Глава 1. Очерк
как среда описания детского фольклора
Первая методика анкетирования при
собирании детского фольклора, созданная П.В. Шейном, появилась в
1868 году
- то есть через 5 лет после появления «Очерков бурсы». «Очерки»
могли повлиять на российских филологов и фольклористов, изменить
пренебрежительное отношение к детскому фольклору, показав его
значимость и разнообразие в мире детей. Если вспомнить, какой
большой резонанс вызвало появление очерков Помяловского, сколько
подражаний «Очеркам» появилось в литературе в последующие годы, -
такое предположение выглядит вполне оправданным.
Мы, конечно, далеки от утверждения,
что основной задачей Помяловского было антропологическое
исследование, своеобразная «физиология» детства. При создании такого
произведения детский фольклор был бы необходимой составляющей.
Помяловский, по его собственным признаниям, хотел показать именно
бурсу, «разобраться с ней», высветить то, как она влияет на детей.
Но выдающаяся изобразительная сила Помяловского не позволяет нам и
просто причислить «Очерки» к публицистической «обличительной
литературе». Читатель «Очерков бурсы» замечает богатство их стиля,
живость характеров; чем больше мы вчитываемся в текст, тем
отчетливее понимаем, что его устройство сложно, а фольклорное и
лексическое своеобразие не несет лишь орнаментальной функции. Говоря
языком Тынянова: оно сближает текст с другим рядом – с рядом быта, в
том числе повседневного бытования слов, текстов и обычаев. Само
вовлечение в текст фольклорных элементов сталкивает в произведении
«литературный» ряд с «фольклорным».
«Очерки бурсы» стали произведением
поистине новым. Ситуация такова по многим причинам. Детская тема,
«детский текст» в русской литературе впервые явилась в
XIX
веке. Конечно, дети и подростки
упоминались в литературных текстах и до этого, но никогда не
становились центральными героями – за исключением, пожалуй, пьес
Фонвизина, в которых, впрочем, ключевой была вовсе не тема детства и
детской психологии. Можно совершенно точно сказать, что в русской
прозе до первой половины
XIX
века повествование никогда не велось
от лица ребенка, мир никогда не был представлен и психологически
верно показан «глазами ребенка». Подлинными новаторами стали Л. Н.
Толстой с повестями «Детство» (1852) и «Отрочество» (1854) и С. Т.
Аксаков с романом-хроникой «Детские годы Багрова-внука» (1854-1856).
Важными вехами явились стихотворения
Н.А. Некрасова «Плач детей» (1860) и «Крестьянские дети» (1861): в
первом из них безрадостный быт деревенских детей показан их же
глазами, во втором описание детских разговоров, игр и быта
перемежается авторскими рассуждениями о «поэзии детства», о детском
счастье, которого не отравят ни невзгоды, ни ранний труд. В
стихотворной драме Некрасова «Забракованные» (1859) есть персонаж
Триумвиратов, сын дьячка, гимназист, вспоминающий о детских годах и
о тяжелом учении в бурсе.
Другим значимым текстом стал рассказ
И.С. Тургенева «Бежин луг» из цикла «Записки охотника» (1852), герои
которого – крестьянские дети – рассказывают друг другу былички о
домовых, леших, русалках, водяных («традиционные жуткие истории», по
определению М.П. Чередниковой)
и эсхатологические предания.
Не следует забывать и о романе В. Т.
Нарежного «Бурсак» (1822), в первой части которого ведется
повествование от лица ребенка. Роман Нарежного мы упомянем еще не
раз.
Еще при жизни Помяловского
рецензенты противопоставляли его «Очерки» почти идиллическим по тону
произведениям Аксакова и Толстого. В первую очередь это вызывалось
резким, бескомпромиссным слогом «Очерков», описанием зверств
педагогов и подчас совсем не невинных шалостей воспитанников.
Некоторые считали, что цель произведений Помяловского составлял
эпатаж, а то и клевета. Более проницательные читатели и критики
заметили, что шоковый эффект здесь вовсе не являлся самоцелью.
Однако, как мы уже писали, поверхностно мнение, что своими очерками
Помяловский хотел только обличить бурсу. Не обличить, а изобличить,
показать, раскрыть полностью. Многогранность произведений
Помяловского позволила читателю заглянуть в совсем иной мир
детства, нежели тот, который изображали Аксаков и Толстой. По мнению
И. Г. Ямпольского, Помяловский сам указывает на то, что детство
бурсаков, описываемое им, разительно отличается от детства у
Толстого. В очерке «Женихи бурсы», рассказывая о злоключениях
бурсака Азинуса, Помяловский пишет: «Вот так младенчество – лучшая
пора нашей жизни!».
Ямпольский полагает, что эти слова – ироническая отсылка к «Детству»
Толстого, в частности, к
XV
главе повести, которая начинается
так: «Счастливая, счастливая, невозвратимая пора детства! Как не
любить, не лелеять воспоминаний о ней? Воспоминания эти освежают,
возвышают мою душу и служат для меня источником лучших наслаждений».
Ценным свидетельством служат слова
из романа А.К. Воронского «Бурса», к которому мы еще не раз
вернемся. Герои этого автобиографического романа – бурсаки рубежа
XIX-XX
веков. Они, начитавшись Майн
Рида, Жюля Верна, Фенимора Купера, организуют тайное общество
«тугов-душителей». Поначалу общество занимается обыкновенными
проделками, хулиганством: бьют стекла, задирают гимназистов,
пакостят учителям. Но через какое-то время, наслушавшись рассказов о
нигилистах и революционерах, «туги-душители» организуют в бурсе
подпольную библиотеку.
«Очень хотелось нам иметь „Что
делать?“ Чернышевского и „Очерки бурсы“ Помяловского… – пишет
Воронский. – О Толстом было известно: он известный писатель, не
признает ни церкви, ни обрядов, стоит за мужиков, но, между прочим,
своего поместья им не отдает. „Детство и отрочество“ нас охладило:
ничего запрещенного в нем мы не нашли. Притом же детство Толстого и
его близких показалось нам тусклым и лишенным значительных событий.
То ли дело подвиги Трунцева (один из героев романа Воронского –
Л.О.)! Да и туги-душители тоже чего-нибудь стоят. Мы
недоумевали, почему „Детство и отрочество“ считается классическим
произведением. Помяловского мы ставили несравненно выше Толстого».
Несмотря на разительное отличие
«детского текста» Помяловского от «дворянской» литературы о детстве,
Помяловский подходил к теме детства с не меньшим тщанием и
наблюдательностью, чем Аксаков или Толстой. Его наблюдения над
психологией ребенка, описания психологических состояний, детских
фантазий и страхов в «Вуколе», «Данилушке», «Очерках бурсы» точны,
детальны, выверены. Нельзя забывать, что они –по крайней мере, в
первых, еще семинарских и написанных сразу после семинарии текстах,
– самобытны: Помяловскому не доводилось читать много художественной
литературы в бурсе, только после выпуска он начал усердно заниматься
самообразованием и ходить на университетские лекции.
