, краденая палочка, кила (игра в
мяч, похожая на футбол),
·
азартные:
o
спортивно-соревновательные (камешки);
o
построенные на
угадывании (швычки, плевки, постные и скоромные, трубочисты, чет и
нечет/костяжки);
o
карточные (три
листика, носок). Карточные термины проникают в речь бурсаков как
ругательства: «Фаля! Бардадым»!).
Отличительной особенностью азартных
игр является наличие штрафов. Помяловский называет азартные игры
«коммерческими».
Некоторые из этих игр заслуживают
подробного рассмотрения. Игры, или, вернее, игровые действия,
подобные «масло жать» или «куче мале», любопытны тем, что их
устраивают ученики одного класса, тогда как из других источников
мы знаем, что эти развлечения тесно связаны с иерархическими
особенностями сообщества. Обычно «масло жмут» старшие ученики из
младших; логично было бы, если бы игра разворачивалась в младшем,
приходском классе.
В повести Н. Огнева «Дневник Кости
Рябцева» есть эпизод, показывающий, что эта игра сохранилась в школе
и через 80 лет.
Вообще игровой фольклор оказывается одной из самых долговечных
областей детского фольклора. Большинство игр, описываемых
Помяловским, распространено и в наши дни. Дети до сих пор играют в
чехарду, жмурки, пятнашки, казаки-разбойники, стоят снежные
крепости. Игра в «свайку» в наши дни продолжена родственной игрой в
«ножички». «Рай и ад» - это те же современные классики: раем
называлось последнее отделение начерченной фигуры, адом – отделение,
за попаданием в которое следовал проигрыш («огонь»). Версия игры в
«краски», с ангелом и чертом – то есть такая же, как у бурсаков
Помяловского, – неоднократно записывалась на протяжении всей работы
фольклорной экспедиции ИФФ РГГУ в Архангельской области (автор этих
строк записывал ее в 2007 году).
На наш взгляд, необходимо
остановиться на игровых терминах, характеризующих развитость
игрового начала в бурсацком фольклоре.
Помимо терминов общеизвестных,
распространенных повсеместно («матка» - главный камень, вообще
главный объект в игре), здесь есть свои, специфические. Например,
водящий/угадывающий называется «наводящим», (отсутствие термина
«водящий» может дополнительно говорить об отказе от иерархии при
игре).
Игру можно «назначить» кому-то:
«– Господа, с пылу горячих!
– Кому, Тавля? – отозвались голоса.
– Гороблагодатскому».
Штрафы, фанты в случае проигрыша –
самые разные, но обыкновенно это физическое воздействие: «смазь»,
«щипчики с пылу горячие». Несколько упрощая, Д.И. Писарев пишет, что
«все игры бурсаков – постные, скоромные, швычки, щипчики и т. д. –
основаны на том, чтобы наносить друг другу боль самыми
разнообразными средствами».
Одно из самых подробных описаний в «Очерках бурсы» посвящено игре
Тавли и Гороблагодатского в камешки. При игре необходимо подкидывать
с руки камни в воздух, а затем ловить их этой же рукой. Система
штрафов, хитрая градация «щипчиков» (холодненькие, тепленькие,
горяченькие, с пылу горячие) самим Помяловским определяется как
«оригинальное дополнение», придуманное в училище.
Игра обставляется почти театрально,
присутствуют многочисленные зрители. Штрафы сопровождаются
поддевками («Пиши, брат, к родителям письма»). Несмотря на сказанные
выше слова о «демократичности» игры, она вовсе не всегда
справедлива: так, с помощью «щипчиков» Гороблагодатский и Тавля
сводят личные счеты, и в конце игры Гороблагодатский закатывает
проигравшему Тавле двести «щипчиков».
В замкнутом детском сообществе игра
может возникнуть из любого пустяка: так, игра в швычки состоит в
том, что «одному игроку закрывают глаза, наклоняют голову и сыплют в
голову щелчки, а он должен угадать, кто его ударил; не угадал –
опять ложись; угадал – на смену ему ляжет угаданный»; по тому
же принципу построена игра в постные, только здесь угадывающего бьют
по спине. Еще незатейливей другая игра: Наконец Семенов пробрался
до стены. Здесь Омега и Шестиухая Чабря играли в плевки.
Оба старались как можно выше плюнуть на стену».
Это стремление превратить любое не связанное с учебой и казенным
порядком действие в игру, упорядочить и нормировать свою жизнь
по-своему, выражается и в других развлечениях бурсаков. Некоторые
обустраивают свое личное пространство: выдалбливают в парте ящичек,
обклеивают свой сундук картинками (в том числе такими, за которые им
грозило бы исключение –лубками и изображениями обнаженных женщин).
