ОБЪЕДИНЕННОЕ ГУМАНИТАРНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВОКАФЕДРА РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ ТАРТУСКОГО УНИВЕРСИТЕТА
о проекте | анонсы | хроника | архив | публикации | антология пушкинистики | lotmaniania tartuensia | з. г. минц
personalia | ruthenia – 10 | сетевые ресурсы | жж-сообщество | независимые проекты на "рутении" | добрые люди | ruthenia в facebook

VI.
№ 152. Пролетка была с классическим, скорее московским,
чем петербургским, шиком; с высоко посаженным кузовом, блестящими
лакированными крыльями и на раздутых до невозможности шинах — ни дать
ни взять, греческая колесница.

Фрагмент подхватывает тему, заданную последним предложением предыдущей главки. Вместе с тем он писался с прицелом на многозначительный финал всей повести (переезд удачливого ротмистра Кржижановского в будущую большевицкую столицу — Москву и его поселение на Лубянке; ср. фр. № 215–218 и комм. к ним).

Пролетка — четырехколесный рессорный легкий двухместный экипаж с откидным кожаным верхом, предназначенный для езды в городе. Легковые извозчики как в Москве, так и в Петербурге по статусу подразделялись на две основные категории: «ванек» (проезд порядка 30–50 копеек) и «лихачей» (проезд около 3 рублей). В комментируемом фрагменте изображается пролетка «лихача». Ср., например, в «Яме» (1916) Куприна: «Около треппелевского подъезда действительно стоит лихач. Его новенькая щегольская пролетка блестит свежим лаком…» Именно у «лихачей» впервые появились пролетки с пневматическими шинами. Ср. у А. Н. Толстого в «Хождении по мукам» («Сестры»): «Иван Ильич взобрался на очень высокую пролетку с узким сиденьем; наглый, красивый лихач с ласковой снисходительностью спросил у него адрес и для шику, сидя боком и держа в левой руке свободно брошенные вожжи, запустил рысака, — дутые шины запрыгали по булыжнику».

Петербургской снобистской сдержанности в комментируемом отрывке противопоставляется московский плебейский «шик», представление о котором можно получить, например, из следующего фрагмента «Москвы и москвичей» (1926) Гиляровского:

Сытые, в своих нелепых воланах дорогого сукна, подпоясанные шитыми шелковыми поясами, лихачи смотрят гордо на проходящую публику и разговаривают только с выходящими из подъезда ресторана «сиятельными особами».
— Вась-сиясь!..
—  Вась-сиясь!..
Чтобы москвичу получить этот княжеский титул, надо только подойти к лихачу, гордо сесть в пролетку на дутых шинах и грозно крикнуть:
— К «Яру»!
И сейчас же москвич обращается в «вась-сиясь».

Эпитет «классическая», приложенный к «пролетке» в зачине фрагмента, в финале преображает ее в «греческую колесницу». Ср. с пассажем о московских «ваньках» и «лихачах» из заметки О. М. «Литературная Москва» (1922): «Здесь извозчики в трактирах пьют чай, как греческие философы…» (2: 256). Ср. также о петербургских автомобилях, но не в ироническом, а в приподнятом тоне в ст-нии О. М. «Императорский виссон…» (1915): «И моторов колесницы…». О «греческих» мотивах см. комм. № 45 и др.

№ 153. Ротмистр Кржижановский шептал в преступное розовое ушко:
— О нем не беспокойтесь: честное слово, он пломбирует зуб.
Скажу вам больше: сегодня на Фонтанке — не то он украл
часы, не то у него украли. Мальчишка! Грязная история!

В комментируемом фрагменте проясняется (до этого загадочный для читателя) фр. № 130 («Юдифь Джорджоне улизнула от евнухов Эрмитажа. Рысак выбрасывает бабки»). Также варьируется (с другой дамой — той, которой назначил свидание Парнок) фр. № 91 («…ротмистр Кржижановский <…> развязно шептал своей даме конногвардейские нежности»). Ср. также во фр. № 125 о «шепчущих» «небритых похабниках».