Тема детства волновала Помяловского
на протяжении всего его писательского пути. Дети и подростки так или
иначе появляются во всех его произведениях, кроме неоконченного
рассказа «Поречане». В «Махилове», «Долбне» и «Очерках бурсы»
описывается жизнь детей и подростков в духовном училище и семинарии;
ребенок является главным героем в «Вуколе», «Данилушке»; в одном из
«Очерков бурсы» («Бегуны и спасенные бурсы») повествование целиком
выстроено вокруг образа маленького Карася (прототипом его был сам
Помяловский). В рассказе «Андрей Федорыч Чебанов» ребенок – главный
герой наравне с учителем Лесниковым. В повести «Мещанское счастье»
линия главного героя, Егора Ивановича Молотова, начинается с
рассказа о его детстве; в продолжении «Мещанского счастья», повести
«Молотов», говорится об отрочестве девушки Нади, проведенном в
закрытом институте, и приводится описание семейных детских игр.
Наконец, в незавершенном романе «Брат и сестра», из которого до нас
дошли только фрагменты, есть эпизод из детства главного героя, Петра
Потесина, а в набросках к роману сохранился план одного из
«отделов», связанных с изображением «детского населения большой
квартиры» в доходном доме, куда судьба забрасывает героя. Этот план
ценен для нас тем, что Помяловский прояснил в нем методику, цели и
задачи своей работы с темой детства. Примечательно, что он
планировал пользоваться наработками «Очерков бурсы». Приведем этот
отрывок.
«Д е т с к о е н а с е л е н и е
б о л ь ш о й к в а р т и р ы. Дети разных углов большой квартиры
имели постоянное сношение между собою, зимою в коридорчике, а летом
на дворе и в саду. В этой главе должно сделать замечание, что она
буквально принадлежит не мне, а составлена на основании письменных
мемуаров одного мальчика, выправленных и дополненных мною со слов
маленького автора. Сюда войдут все сословные, семейные, религиозные,
общественные, сказочные стороны детской жизни; их увеселения,
проказы, вражда и скандалы, отношения к родителям, к старшим, к
наукам и проч. Главная задача этого отдела – показать, как
развивается детская молодая жизнь в среде мещанства и бедного
чиновничества; впечатления самых юных лет».
После этого следует небольшой эпизод, в котором происходит ссора
двух детей, мальчика и девочки. Далее – снова план работы: «Жизнь
детей в большой квартире описать в том роде, как описан „Зимний
вечер в бурсе“. Здесь свое товарищество, игры, предания, законы,
обычаи, предприятия, судьи, фискалы, общественное мнение. Должно
уловить в детях большой квартиры типические лица, здесь только
встречающиеся».
К сожалению, никаких других текстов,
связанных с этой задумкой Помяловского, не сохранилось.
Заметим здесь несколько характерных
особенностей, которые развивались в творчестве Помяловского, начиная
с «Вукола» и особенно ярко выражены в «Очерках бурсы». В «Брате и
сестре» для достижения достоверности он собирается показывать мир
глазами детей («на основании письменных мемуаров»). То же самое
верно для «Вукола», «Данилушки», отчасти «Долбни», отчасти «Зимнего
вечера в бурсе», «Бегунов и спасенных бурсы». Далее, следует
отметить безусловно очерковый способ подачи материала, который
выбирает Помяловский. Жанр очерка был всегда ему особенно близок. О
том, насколько «Очерки бурсы» действительно являются полноценными
очерками, мы скажем ниже. «Брат и сестра» являлись следующей
ступенью развития мастерства Помяловского: на протяжении своей
недолгой писательской карьеры он занимался сращением жанров,
инкорпорировал очерковые элементы в повести и роман.
Размышляя о широте замысла
Помяловского, планировавшего изобразить все «стороны детской жизни»,
можно сделать два основных вывода. Во-первых, такой охват
подтверждает то, что роман «Брат и сестра» задумывался как одна из
«энциклопедий русской жизни». По свидетельствам тех, с кем
Помяловский делился своим замыслом, он собирался включить в роман
разнообразнейший материал, проведя своих героев через разные
испытания и среды. По словам Н. А. Благовещенского, собравшего
отрывки романа в более-менее связное целое, герои – брат и сестра –
«служили нитями, связывающими длинный ряд отдельных типов и сцен,
начиная с салонов аристократии и кончая развратными притонами
Сенной».
Во-вторых, весьма значимо то, что Помяловский в своем амбициозном
замысле не только не обходит стороной тему детей, но и считает ее
одной из самых важных. Это проистекает из жизненного опыта
Помяловского (печать бурсы всегда оставалась на нем и его
произведениях) и из его глубокой убежденности в том, что именно в
детстве закладываются основы человеческого характера и вообще
будущности. Этот второй вывод необходим уже не только для понимания
идеи «Брата и сестры», сколько для осознания важности темы детства
во всем творчестве Помяловского и особенно в самом ярком его
произведении – «Очерках бурсы».
Если Помяловский планировал в «Брате
и сестре» изображать жизнь детей по тем же принципам, что в первом
из «Очерков бурсы», то детский фольклор должен был сыграть в этом
изображении большую роль
– такую же, какую во всех «Очерках».
Но именно в «Очерках бурсы» детский
фольклор полноправно входит, вплетается в текст, участвует в
создании развернутого описания детского быта.
Достоверность этого описания
достигается в значительной мере благодаря выбранному Помяловским
жанру.
Споры о жанровой принадлежности
«Очерков бурсы» никогда не утихали в отечественном
литературоведении. В первую очередь, спорили об их
«физиологичности». Первый из очерков, «Зимний вечер в бурсе», имел
авторский подзаголовок «физиологический очерк». Это –
недвусмысленное указание на то, что, по крайней мере, в начале своей
работы Помяловский собирался писать «физиологию». К тому времени
физиологический очерк давно не был для русской литературы в новинку.
Этот жанр был заимствован из французской литературы в 40-е годы
XIX
века.
Нельзя даже сказать, что он был «привит» к раннему русскому очерку (XVIII
- нач. XIX
вв.): «физиология» полностью
трансформировала русский очерк. В основу «физиологии» легла идея о
«типах», «характерах», о характерном поведении, стиле жизни,
ценностях у представителей разных сословий, профессий. Рассказ
происходит в специфическом художественном времени и пространстве:
нарратор как бы «проходит» по описываемому явлению (отсюда – очерки
с сюжетной рамкой «прогулки»), соединяя в увиденной картине типичные
элементы, события, которые в реальности могут и не происходить одно
за другим: важно показать весь возможный спектр типовых событий,
реакций, поведения, применения системы ценностей. Получается
обобщенная картина, дающая представление о явлении. Эти приемы мы в
дальнейшем будем называть очерковыми.