Другие «нахаживают» (раскачивают парты) или «ломают пряники»: «В
другом месте два парня ломали пряники, то есть, встав спинами
один к другому и сцепившись руками около локтей, поочередно
взваливали себе не спину друг друга; это делалось быстро,
отчего и составлялась из двух лиц одна качающаяся фигура». Отметим
яркую метафоричность обозначения этой забавы.
Главная азартная игра бурсы –
костяжки,
то есть пуговицы, и теория этой игры развита до мелочей. Это
позволяет сделать вывод о том, что в неписаной «иерархии» игр бурсы
игра в костяжки стоит очень высоко. «В училище была своя монета –
костяжки от брюк, жилетов и сюртуков. За единицу принималась
однодырочная костяжка; две однодырочных равнялись
четырехдырочной, или паре, пять пар куче, или
грошу, пять куч великой куче. Костяжки имели цену,
определенную раз навсегда, и во всякое время за пять пар можно
было получить грош. Огромное количество костяной монеты
обращалось в бурсе. Ею платили при игре в юлу и в
чет-нечет. Бывали владетели сотни великих куч и более; их можно
узнать по тому, что они всегда держат руку в кармане и роются
там в костяном богатстве. Употребление костяной монеты
породило особого рода промышленников, которые по ночам
обрезывали костяжки на одежде товарищей или делали это во время
классов, под партами, спарывая бурсацкую монету сзади сюртуков».
Перед нами детализованная система; нечто подобное мы можем наблюдать
у современных детей, играющих в «сотки».
Другие игры и развлечения, напротив,
описываются буквально одним словом. Такова игра «вывернуться»:
«Когда предлагали вывернуться, то ученик подставлял свои
волоса, которые партнер и забирал в пясть. Ученик должен был
высвободить свои волоса. Державший за волоса имел право запустить
свою пятерню только раз в голову товарища, и когда мало-помалу
освобождались волоса, он не имел права углубляться в них
вторично».
При том, что эта игра явно не занимает важного места в «иерархии»
игр, даже для нее изобретаются довольно сложные правила. С ней
генетически связана игра в волосянку.
В «Очерках бурсы» довольно мало
текстов, относящихся к игровому фольклору: считалок, жеребьевок и
прочих игровых прелюдий – и это кажется странным, если вспомнить,
как широко представлены пародийные и сатирические произведения. Но
еще страннее то, что все игровые тексты, как мы уже указывали,
исполняются отдельно от игрового процесса («Поймал вошь…», «Раз-два
– голова…», «Чичер, ячер…»). На эту странность указывает сам
Помяловский («Какой-то великовозрастный ни к селу ни к городу
стал подщелкивать словами»), но все равно не дает ни одного примера
использования считалок, жеребьевок и т.п. в игровом контексте. О
причинах этого можно только догадываться. Внешняя причина в том, что
большинство игр, о которых Помяловский подробно рассказывает – игры
«на двоих», не требующие считалок и жеребьевок. Но, с другой
стороны, в очерке «Бурсацкие типы» Помяловский довольно обстоятельно
описывает ход игры в краски – и при этом пишет: «Выбрали из среды
себя ангела и черта, выбрали хозяина…». О том, как
именно происходит выбор, в очерке умалчивается.
Возможно, Помяловский хотел написать
о бурсацких играх отдельный очерк; маловероятно, что он не считал
игровые прелюдии материалом, не заслуживающим внимания.
Теперь мы переходим к фольклорным
жанрам, ускользающим от классификации – быличкам, страшным историям
и другим фабулатам; песням, анекдотам. Их связь с регулятивным
фольклором еще слабее, чем у игрового фольклора; ее можно усмотреть
лишь в том, что сама фольклорная традиция, ее твердость и
преемственность является фактором сплоченности сообщества. В бурсе
были «ревнители старины», «хранители преданий». Одним из таких
устных преданий является рассказ о легендарных «отпетых» - братьях
Кале, Миле и Жуле, об их проделках и о том, как их наказывали.
Подобные истории встречаются не только в разговорах бурсаков, но и
собственно в нарративе «Очерков бурсы»: Помяловский опять же будто
невольно подчеркивает свою приверженность к бурсацкой традиции.