Заменяя подробный портрет девушки синекдохой («преступное розовое ушко»), О. М. добивался такого же эффекта обезличивания, как во фр. № 80 («Шли <…> раздражительные затылки и собачьи уши»). На картине Джорджоне уши Юдифи скрыты волосами. О «розовом ушке» как выразительной примете прелестной молодой девушки см., например, в «Павле Алексеевиче Игривом» Даля: «Кто взглянул бы в это время на розовое ушко Любаши, которое она, улыбаясь, подставила, а папенька ее держал между пальцев, тот мог бы увидеть на нем небольшой рубчик длиною с ноготок». Ср. также в «Двойнике» Достоевского сцену, в которой Голядкин-младший «ухаживает» за начальником отделения департамента: «Однофамилец господина Голядкина-старшего тоже улыбался, юлил, семенил в почтительном расстоянии от Андрея Филипповича и что-то с восхищенным видом нашептывал ему на ушко, на что Андрей Филиппович самым благосклонным образом кивал головою».

Однако ключевым подтекстом для всего комментируемого эпизода послужил следующий отрывок из «Коляски» Гоголя: «Весьма может быть, что он распустил бы и в прочих губерниях выгодную для себя славу, если бы не вышел в отставку по одному случаю, который обыкновенно называется неприятною историею: он ли дал кому-то в старые годы оплеуху или ему дали ее, об этом наверное не помню, дело только в том, что его попросили выйти в отставку». Ср. в позднейшем ст-нии О. М. «Дикая кошка — армянская речь…» (1930): «Пропадом ты пропади, говорят, / Сгинь ты навек, чтоб ни слуху ни духу, — / Старый повытчик, награбив деньжат, / Бывший гвардеец, замыв оплеуху». Перекличка между репликой ротмистра Кржижановского и «Коляской» отмечена в: Сошкин (в печати). Можно предположить, что на подтекст из гоголевской «Коляски» намекает уже подробное описание пролетки в предыдущем фр. (№ 152).

Реплику ротмистра Кржижановского можно сопоставить и со следующим отрывком из «Неоконченной повести» Апухтина:

— Граф велел уже назначить на это место чиновника канцелярии, Сергеева…
—  Какого это Сергеева? — воскликнула графиня. — Уж не того ли, который в прошлом году был замешан в это грязное дело? Он украл какую-то шубу, или что-то в этом роде…
— Вы ошибаетесь, графиня; Сергеев ничего не украл, а напротив того: у него украли шубу.
— Ну, это совершенно все равно, он ли украл или у него украли

№ 154. Белая ночь, шагнув через Колпино и Среднюю рогатку,
добрела до Царского села. Дворцы стояли испуганно-белые,
как шелковые куколи. Временами белизна их напоминала
выстиранный с мылом и щелоком платок оренбургского пуха платок.
В темной зелени шуршали велосипеды — металлические
шершни парка.

Период белых ночей в Петербурге длится с конца мая до конца июня. Описывая последовательность «шагов» петербургской белой ночи, О. М. вновь искажает реальное пространство: если двигаться от северной столицы в южном направлении, сначала будет Средняя Рогатка, а Колпино — потом.