Очерковую прозу А.Г. Цейтлин
называет дескриптивной:
главным ее «модусом» является описание – «одна из композиционных
форм речи повествователя, предмет которой – часть пространства в
мире персонажей, а цель – создание чувственно-конкретного облика
этого предмета посредством деталей… а также с помощью смены точек
зрения наблюдающего субъекта».
Уже в 1810-х – 1820-х годах
появлялись очерки Батюшкова и Одоевского, близкие к будущим
«физиологиям». Но подлинный, первый расцвет жанра в России пришелся
на 1830-е – 1840-е гг., после знакомства с «физиологиями» Мерсье,
Бальзака, Жуи; пристальное внимание русской критики к
физиологическим очеркам на протяжении первой половины 1840-х гг. не
прошло даром, и в 1845 г. русской квинтэссенцией жанра стал
предпринятый Н.А. Некрасовым альманах «Физиология Петербурга», в
котором приняли участие В.Г. Белинский, В.И. Даль, Е.П. Гребенка, Д.
В. Григорович, И. И. Панаев, сам Н.А. Некрасов.
«Физиология Петербурга» стала одним
из программных явлений натуральной школы, классикой жанра, и со
времени ее появления «физиологии» начали выходить в огромных
количествах. Писателями овладела страсть к наукообразию, к
классифицированию, к описанию всего культурно-бытового среза мира.
Очерковая литература стремилась проникнуть во все уголки, коснуться
всех тем. Это течение совпало с развитием в Европе позитивистской
школы философии, с популяризацией ее идей. Основоположники
позитивизма – Конт, Бокль – учили именно такому подходу к истории
человечества.
Говоря о корнях демократической
русской прозы 1860-х годов, исследователь Н. П. Ждановский указывает
в первую очередь на традиции натуральной школы и особенно на
физиологический очерк. Очерковая традиция оказала огромное влияние
на произведения Гончарова, Тургенева, Л. Толстого, Достоевского,
Салтыкова-Щедрина, впоследствии – Чехова, Короленко, Дорошевича, в
XX
веке – Горького, Зощенко, Белых и
Пантелеева, Ильфа и Петрова, Пришвина, Солженицына, Шаламова. Этот
список можно продолжать.
По словам Ждановского, избавившись
от «наивного „наукообразия“», демократическая литература взяла
установку на «исследование явлений жизни».
К Помяловскому это мнение можно отнести с полным на то основанием.
А.Г. Цейтлин отмечает, что творчество Помяловского приходится на
время одного из расцветов жанра очерка в русской литературе.
Одним из важнейших явлений жизни
внутри замкнутого детского сообщества – объекта описания
Помяловского – следует признать фольклор, как особую систему,
духовную и утилитарную. Фольклор был не столько продуктом бурсы,
сколько одним из средств выживания в ней. Но прежде чем мы начнем
говорить о детском фольклоре подробнее, необходимо точнее
разобраться в жанровой специфике «Очерков бурсы». Это поможет нам
понять, почему именно жанр очерка способствует сохранению фольклора
описываемого сообщества, и почему фольклор у Помяловского становится
неотъемлемой частью повествования.
Н П. Ждановский отметил, что в
советском литературоведении существовали два «диаметрально
противоположных мнения»
о жанровой принадлежности «Очерков бурсы»: 1) «Очерки» должны были
стать автобиографической повестью (Б.С. Вальбе);
2) «Очерки» «совершенно не связаны с жанром автобиографической
повести» (И.Г. Ямпольский).
Ямпольский мотивирует свое утверждение тем, что автобиографический
герой Помяловского по кличке Карась, согласно замыслу автора, не
должен был стать центральной фигурой «Очерков». На самом деле, как
справедливо пишет Ждановский, ничего подобного в «Очерках бурсы» не
говорится. Напротив, Помяловский почти полностью посвящает бурсацким
приключениям четвертый очерк – «Бегуны и спасенные бурсы» и
неоднократно подчеркивает, что о Карасе в дальнейших очерках будет
сказано еще много. Кроме этого, трудно судить о полноте замысла,
лишь небольшая часть которого была реализована: мы не знаем в
точности, сколько очерков было задумано (друг и биограф Помяловского
Н.А. Благовещенский указывает, что «до двадцати»;
сам Помяловский во втором очерке пишет: «Еще очерков восемь, и
бурса, даст Бог, выяснится окончательно»).
На наш взгляд, Ждановский верно
обозначает тексты-«полюса», между которыми с точки зрения жанра
можно расположить «Очерки бурсы»: это, с одной стороны, уже
упомянутые произведения С. Т. Аксакова и Л. Н. Толстого, а с другой
стороны – «Записки из Мертвого дома» Ф. М. Достоевского. Для
последнего сравнения оснований больше чем достаточно. «Записки из
Мертвого дома» были опубликованы в 1860 году, Мы точно знаем, что
Помяловский читал их: они один раз упоминаются вскользь в тексте
«Очерков бурсы».
Помяловский сотрудничал с Достоевским до 1862 года, первые два
очерка были опубликованы именно во «Времени»; редакционное
примечание к «Бурсацким типам», вероятнее всего, принадлежит
Достоевскому.
Авторитетную традицию сопоставления
«Очерков бурсы» с «Записками» Достоевского заложил Д. И. Писарев в
статье «Погибшие и погибающие». Стоит отметить, что Писарев
сравнивает в первую очередь не произведения, а прямо «русскую школу
и русский острог», тем самым показывая высокую степень доверия
текстам Помяловского и Достоевского. Писарев называет «Очерки» и
«Записки» двумя «замечательными сочинениями», из которых «можно
почерпнуть самые достоверные и самые любопытные сведения о русской
школе и о русском остроге сороковых и пятидесятых годов».
Он сравнивает труд бурсака и труд каторжника, условия их содержания
(везде указывая, что бурсаку жилось гораздо хуже каторжника и что
бурса, в силу детского возраста большинства ее обитателей,
развращает и губит гораздо больше людей, чем мертвый дом);
сравнивает быт и нравы.
Но в нашем исследовании нас в первую
очередь интересуют выводы не об общности описываемых явлений, а об
общности самих произведений, сделанные Писаревым. Отчасти таким
выводом является создание некоего гипотетического метасюжета; намек
на него дан Помяловским в описании фигуры бурсацкого вора Аксютки. В
своей статье Писарев по канону физиологического очерка выводит
некоторого бурсака, который, постоянно воруя от голода, будет
исключен, вновь станет промышлять воровством и грабежом и в итоге
попадется и будет сослан в «мертвый дом». «Если юноша окажется
способным окинуть все свое прошедшее общим философским взглядом, то
он, вероятно, сообразит, что мертвый дом составляет для него
естественное продолжение и логический результат бурсы»,
– сказано в «Погибших и погибающих».