К бурсацким меморатам, составляющим
фольклорный фонд сообщества, мы можем отнести многочисленные
демонологические «страшные истории» – былички и прототипы
современных «страшилок». Чертовщина для разговоров бурсаков –
предмет неистощимый», пишет Помяловский. Здесь и рассказы о домовых
и о встрече с чертями (городской мальчик, обезумев от постоянной
порки, залезает ночью под печь с бумажкой, на которой его кровью
написано «Дьявол, продаю тебе свою душу, только избавь меня от
сеченья»). Подобные рассказы свидетельствуют о том, насколько
глубоко в детской психике укоренено представление о
сверхъестественном и о том, насколько питательна среда замкнутого
сообщества для культивирования таких историй. Говоря о них,
Помяловский перечисляет всех главных демонологических персонажей
русской народной культуры: «В бурсе предрассудки и суеверие были так
же сильны, как и в простом народе: верили в леших, домовых, водяных,
русалок, ведьм, колдунов, заговоры и приметы. Словом, эта
сторона бурсацкой личности выражала глубокое невежество, которое
начальство и не думало искоренять, потому что и само не всегда
было свободно от суеверия».
Тесно связан с этой стороной
бурсацкого фольклора корпус верований (half-beliefs,
«полуверий», по определению А. и П. Опи),
«доморощенной кабалистики»; «почти вся бурса верила, что если
вынуть из пера сухую перепонку и положить ее в книгу, то забудешь
урок из той книги; если же такую перепонку положить под тюфяк
спящего, то с ним случится грех, за который заставят поцеловать
Лягву. Считалось дурным – книгу после урока оставить открытою,
потому что урок забудешь. Когда кто-нибудь мистифировал, говоря,
что идет учитель, ему кричали: „Чего, сволочь, врешь-то? хочется,
чтоб злым пришел!“ Для того же, чтобы не спросил учитель, была
примета у некоторых учеников держаться за какую-нибудь часть своего
тела...».
Совсем элементарную «кабалистику» встречаем в очерке «Зимний вечер в
бурсе»: «Некоторые, зажмурив глаза и стараясь попасть пальцем
в палец, гадают, будет ли сечь завтра учитель или нет, и когда
выходит – будет, то соображают, где бы взять денег в долг, чтобы
подкупить авдитора, а за книжку и не думают браться».
Некоторые поверья касаются не учебы, а одного из самых почитаемых в
бурсе качеств – силы: «Озубками в бурсе называются куски
хлеба, остающиеся на столе от обеда и ужина, и притом такие куски,
которые имеют на себе следы чьих-либо зубов. В бурсе есть поверье,
что съеденный озубок сообщает силу того, кому он принадлежит.
Многие постоянно ели чужие озубки, чтобы сделаться
богатырями. Паникадило, великовозрастный ученик, ел их уже
несколько лет. Он постоянно бахвалился своей силой, которая
действительно была велика».
Еще больше подобных поверий находим
в романе А.А. Измайлова «В бурсе» (см. Главу 3).
Веря в «чертовщину», бурсаки
сообщают черты сверхъестественного и окружающим их предметам и
людям. Так, они испытывают мистический страх перед «черной книгой»,
в которую заносятся их баллы и проступки. Это немудрено, если
учесть, что по результатам записей многих выгоняют или лишают
казенного содержания; но не последнюю роль, думается, здесь играют
«зловещий» цвет книги и ассоциация с понятием «чернокнижие».
Чернокнижником предстает и училищный смотритель по прозвищу
Звездочет, у которого есть подзорная труба; в эту трубу он наблюдает
за учениками, а самых прилежных зовет смотреть на затмения.
Разумеется, такая фигура не может не обрасти поверьями, стать
демонологическим персонажем. Возможно, связано с этим и само слово
«смотритель». Страх перед подзорной трубой напоминает страх
носителей примитивных культур перед фотоаппаратом (забирающим душу
фотографируемого). Бурсацкий смотритель не может забрать души, но
может, вероятно, заглянуть в них – в этом тоже нет ничего хорошего.
Другим училищным колдуном объявляет себя ученик по прозвищу Бегути:
он берется угадывать, «у кого сколько в деревне коров, в семействе
сестер, в кармане денег и т.д. Многие серьезно верили ему».
Но и в этой мистической среде – той,
к которой бурсаки относятся, пожалуй, серьезнее, чем к религиозной,
– находится место пародии. Полярным, «пародирующим» примером
является случай с учеником Гришкецом, которого Аксютка делает
центральной фигурой розыгрыша: он подговаривает товарищей, чтобы те
показывали Гришкецу, что всерьез считают его за колдуна; постепенно
Гришкец убеждается, что все верят, будто он колдун, и приходит в
ужас.