Колпино (26 км от исторического центра Петербурга) получило статус города в 1912 г., а до этого считалось посадом Царскосельского уезда. Ср. о нем, например, в «Петербурге» Андрея Белого: «Многотрубное, многодымное Колпино! От Колпина к Петербургу и вьется столбовая дорога; вьется серою лентой; битый щебень ее окаймляет и линия телеграфных столбов». Средняя Рогатка — сторожевая застава под Петербургом, располагалась на месте нынешней петербургской площади Победы. В Царском Селе по первоначальному замыслу О. М. должна была разворачиваться часть действия повести (см. комм. к фр. № 47). Здесь же летом 1927 г. поэт писал «ЕМ». В комментируемом фрагменте подразумеваются Екатерининский (арх. Растрелли) и Александровский (арх. Кваренги) дворцы, упоминаемые и в раннем ст-нии О. М. «Поедем в Царское Село…» (1912): «Казармы, парки и дворцы…»

Куколь — капюшон. Ср. в ст-нии О. М. «Жизнь упала, как зарница…» (1924): «Есть за куколем дворцовым / И за кипенем садовым / Заресничная страна…» Словосочетание «шелковые куколи» содержит в себе фонетический каламбур, намекающий на куколок шелкопряда. Ср. о таких червях в позднейшей «Молодости Гете» (1935) О. М.: «Отец увлекается шелководством и развел шелковичных червей» (3: 285). Об испуганной бледности белой ночи ср. в первой строфе одного из вариантов ст-ния О. М. «Слух чуткий парус напрягает…» (1910): «Ночь белая, белее лилий, / Испуганно глядит в окно». Ср. также у Пастернака в ст-нии «Фуфайка больного» (1918–1919): «Снедаемый небом, с зимою в очах, / Распухший кустарник был бел, как испуг…»

Уподобление дворцов предметам одежды далее в комментируемом фрагменте разворачивается в метафору стирки. «Щелок — водяной настой древесной золы, содержащий в растворе как главную составную часть поташ (карбонат калия), или углекалиевую соль <…> вследствие содержания поташа действует при мытье белья так же, как и сода» («Словарь Брокгауза и Ефрона»). Ср. в «Четвертой прозе» О. М.: «Я бы взял с собой мужество в желтой соломенной корзине с целым ворохом пахнущего щелоком белья…» (3: 172). Обратим также внимание на фонетическое сходство слов «ШЕЛКОвые» и «ЩЕЛОКом».

Оренбургским называют вязаный платок из козьего пуха и основы (х/б, шелка и др.). Пуховязальный промысел зародился в Оренбургском крае в XVIII в. Сравнение: дворцы — куколи с их белизной, напоминающей выстиранный оренбургский платок, можно дополнить строкой из раннего варианта ст-ния О. М. «Люблю под сводами седыя тишины…» (1921): «Исакий под фатой молочной белизны». Ср. о фате невесты и в заметке О. М. «Холодное лето» (1923): «…свадьба проедет на четырех извозчиках — жених мрачным именинником, невеста — белым куколем…» (2: 309).

В финале комментируемого фрагмента привычное уже к тому времени звукоподражание «шуршали шины» неброско подменяется более изысканным — «шуршали шершни». Ср. метафору О. М. со скрытой метафорой «велосипеды-насекомые» в «Островитянах» (1917) Замятина: «Жужжали велосипеды, мистер Дьюли морщился от их назойливых звонков». Ср. также в ст-нии О. М. «Мне холодно. Прозрачная весна…» (1916), где насекомым уподобляются автомобили: «По набережной северной реки / Автомобилей мчатся светляки, / Летят стрекозы и жуки стальные…»

№ 155. Дальше белеть было некуда: казалось — еще минутка,
и все наваждение расколется, как молодая простокваша.

Ср. в черновиках к повести, где речь шла о петербургских дворцах: «Он долго бродил по набережной Невы, садился на скамьи, вырубленные в граните, прислушивался к дребезжанию дальних пролеток, удивляясь пустоте воздуха и молчанию дворцов, белых, как простокваша» (2: 578).