Таким образом, Писарев предполагает, что мы можем рассматривать мир
«Очерков бурсы» и «Записок из Мертвого дома» как лежащие в одной и
той же плоскости, в диахронии. Это дает дополнительные основания для
сближения произведений.
К иным выводам при сопоставлении
«Очерков бурсы» с «Записками из Мертвого дома» приходит П. В.
Анненков в статье «Современная беллетристика. Г-н Помяловский».
Он рассматривает все произведения Помяловского, появившиеся в печати
на момент написания статьи: повести «Мещанское счастье» и «Молотов»
и первые два очерка о бурсе. Анненков сознательно включает тексты
Помяловского в литературный контекст эпохи, сопоставляя их с
произведениями Гончарова, Тургенева, Н. Успенского. Упрекая
Помяловского в том, что в его повестях типы «не имеют рельефа,
выпуклости и лишены свойств, по котором узнаются живые организмы»,
критик признает, что в «Очерках бурсы», напротив, «все типы…
наделены таким ярким выражением, такой чудовищной энергией, что
заставляют, так сказать, сторониться перед собой испуганную мысль
читателя».
Впрочем, сразу за этим следует новое обвинение. Анненков
предполагает, какие выводы неизбежно сделают большинство читателей
из двух очерков: «…лоском ужаса и эффектом нагроможденных злодеяний
автор своих воспоминаний или своих представлений бурсацкой жизни
старался прикрыть собственное неполное знание или понимание
изображаемого им предмета».
Укорять в этом Помяловского, 14 лет проведшего в духовном училище и
семинарии, по меньшей мере, странно. Далее Анненков утверждает, что
не сомневается в достоверности описаний; но в это верится с трудом.
Судя по всему, Анненкова глубоко поразило отсутствие какого бы то ни
было доброго начала в персонажах Помяловского. Он сожалеет о том,
что Помяловский в своем «малообдуманном произведении» не прибегает к
психологическому анализу, который помог бы обнаружить это доброе
начало. И именно здесь он противопоставляет «Очеркам бурсы» «Записки
из Мертвого дома».
По мнению Анненкова, «Записки» представляют собой «редкое сочетание
голой истины, ослабленной литературною передачей ее, и
артистического сознания, ограничиваемого грубым фактом и беспощадной
действительностью».
Анненков полагает для «Записок» опять-таки некоторую полюсность: по
словам критика, роман Достоевского прикасается «одной стороной к
летописи, а другой – к вымыслу».
Как нам кажется, между этими полюсами расположить «Очерки бурсы»
нельзя: уже по своей жанровой природе они будут тяготеть к
«летописи».
Само собой разумеется, что автор не выступает всего лишь в роли
хрониста: он ведет повествование мастерски, оттеняя и интонируя
ровно то, что нужно ему для раскрытия замысла (мы можем сказать это,
по крайней мере, о каждом очерке в отдельности).
Мы остановились на «Записках из
Мертвого дома» так подробно не просто потому, что до нас это делали
многие критики и исследователи. Как нам представляется, «Записки»
могут дать понять, каким образом работа с фольклором влияет на
«летопись» и «вымысел». Ценным для нас является замечание И.Д.
Якубовича: «Чтобы полнее определить жанровое своеобразие „Записок“,
необходимо упомянуть и о включенном в них фольклорном материале,
который можно разделить на две основные группы, органически
связанные между собой: общенародный и специфический, бытующий в
арестантской среде… <…> Поговорки, прибаутки, присловья, меткие
слова, включенные непосредственно в живую речь персонажей, позволяют
в образно-ритмической, максимально сжатой словесной форме
воспроизвести обобщенный жизненный опыт данной группы людей»
– задача вполне очерковая, в некотором роде – энциклопедическая.
Практически все арестантские
диалоги, все пословицы и поговорки, все песни и мемораты Достоевским
не выдуманы – это следует из его «Сибирской тетради», в которую он
записывал услышанные им рассказы, паремии, фольклорные тексты.
Эта тетрадь – памятник подготовительной работе писателя над текстом.
К сожалению, нам неизвестно, вел ли подобные записи Помяловский – но
мы знаем, что в его ранних произведениях встречаются фольклорные
тексты, выражения, паремии, которые впоследствии переходят в «Очерки
бурсы». Нарратив арестанта Горянчикова о жизни в остроге постоянно
перемежается «чужим», «народным» словом, в котором раскрывается
специфика общения в замкнутом сообществе. Это общение построено на
личных воспоминаниях, меморатах, переходящих в коллективное
достояние, становящихся острожными легендами наравне с
воспоминаниями о событиях, произошедших у всех на глазах; на
паремийном фонде, на «разговорных» жанрах, некоторые из которых
напоминают жанры детского фольклора (поддевки).
В этом общении раскрываются и
острожные «типы». Известно отношение Достоевского к «типам» в
литературе: он указывал, что они необходимы, что без них литература
теряет свою силу. Например, в письме Н.Н. Страхову Достоевский писал
о В.Г. Белинском (впрочем, обвинения продиктованы скорее горячностью
тона и личным отношением, чем объективным анализом): «Он до
безобразия поверхностно и с пренебрежением относился к типам Гоголя
и только рад был до восторга, что Гоголь обличил».
Это важно, если вспомнить, что и «Очерки бурсы» относились критикой
и читателями к «обличительной литературе». С другой стороны,
рассказчик «Мертвого дома» пишет: «Впрочем, вот я теперь силюсь
подвести весь наш острог под разряды; но возможно ли это?
Действительность бесконечно разнообразно сравнительно со всеми, даже
и самыми хитрейшими выводами отвлеченной мысли и не терпит резких и
крупных различений»
– замечание, достойное Достоевского, «писателя-психолога».
И «Очерки бурсы», и «Записки из
Мертвого дома» считались отправными точками для писателя, бравшегося
за тему бурсы или острога. А.А. Измайлов, автор романа «В бурсе»
(1903), к которому мы впоследствии вернемся, писал: «Черты
некоторого совпадения с Помяловским здесь неизбежны, как неизбежны,
например, у всех, описывающих каторгу, точки скрещения с показаниями
и впечатлениями быта писателя „Мертвого дома“. И это одинаково
понятно, и постольку, поскольку речь идет об одной среде, и в силу
естественного давления мощного таланта на скромные силы».
На очерки Помяловского так или иначе ссылались все авторы
последующих крупных произведений о бурсе: ярый критик Помяловского
М. Малеонский (Бурцев), Л. Добронравов, Н. Смоленский, С.И. Сычугов,
А.К. Воронский. Влияние стиля Помяловского присутствует и в текстах
о других замкнутых детских сообществах, например, у А.И. Куприна
(см. ниже). Примечательно, что сам Помяловский, творя «новое слово»
о бурсе, не ссылался на самые значимые «бурсацкие» произведения
своих предшественников – В.Т. Нарежного, Н.В. Гоголя, И.С. Никитина.