Наконец, нельзя говорить о фольклоре
бурсы, не затрагивая бурсацких песен. Помяловский приводит несколько
текстов; помимо уже рассмотренных нами примеров, здесь есть песни,
не подпадающие под функциональную классификацию. Мы вынуждены
признать, что бурсаки поют их окказионально, «для развлечения». Это
не освобождает нас от необходимости отнести эти песни к своим
жанрово-семантическим полям. Все они будут типологизироваться как
вербальные, устные, монологические, поэтические, неигровые,
необрядовые, не ритуальные, нерегулятивные, не пародийные, не
демонологические.
Песенная традиция бурсы известна нам
по самозаписям. В 1908 г. в сборнике «Труды Владимирской ученой
архивной комиссии» была опубликована небольшая тетрадь песен,
которую вел некий семинарист. Она была переиздана в сборнике
вагантовской лирики «Колесо фортуны».
«В нее вошли песни, исполнявшиеся в семинарской среде, здесь есть
тексты, созданные в
XVIII
веке, и в Отечественную войну 1812
года, и в более поздние годы. Такой подбор свидетельствует о том,
что в бурсе песни передавались от поколения к поколению».
Любопытно сравнить тексты, приводимые Помяловским, с аутентичными
самозаписями.
Прежде всего рассмотрим весьма
специфический текст, который мог быть создан только в среде
молодежи. Это отрывок из восьмипесенной «Семинариады».
Любимцы... Аполлона
Сидят беспечно in caupona.
Едят селедки, merum пьют
И Вакху дифирамб поют:
«О, как ты силен, добрый Вакх!
Мы tuum regnum чтим в мозгах:
Dum caput nostrum посещаешь,
Оттуда curas выгоняешь,
Блаженство в наши льешь сердца
И dignus domini отца.
Мы любим Феба, любим муз:
Они с богами нас равняют,
Они путь к счастью прокладают,
Они дают нам лучший вкус;
Sed omnes haec плоды ученья
Conjunctae sunt всегда с томленьем...
Давно б наш юный цвет увял,
Когда б ты нас не подкреплял!»
Этот текст очень напоминает
студенческую лирику вагантов. Сходство можно наблюдать в тематике
(описание пирушки), в жанровой специфике (у вагантов были популярны
гимны Вакху, Бахусу, восходящие, вероятно, к дионисийким гимнам:
назовем «Завещание», «Кабацкое житье», «Спор между Вакхом и пивом»;
несколько похожих текстов найдем и в «Тетради семинариста»), в
стихотворных приемах – в частности, в использовании макаронического
языка. Ср. с вагантовской песней (пер. Л. Гинзбурга):
Я скромной девушкой была,
Вирго дум флоребам,
Нежна, приветлива, мила,
Омнибус плацебам…
Пропуск в начале строфы может
говорить о том, что Помяловским опущена какая-то непристойность.
Само название «Семинариада» дано по
образцу российских классицистических поэм (например, «Россиада»
Хераскова), чьи заглавия, в свою очередь, отсылают к античной
традиции («Илиада»). Тем не менее мы склонны думать, что
«Семинариада» могла не только читаться вслух, но и петься.
Другой отрывок Помяловский приводит
спустя несколько страниц:
Уже в обители священной
Привратник запер крепко вход,
И схимник в келье единенной
На сон грядущий preces чтет...
Морфей на город сыплет маки,
Заснул народ мастеровой;
Одни не дремлют лишь собаки,
Да кой-где вскрикнет часовой...
Вторично петухи кричали...
Был ночи час; все крепко спали...
В этой части «Семинариады»
романтические штампы («священная обитель», образ схимника)
соседствуют с реалистическим описанием, в котором угадывается
влияние пушкинского стиля. Но и здесь латинское вкрапление
напоминает о мощной европейской традиции школярских песен, достигшей
российской бурсы.
Размер «Семинариады» –
четырехстопный ямб; в этом же размере выдержаны некоторые тексты из
«Тетради семинариста». В них рассказывается о тяжестях семинарского
быта:
Друзья, в кружок! Мы песню грянем
Про семинарско житие,
И со слезами воспомянем
Свое сиротско бытие!...
<…>
Двенадцать лет с тоской долбили
Мы одряхлевшую латынь:
Из-за нее нас били, били! –
Она нам горче, чем полынь!!
(«Семинарско житие»)
или:
В квартире бедной поместишься
С пятком товарищей своих,
С нуждой и горем там сроднишься
И погрузишься в кучу книг.
И из раскола без пощады
Долбишь до полночи глухой;
И только ждешь себе награды –
Две с точкою да геморрой.