Во фрагменте обыгрывается идиома «дальше — некуда». «Белеть» «дальше некуда», вероятно, потому, что географическая граница такого астрономического явления, как белая ночь, расположена на 60° северной широты, где и находится Петербург. Под «раскалыванием» молодой простокваши О. М., по-видимому, подразумевает ее расслоение на творог и сыворотку, происходящее при ее нагревании. Ср. также с первой строфой детского ст-ния О. М. 1924 г.: «— Мне, сырому, неученому, / Простоквашей стать легко, — / Говорило кипяченому / Сырое молоко». Также ср. в позднейшем «Путешествии в Армению» О. М.: «Наступало молочное успокоение. Свертывалась сыворотка тишины. Творожные колокольчики и клюквенные бубенцы различного калибра бормотали и брякали» (3: 210).

Учитывая многочисленность «кофейных» мотивов повести, отметим, что простокваша часто подавалась в восточных кофейнях. Ср., например, у А. Н. Толстого в «Похождениях Невзорова, или Ибикус» (1924): «Желаете, может быть, чашку турецкого кофе или простокваши, — зайдемте в кофейню»; а также у самого О. М. в очерке «Возвращение» (1923): «Как иностранцы, мы, конечно, попали впросак: спрашивали у прохожих, где кафе Маццони, между тем как там называется так по-гречески простокваша, что и вывешено на каждой кофейне» (2: 314).

В 1944 г. в повести «Сын полка» метафору О. М. взял на вооружение В. Катаев:

То в полосе лунного света показывался непроницаемо черный силуэт громадной ели, похожий на многоэтажный терем; то вдруг в отдалении появлялась белая колоннада берез; то на прогалине, на фоне белого, лунного неба, распавшегося на куски, как простокваша, тонко рисовались голые ветки осин, уныло окруженные радужным сиянием.

№ 156. Страшная каменная дама «в ботиках Петра Великого»
ходит поулицам и говорит:
— Мусор на площади… Самум… Арабы… «Просеменил
Семен в просеминарий»…

Ср. в черновиках к повести: «— Может ли дама носить ботики Петра Велик<ого?> Страшный вздор всегда лезет в голову в решающ<ий момент?> Мусор на площади. Самум… арабы… “Просеменил Семен в просеминарий”» (2: 86).

Первое предложение комментируемого фрагмента отсылает читателя сразу к нескольким произведениям создателей «петербургского текста» русской литературы: «Пиковой даме» Пушкина, к его же «Каменному гостю» и «Медному всаднику» (Гервер: 181), к «Петербургу» Андрея Белого с его сквозным образом «металлического Всадника» и, возможно, к «Братьям Карамазовым» (в которых встречаем такой отрывок: «Перекрестив себя привычным и спешным крестом и сейчас же чему-то улыбнувшись, он твердо направился к своей страшной даме»). Словосочетание «каменная дама», по-видимому, содержит каламбурную отсылку к имени самодержца Петра. Также в первой фразе каламбурно «обыгрываются два значения слова “бот” (уменьшит. “ботик”) — “небольшое гребное судно” и “резиновая верхняя обувь” (в ед. числе). Бот Петра Великого хранился до 1940 г. в музейном павильоне на площади перед Петропавловской крепостью, который назывался “Ботным домиком”» (Мец: 665–666). Ср. еще в ст-нии О. М. «Вы, с квадратными окошками, невысокие дома…» (1924): «Ходят боты, ходят серые у Гостиного двора»; и в письме поэта к брату Евгению от 11 декабря 1922 г.: «Зимняя шапка, ботики, перчатки, обувь съели массу денег» (4: 29).

Сочетание «мусор — самум — арабы» встречается в «Третьей фабрике» Шкловского: «В Москве вывески. <…> Самум пыли и бумажек. Такой большой оазис. И арабы все говорят на понятном языке» (Шкловский: 363; указано в: Шиндин: 361). Название «Самум» носила первая книга стихов Валентина Парнаха, вышедшая в Париже, в 1919 г.; в № 3 журнала «Любовь к трем апельсинам» за 1914 г. было опубликовано ст-ние Парнаха «Араб» (отмечено Р. Д. Тименчиком).