Об этих текстах и о принципиальном
отличии от них «Очерков бурсы» стоит сказать подробнее.
Роман В.Т. Нарежного «Бурсак» (1824)
является первым крупным русским произведением, где выведена бурса и
ее обитатели. Впрочем, бурсе посвящена только первая часть романа.
«Бурсак» представляет собой яркое произведение, сочетающее черты
авантюрного, пасторального и исторического романа. Прижизненная
критика признавала роман Нарежного одним из лучших оригинальных
русских произведений эпохи.
Написан он в форме «я-повествования». Его герой, Неон Хлопотинский –
сын малороссийского сельского дьячка Варуха. Ребенком отец отдает
Неона в бурсу. Когда Варух умирает, Неон узнает, что его родители на
самом деле – дворяне, а дьячку он был подброшен в младенчестве. Он
покидает бурсу, сводит знакомство с влиятельными малороссийскими
дворянами, переживает любовные приключения, сражается с
разбойниками, путешествует вместе со старшим другом по прозванию
Король (бывшим гетманским полковником, попавшим в опалу), женится на
похищенной им девушке и поступает служить в войско гетмана. Об
истинных своих родителях Неон знает, что они в немилости у гетмана,
поэтому не открывает ему своего происхождения. В битвах Неон
проявляет удаль, вызволяет гетмана из плена, спасает ему жизнь на
поле брани. Впоследствии выясняется, что родители Неона – брат
Короля и дочь гетмана, которые в детстве были обручены друг другу,
затем разлучены; гнев гетмана они навлекли на себя тем, что сбежали
вдвоем. В финале романа великодушный гетман прощает родителей Неона,
и вся семья воссоединяется.
Таким образом, точек пересечения с
«Бурсаком» у «Очерков бурсы» совсем немного. Невозможно говорить о
стилистическом родстве: самый стиль «Бурсака» отсылает к
сентиментализму, чего, конечно, у Помяловского нет и в помине.
Наблюдения быта семинаристов присутствуют у Нарежного только в
первой части романа. Из них мы узнаем, что в бурсе была своя
иерархия (та, которую прославил Гоголь и о которой, кстати, ни слова
нет у Помяловского: система ступеней образования, где ученики
назывались риторами, философами, консулами и т. д.). Консулы
(которых до известной степени можно приравнять к второкурсным
Помяловского) могли позволить себе роскошь, недоступную младшим
ученикам: «пить вино, курить табак и отращивать усы»
(о том же сообщает и Гоголь: «Ритор Тиберий Горобець еще не имел
права носить усов, пить горелки и курить люльки»).
Как и Помяловский, Нарежный сообщает, что бурсаки имеют обыкновение
путешествовать без копейки. Проказы семинаристов сводятся к
воровству овощей и фруктов. Мы узнаем, что семинаристы дерутся, и
подчас жестоко («Разве там не проливали токи крови, не летели на
воздух зубы, не трещали чубы, усы и пучки?»).
Телесные наказания присутствуют, но им не придается большого
значения (у Помяловского они иногда кажутся лейтмотивом
повествования).
Мы не имеем сведений о том, что
Помяловский читал Нарежного. Вероятно, описание бурсы у Нарежного
показалось бы Помяловскому скупым, выхолощенным, возможно, даже
лживым.
Поэтому, сравнивая их произведения, мы можем лишь сказать, что
«Бурсак» оттеняет «Очерки бурсы». Два этих текста не принадлежат к
одной традиции. К сожалению, в нашем исследовании о детском
фольклоре «Бурсак» почти ничего не может нам дать.
Бурсаки и семинаристы встречаются в
произведениях Н.В. Гоголя. «Поповские подрясники» сыновей Тараса
Бульбы – чуть ли не первое, что запоминается в повести. О суровой
жизни в духовной академии в «Тарасе Бульбе» сказано мало. «Сыновья
Тараса были, как все поступавшие в бурсу, дики», «старший, Остап,
начал с того свое поприще, что в первый год еще бежал. Его
возвратили, высекли страшно и засадили за книгу. Четыре раза
закапывал он свой букварь в землю, и четыре раза, отодравши его
бесчеловечно, покупали ему новый».
Гоголь, как и Нарежный, сообщает подробности о бурсацком быте и
специфическом бурсацком воровстве: «это республиканское устройство
бурсы, это ужасное множество молодых, дюжих, здоровых людей, – все
это должно было им внушить деятельность совершенно вне их учебного
занятия. Иногда плохое содержание, иногда частые наказания голодом,
иногда многие потребности, возбуждающиеся в свежем, здоровом,
крепком юноше, всё это, соединившись, рождало в них ту
предприимчивость, которая после развивалась на Запорожье. Голодная
бурса рыскала по улицам Киева и заставляла всех быть осторожными.
Торговки, сидевшие на базаре, всегда закрывали руками своими пироги,
бублики, семечки из тыкв, как орлицы детей своих, если только видели
проходившего бурсака. Консул, долженствовавший, по обязанности
своей, наблюдать над подведомственными ему сотоварищами, имел такие
страшные карманы в своих шароварах, что мог поместить туда всю лавку
зазевавшейся торговки».
Говоря об устройстве Запорожской
Сечи, Гоголь пишет, что она «состояла из шестидесяти слишком
куреней, которые очень походили на отдельные, независимые
республики, а еще более походили на школу и бурсу детей, живущих на
всем готовом»
– таким образом, проводя параллель с замкнутым детским сообществом.
Андрий, говоря со своей возлюбленной
полячкой, все время стыдится своей неизысканной речи, которой он
научился в бурсе и в Запорожье.
Никаких других существенных
подробностей о жизни бурсаков в «Тарасе Бульбе» нет.
Гораздо больше их в «Вии». «Вий»
начинается с описания утра. Бурсаки идут в класс. Гоголь
разворачивает цельную и объемную картину этой процессии. Он говорит
о грамматиках, риторах, философах и богословах – эти группы
отличаются по возрасту; Гоголь пользуется очерковым приемом,
описывая наружность и привычки бурсаков. Так, грамматики «были еще
очень малы; идя, толкали друг друга и бранились между собою самым
тоненьким дискантом», «карманы их вечно были наполнены всякою
дрянью, как-то: бабками, свистелками, сделанными из перышек,
недоеденным пирогом, а иногда даже и маленькими воробьенками».
Риторы выглядят уже солиднее и говорят тенором; философы берут еще
«целою октавою» ниже, и в карманах у них только «крепкие табачные
корешки».