(«Возвращение семинариста в родной дом»).
Эмоциональная окрашенность этих
песен роднит их с «сиротскими» жестокими романсами, которые мы
встретим при разборе «Республики Шкид».
Другие песни в «Очерках бурсы»
сюжетно уже не связаны с бытом бурсы. Приводя песню «На поповой-то
на даче», Помяловский фиксирует диалектные особенности исполнения,
из чего можно сделать заключение о первоначальном ареале бытования
песни – вероятнее всего, это юг России.
На поповой-то на даче
Мужичок едет на кляче,
Хлибушку везе,
Хлибушку везе...
Мужичье к возью бежали,
Кулачьем в возье совали:
- Щё, бра', продаешь?
Щё, бра' продаешь?
Им сказали, щё овес;
Мужик вынул да потрес
На горсти своей,
На горсти своей.
Другая песня – «А как взяли козла»:
«А как взяли козла
Поперек живота,
Как ударили козла
О сырую мать-землю;
Его ноженьки
При дороженьки,
Голова его, язык
Под колодою лежит...
После каждого двустишия припевалось:
Ти-ли-лн-ли-ли-ли-ли».
Возможно, с этой песней связана
детская песня о сереньком козлике («Жил-был у бабушки…»). У В.И.
Даля в «Пословицах русского народа» есть: «Взяло кота поперек
живота» (раздел «Горе – беда»).
Несмотря на отсутствие чисто
«бурсацких» мотивов в этих песнях, у Помяловского были какие-то
основания выделять их из общего фольклорного фонда в специфически
училищный: ведь после приведения этих песен Помяловский сообщает:
«Из общего же всем репертуара певались здесь либо жестокие
романсы: „Стонет сизый голубочек“, „Ночною темнотою“, „Я, бедная
пастушка“, „Уж солнце зашло вверх, горя“ и т.п., либо чисто
народные песни: „Ах вы, сени“, „Вниз по матушке по Волге“, „Как
за реченькою, как за быстрою“, „Полно, полно нам, ребята, чужо
пиво пити“ и т.п».
Названные «жестокие романсы» имеют на самом деле литературное
происхождение и соотносятся с сюжетикой настоящих жестоких романсов
весьма опосредованно. «Стонет сизый голубочек…» – стихотворение И.И.
Дмитриева (1792, положено на музыку Ф.Я. Дубянским), «Ночною
темнотою…» – М.В. Ломоносова (1747). «Я бедная пастушка» –
пасторальный текст XVIII века.
Песенная традиция бурсы была описана
не только Помяловским. О других песнях бурсаков и семинаристов мы
говорим в Главе 3.
Мы рассмотрели жанры детского
фольклора и фольклорные тексты, данные в «Очерках бурсы». Главный
вывод, который делает Помяловский в «Очерках бурсы» – система
образования в духовном училище физически и нравственно калечит (или,
по крайней мере, калечила раньше) детей, которые предоставлены сами
себе, не имеют нормальных развлечений и вынуждены под страхом
сурового телесного наказания заниматься «долбней» – заучивать уроки
слово в слово.
Тем не менее, как видим, замкнутое
детское сообщество прекрасно выживает и в таких тяжелых условиях.
Это обусловлено стабильностью его иерархии и сохранением фольклорной
традиции. Новые подтверждения этому мы найдем в следующей главе.
См.: Зеленин Д.К. Семинарские
слова в русском языке // Русский филологический вестник.
Варшава, 1905. Т. LIV. Вып. 1. С. 109-115.
Помяловский Н.Г. Очерки бурсы
// ПСС. Т. 2. С. 29-30. В «Очерках бурсы» дважды встречается
фраза «Заглянула бурса в столовую, „щей негодных похлебала
и опять в свой класс идет“». Песенная формула подходит
для очеркового описания.
Голод –
пожалуй, главный бич бурсы. Среди бурсацких поговорок – «по
брюху девятый вал ходит», «в брюхе зорю бьют».
Там же. С. 31. Перевод латинских слов
и выражений (как в примечании редакции в ПСС):
In caupona – в кабаке;
merum – чистое, неразбавленное
вино; tuum regnum – твое
царство (царствие твое); dum caput
nostrum – пока нашу голову;
curas – забота; dignus
domini – достойный Господа;
sed omnes haec – но все эти;
conjunctae sunt –
соединены.
Материал размещен на сайте при поддержке гранта СARN99-WEB-II-27 Американского Совета по Международным Исследованиям и Обменам (АЙРЕКС) из средств, предоставленных Корпорацией Карнеги - Нью-Йорк.