Проходя по рынку, бурсаки стараются
не покупать у «скверных торговок» (у которых «нос нехороший и руки
нечистые»). «Скверна» выражается не только во внешнем виде. «У нас в
Киеве все бабы, которые сидят на базаре, – все ведьмы», - говорит
философ Тиберий Горобець звонарю Халяве в конце повести. Чтобы
бороться с ведьмой, «нужно только перекрестившись плюнуть на самый
хвост ей, то и ничего не будет» (такой же уверенности поначалу
исполнен Хома Брут – оказавшись в церкви у гроба покойной панночкой,
он говорит себе: «От мертвецов и выходцев из того света есть у меня
молитвы такие, что как прочитаю, то они меня и пальцем не тронут»).
Образы торговок, таким образом, обрамляют повесть и задают ей
«демонологический» тон – нет нужды говорить, насколько основной
сюжет «Вия» отличается от наивной демонологии «киевского базара».
В классе бурсаки устраивают побоища,
причем боем заправляют старшие: «Два богослова обыкновенно решали,
как происходить битве: каждый ли класс должен стоять за себя
особенно, или все должны разделиться на две половины: на бурсу и
семинарию. Во всяком случае грамматики начинали прежде всех, и как
только вмешивалась риторика, они уже бежали прочь и становились на
возвышениях наблюдать битву. Потом вступала философия с черными
длинными усами, а наконец и богословия в ужасных шароварах и с
претолстыми шеями. Обыкновенно оканчивалось тем, что богословия
побивала всех, и философия, почесывая бока, была теснима в класс и
помещалась отдыхать на скамьях».
«В торжественные дни и праздники
семинаристы и бурсаки отправлялись по домам с вертепами. Иногда
разыгрывали комедию, и в таком случае всегда отличался какой-нибудь
богослов, ростом мало чем пониже киевской колокольни, представлявший
Иродиаду или Пентефрию, супругу египетского царедворца».
Артистичность бурсаков служит им хорошую службу – они промышляют не
только кражей с огородов, но и пением кантов (так же, как бурсаки
Нарежного). Именно по дороге на такой «промысел» трое бурсаков –
Хома Брут, Халява и Тиберий Горобець – сбиваются с пути и попадают
на хутор к ведьме.
Из терминов бурсацкого «школьного
словаря» в «Вии» встречается слово «пали» (ед. ч. паля) –
удары линейкой по рукам.
Профессора иронически называют сечение короткими кожаными канчуками
(плетками) «меркой крупного гороху» - ср. с «майскими», «сугубое
раза», «на воздусях» у Помяловского. «Длинные подобия сюртуков», по
бурсацкому выражению, простирались «по сие время», то есть «далее
пяток».
Итак, в повестях Гоголя детского
фольклора мы почти не встретим (вспомним, что герои «Вия» – уже не
дети, и у Гоголя нигде не сказано, что они жили в одном общежитии с
учениками младших классов. Это могло бы усреднять круг их интересов
и делать их носителями одной фольклорной традиции – как происходило
в бурсе Помяловского). Но, несмотря на это, очень важной для нашего
исследования является связка «бурса – потусторонний мир»,
разработанная в «Вии», и вообще гоголевский дискурс потустороннего
мира. Гоголевская демонология в сочетании с бурсацкой темой могла
быть для ребенка источником сильных впечатлений. Автобиографический
герой А.К. Воронского в «Бурсе» признается, что одним из любимых его
писателей был Гоголь, и при этом его пугали гоголевские страшные
истории – «Вий», «Страшная ночь». Тринадцатилетний мальчик,
пробираясь ночью на кладбище, чтобы проверить бурсацкие рассказы о
привидениях («Меня надоумили в бурсе, что для проверки надо трижды в
полночь посетить кладбище»), не может не вспомнить эти истории:
«Вспоминались вурдалаки, мертвецы из „Страшной ночи“, оборотни,
нежить».
От текстов Нарежного и Гоголя
значительно отличается повесть И. С. Никитина «Дневник семинариста»
(1860). Его герой – девятнадцатилетний юноша, попович Василий
Белозерский. Он начинает вести дневник в деревне, куда приезжает на
летнике каникулы, и продолжает его, учась в семинарии. Почти каждый
день в продолжение года он скрупулезно записывает все произошедшие с
ним события. Семинария ему в конце концов надоедает, он видит
ограниченность тамошних преподавателей; его друг Яблочкин советует
ему поступать в университет, и Белозерский хочет последовать этому
совету. Сам Яблочкин умирает от чахотки. Отец Белозерского запрещает
ему даже думать об университете. Белозерский не может ослушаться.
Действие повести происходит в 1841
году (это легко установить: в одной из записей говорится о гибели
Лермонтова), то есть незадолго до того времени, которое описал
Помяловский в своих «Очерках».
В семинарии, по словам героя
Никитина, царят гораздо более мягкие нравы, чем в училище («…розги
почти совсем устранены, а если и употребляются в дело, так
это уж за что-нибудь особенное. Наставники обращаются с нами на
вы, к чему я долго не мог привыкнуть»).
Училищных реминисценций героя в тексте совсем немного. Пожалуй,
самым ярким является воспоминание о кулачном бое в бурсе. Нет и
специфического семинаристского фольклора. Мы узнаем, что летом
семинаристы играют в лапту, а во время гулянки поют народные песни.
Характерно, что за спиртным они посылают ученика духовного училища,
то есть младшего. Описание жизни семинаристов ограничивается
рассказами об экзаменах и попойках. Однажды Белозерский попадает в
помещение училища. Как до него Нарежный и впоследствии Помяловский,
Никитин, говоря от лица Белозерского о посещении училищного
помещения, отмечает чрезвычайную скудость и неприглядность
бурсацкого быта, а также существование жесткой иерархии внутри
ученического сообщества (по старшинству).
Помимо упоминаний об училищном и
семинаристском фольклоре, в тексте Никитина есть несколько отрывков
из крестьянских песен, а также описания крестьянских обрядов и
сельскохозяйственных занятий.
Параллели «Очерков бурсы» с
«Дневником семинариста» отмечены в нашем Комментарии к «Очеркам
бурсы» (см. Приложение к настоящей работе).
О других произведениях, составивших
традицию описания бурсацкой и семинарской жизни до Помяловского, мы
узнаем из обстоятельной статьи А. Ф. Белоусова «Образ семинариста в
русской культуре и его литературная история».
Белоусов прослеживает историю образа семинариста, начиная от
комических театральных интермедий
XVIII
века и заканчивая сентиментальным
романом Н. Хвощинской «Баритон», вышедшем незадолго до «Очерков
бурсы». Белоусов говорит о презрительном отношении дворянства к
духовенству и особенно к семинаристам; приводит примеры
неуважительных отзывов об известных выходцах из семинарии (М.М.
Сперанском, Н.И. Надеждине), описывает расхожий образ семинариста –
неопрятного, вульгарно себя ведущего, вечно пьяного и вместе с тем
напыщенного, гордящегося своей ученостью, знанием латыни. Резко
отрицательным было отношение к учителям-семинаристам (проявленное,
например, в образе Кутейкина из «Недоросля» Д.И. Фонвизина; сама
фамилия «Кутейкин» является переиначенным прозвищем «кутейник»,
традиционно относимым к бурсакам и семинаристам). Такой учитель –
лентяй, невежда и пьяница. Нетрудно заметить, что этот образ
совершенно не похож на то, что мы встречаем у Помяловского; но
разница эта ясна: здесь речь идет о выпускниках семинарий, то есть
тех, кого от возраста бурсака отделяет несколько лет. Описание
бурсацкого детства, впрочем, проясняет причину впечатления, которое
семинаристы производили в обществе.
Кое-что любопытное сообщает Белоусов
о романе Г. Квитки-Основьяненко «Пан Халявский» (1839): так,
единственным знанием, которое герой романа выносит из бурсы,
является «таинственный бурсацкий язык». Можно было бы счесть это
самым ранним упоминанием детского тайного языка в русской литературе
– с оговоркой, что перед нами не язык с приставными слогами, а
«подражательный» язык с латинскими окончаниями – «семинарская
латынь», которую впоследствии описывал Д.К. Зеленин. Приведем
отрывок из «Пана Халявского»:
«И за обедом, при батеньке и
маменьке, и на вечерницах, при сторонних людях, в нашем разумном
обществе нужно было нам иногда передать мысли свои, чтобы другие не
поняли. Как тут быть? Опытный наставник наш открыл нам таинственный
бурсацкий язык. В один класс мы поняли его и свободно могли
изъясняться на нем. По моему мнению, это язык – отросток латинского,
трудного, неудобопонимаемого, несносного языка. И для чего бы не
оставить вовсе всех этих иностранных языков, за коими, как хвост,
следует грамматика со своими глупостями? Тут же какая легкость и
удобство! Вот вам пример. В молодости я твердо знал слов десять
латинских, понимал и значение их; но теперь – хоть сейчас убейте
меня! – не помню ничего; на том же бурсацком я могу и теперь
свободно обо всем говорить. Прелегкий и презвучный язык,
достойнейший быть во всеобщем употреблении более, нежели теперь
французский, за выучение коего французские мусьи – вроде
Галушкинских – берут тысячами и морят ребенка года три; а этот язык
можно без книги понять в полчаса и без копейки. <…>
Домине Галушкинский встал,
почтительно выпил и, отблагодарив за честь, утерся с наслаждением и,
сев попрежнему, сказал Павлусю:
– Домине Павлуся! Не могентус
украдентус сиеус вишневентус для вечерницентус?
А брат без запинки отвечал:
– Как разентус; я украдентус у
маментус ключентус и нацедентус из погребентус бутылентус.
Надобно вам видеть, какое действие
произвел этот разговор на батеньку! Они были умный человек и отменно
любили ученость. Каково же было их родительскому, нежности к нам
исполненному сердцу слышать, что дети его так усовершенствованы в
учении, что хотя и при нем говорят, но они не понимают ничего?».
Белоусов прослеживает, как из
комического героя семинарист ненадолго становится романтическим.
Такие герои, «благородные» семинарист, выведен, например, в романах
А. Потехина «Крушинский» и Н. Хвощинской «Баритон» – последний
изображает семинариста, выходящего «в люди», отторгающего бурсацкое
«ученье наизусть» и стремящегося к подлинной учености; несмотря на
это, он сохраняет доброе, ностальгическое чувство к «дорогой, милой,
родной бурсе».
К сожалению, утрачены роман
«Семинарист» В.К. Кюхельбекера и повесть «Семинарист» В. Дементьева.
Итак, и в ранних текстах мы не встречаем образа ребенка в замкнутом
сообществе духовного училища.
Понятно, почему в текстах Нарежного,
Гоголя, Квитки-Основьяненко и Никитина бурсацкого фольклора мало:
они, по существу, не ставили перед собой задачи показать читателю
бурсу. Нарежный писал романтический роман, действие которого
разворачивается в пространстве старой Малороссии; и этому
пространству, и сюжету сообщены идиллические черты. В «Вии» Гоголя
вскрывается огромный пласт народных демонологических представлений,
которые, разумеется, существуют не только в духовном училище – они
общефольклорны, и Гоголь делает упор именно на них. При этом
гоголевская фантастика сконструирована на основе фольклорной
демонологии, но не отражает ее структурно. Гоголь контаминирует
мотивы, но пользуется ими для довольно точного описания ведьмы и
ведовских действий и развертывания сюжета; с другой стороны, нас не
должно вводить в заблуждение авторское примечание, заверяющее, что
Гоголь не хотел ни в чем отступать от народного предания: фигура Вия
является плодом авторской фантазии. В романе Квитки-Основьяненко,
как и у Нарежного, бурса была только частью биографии героя, и
действие романа этой частью не ограничивалось. Никитин писал
реалистическую повесть, но герой ее не находился постоянно в
замкнутом сообществе, где концентрация фольклорных текстов велика и
их бытование непрерывно. Фольклор, синкретическая система,
своеобразная модель жизни сообщества, в своей целостности не
понадобилась писателям при работе над произведениями. Достаточно
было нескольких элементов, носящих скорее бытописательный характер,
чтобы придать рассказу о бурсе или семинарии правдоподобие.
Иное дело – очерк. В задачу
очеркиста, как можно понять уже из названия жанра, входит беглое
изображение всех свойств и черт предмета.
Помяловский поначалу писал именно
физиологию. Недвусмысленно об этом говорят подзаголовок «Зимнего
вечера в бурсе» («Физиологический очерк») и название второго очерка
– «Бурсацкие типы». Но уже в «Бурсацких типах» Помяловский отходит
от «физиологического» лекала. С одной стороны, его типизация
неполна, не всеобъемлюща. Во втором очерке Помяловский не выводит
все те бурсацкие типы учеников, которые действительно существовали в
бурсе: часть их была описана уже в «Зимнем вечере» (позже мы
покажем, как этими описаниями воспользовался А.И. Куприн, создавая
свою типологию учеников закрытого учебного заведения). С другой
стороны, в «Бурсацких типах» присутствует сюжет, и сюжет этот не
механический, не формальный, а вполне самостоятельный, более яркий и
детализированный, чем в «Зимнем вечере».
Под «бурсацкими типами» во втором
очерке Помяловский понимает скорее не учеников, а учителей. Описание
похода в баню, вставной эпизод о притворившемся мертвым бурсаке,
рассказы «о древних героях бурсы» служат предисловием к собственно
разговору о «типах». Хотя Помяловский и не дает наименований типам,
ясно, что наставники, выведенные им – Лобов, Долбежин, Батька,
Краснов в третьем очерке, Ливанов и Разумников в четвертом –
принадлежат к разным категориям характеров. Пытаясь пояснить, к
каким именно, Помяловский пишет: «Лобов граничил по своему характеру
к Тавле, Долбежин к Гороблагодатскому». Таким образом, Помяловский,
сравнивая учителей с учениками, предоставляет читателям возможность
самим делать обобщение. Подобная «интерактивная» модель, негласное
взаимодействие с читателями, придает тексту еще большую
убедительность: выводы не преподносятся как данность, их делают сами
реципиенты текста. Очерки проходят испытание на достоверность.
Замечательно также то, что типизация
дается ненавязчиво, органично, в рамках большого повествования об
одном дне из жизни бурсы.
Создается ощущение, что Помяловский
нашел идеальную беллетристическую формулу. Говоря о жанровой
специфике «Очерков бурсы» и об их генезисе, А.Г. Цейтлин пишет:
«Громадное изобилие нравоописательных реалий „Очерков бурсы“ не
умещалось в „физиологии“ старого типа, однако этот цикл родился из
физиологического очерка и сохранял в себе ряд его структурных
особенностей».
Н.П. Ждановский формулирует четче: «…спор о том, как конкретно
выглядело бы все произведение, беспредметен. Но имеющийся материал
говорит в пользу того, что намечался некий синтез очерков и
автобиографической повести с преобладанием очерковой стихии…».
(Именно поэтому Ждановский и соотносит «Очерки бурсы», с одной
стороны, с произведениями Аксакова и Толстого, а с другой – с
«Записками из Мертвого дома» Достоевского)
На наш взгляд, вывод Ждановского
излишне осторожен, но верен. Сюжетность (не просто формальная) и
одновременно «физиологичность» очерков Помяловского так удачно
сочетаются, что производят впечатление увлекательного и
правдоподобного романа. «Секрет» этого впечатления – в особом типе
группировки сюжетных узлов, связке сюжета и жанра – а также в
лексическом оформлении текста и в насыщенности его фольклорными
элементами. «Сюжет развивался с помощью многочисленных жанровых
сцен, в которых обычно раскрывались все оттенки языка бурсаков и
прежде всего их непонятное для непосвященных арго»,
- пишет Цейтлин.
Писарев в «Погибших и погибающих»
так заражается впечатлением правдоподобности, что принимается
дописывать неоконченные сюжетные линии персонажей: Азинуса,
Гороблагодатского. Он будто забывает, что у персонажей были реальные
прототипы, что судьбы этих людей могли сложиться совсем не так, как
он предсказывает; однако на это у Писарева нет никаких указаний. Он
с уверенностью манипулирует персонажами Помяловского, как
вымышленными литературными героями – и одновременно как безличными
персонажами физиологических очерков.
Парадоксально, но это, видимо, было
бы невозможно, если бы в основу очерков не были положены подлинные
факты. Речь идет не только о тех описаниях бурсацких наказаний и
тяжелого быта, которые в 1862 и 1863 годах шокировали читающую
публику, но и вообще обо всех фактах в совокупности, в том числе
этнографических. Наша уверенность в релевантности, аутентичности
текстов, включенных Помяловским в «Очерки бурсы», подтверждается
многочисленными текстами, собранными фольклористами.
Очерки Помяловского – по крайней
мере, первый, – можно считать образцом самозаписи. Даже сама
композиция «Зимнего вечера в бурсе», работа с временем и
пространством в нем напоминает фольклористское описание ситуации, в
которой бытует фольклор: достаточно сравнить этот очерк с таким,
например, местом у М.П. Чередниковой:
«…в районах провинциальных
пятиэтажек сложилась своеобразная форма традиционной игры „в
дочки-матери“. Летом между двумя соседними подъездами натягивается
полог, за ним ставятся картонные коробки – „дома“… <…> Девочки,
играющие у разных подъездов, ходят друг к другу „смотреть дома“,
придирчиво оценивая – „чей лучше“.
Рядом – в нескольких метрах от
девочек – мальчишки 10-11 лет играют „в фишки“. Хором выкрикивают:
„Си-е-фа!“ и выбрасывают вперед пальцы… <…> В двух шагах от этой
компании – семилетний зритель внимательно наблюдает за игрой.
Чуть подальше на асфальте – целая
картинная галерея. Девочки мелом рисуют огромных принцесс (из
альбомов эти рисунки „вырвались“) на безмерное полотно асфальта)».
В точности как у Помяловского, в
этом отрывке разворачивается картина детского быта, подчеркивается
разбиение играющих детей на группы, активные участники отделяются от
наблюдателей, описываются правила и детали игр. Профессиональный
фольклорист пользуется теми же приемами, что и писатель (ср.: «В
сюжетике физиологического очерка приобретает большое значение анализ
выбранного объекта, возможно более точная и дробная филиация его
составных частей»).
Это согласуется с замечанием С.М.
Лойтер, которая говорит о том, как детский фольклор актуализуется в
литературных текстах: «Игры… <…> … воссоздаются самими игравшими,
ставшими взрослыми, ретроспективно в воспоминаниях,
автобиографических материалах, письмах, дневниках, самозаписях по
памяти, собственно детской литературе. Так литература оказывается
одним из контекстов функционирования детского фольклора».
Еще одним довод в пользу соображения
о том, что Помяловский сознательно и продуманно занимался
этнографической работой (пусть и не видя в ней самоцели),
предоставляет нам графика его текста: все собственно бурсацкие
термины «школьного словаря», жаргонизмы и паремии, названия игр (швычки,
костяжки, гляделы, лупетки, березовая каша, на воздусях, «Видал ли
ты Москву?» и т.д.) выделены в «Очерках бурсы» курсивом (в
рукописи – подчеркнуты).
Очерк имеет дело со «средой», с
обобщенной реальностью. Но при этом он сам становится средой для
описания явлений этой реальности, осуществления их в пространстве
текста. Как видим, эта среда прекрасно подходит для описания
детского фольклора. Заметим, что теми же материалами пользуются
лингвисты: уже упомянутый «Словарь русского школьного жаргона
XIX
века» О.А. Анищенко включает примеры
равно из воспоминаний и художественных произведений.
Белоусов А. Ф. Образ
семинариста в русской культуре и его литературная история
(От комических интермедий XVIII
века – до романа Надежды Хвощинской «Баритон») // Традиция в
фольклоре и литературе: Статьи, публикации, методические
разработки преподавателей и учеников академической гимназии
Санкт-Петербургского Государственного Университета /
Ред.-сост. М. Л. Лурье. СПб, 2000. С. 159-176.
Материал размещен на сайте при поддержке гранта СARN99-WEB-II-27 Американского Совета по Международным Исследованиям и Обменам (АЙРЕКС) из средств, предоставленных Корпорацией Карнеги - Нью-Йорк.