Самум (у персов Bahd-Samum, y аратов пустыни Sambuli, y турок Sâm-jeli, ядовитый ветер) — ветер, свойственный Западной Азии, особенно Каменистой Аравии, господствует преимущественно в пустыне между Басрой, Багдадом, Галебом и Меккою, в Каменистой Аравии вдоль побережья Персидского залива и в местностях, расположенных по Тигру. Он дует в июне, июле и августе, всего сильнее в июле, по направлению с З или с ЮЗ и большей частью вечером; на реках и озерах вредное влияние его теряется. С. — ветер весьма жаркий, сухой и крайне неприятный тем, что наносит массы мелкого песка… («Словарь Брокгауза и Ефрона»).
Появление самума в комментируемом фрагменте «подготовлено» во фр. № 55 («Я боялся, что на Песках поднимется смерч…»). Ср. также в романе Жюля Верна «Пять недель на воздушном шаре»:
Необъятная равнина волновалась, словно разъяренное в бурю море. Волны песка бушевали, а с юго-востока, вращаясь с неимоверной быстротой, надвигался колоссальный песчаный столб. В эту минуту солнце скрылось за темной тучей, длиннейшая тень от которой доходила до самой «Виктории». Мельчайшие песчинки неслись с легкостью водяных брызг, и все это бушующее море песка надвигалось на них. Надежда и энергия засветились в глазах Фергюссона.
— Самум! — крикнул он,
— Самум! — повторил Джо, не понимая хорошенько, что это значит.
— Тем лучше, — закричал Кеннеди с бешеным отчаянием. — Тем лучше! Мы погибнем!
— Тем лучше, — повторил Фергюссон, — но потому, что мы будем спасены.
И он быстро начал выбрасывать из корзины песок, служивший балластом.
О подтекстах из Жюля Верна в «ЕМ» см. в комм. № 19, 36 и 178. Ср. также у Пастернака в «Октябрьской годовщине»  (1927): «И тонут копыта и скрипы кибиток / В сыпучем самуме бумажной стопы. / Семь месяцев мусор и плесень, как шерсть, — / На лестницах министерств».

Завершается комментируемый фрагмент известной студенческой каламбурной эпиграммой на Семена Афанасьевича Венгерова, родственника О. М., видного историка литературы. Будущий автор «ЕМ» некоторое время посещал руководимый Венгеровым Пушкинский семинарий при петербургском университете. Ср. в «Шуме времени»:

Семен Афанасьич Венгеров, родственник моей матери (семья виленская и гимназические воспоминанья), ничего не понимал в русской литературе и по службе занимался Пушкиным, но «это» он понимал. У него «это» называлось: о героическом характере русской литературы. Хорош он был со своим героическим характером, когда плелся по Загородному из квартиры в картотеку, повиснув на локте стареющей жены, ухмыляясь в дремучую, муравьиную бороду! (2: 358).

№ 157. Петербург, ты отвечаешь за бедного твоего сына!
За весь этот сумбур, за жалкую любовь к музыке, за каждую
крупинку драже в бумажном мешочке у курсистки на хорах
Дворянского собрания ответишь ты, Петербург!

В зачине фрагмента — контаминация двух цитат — из «Петербурга» Андрея Белого («Петербург, Петербург! <…> Ты мучитель жестокосердый» — отмечено в: Гервер: 185); и из «Записок сумасшедшего» Гоголя («Матушка, спаси твоего бедного сына! Урони слезинку на его больную головушку!» — ср. фр. № 58). Ср. также с обращением в ст-нии О. М. «Я вернулся в мой город, знакомый до слез…» (1930): «Петербург! я еще не хочу умирать… / <…> Петербург! у меня еще есть адреса, / По которым найду мертвецов голоса». Более отдаленная параллель — упрек «бедного Евгения» из «Медного всадника», обращенный к статуе Петра: «Добро, строитель чудотворный! — / Шепнул он, злобно задрожав, — / Ужо тебе!...» «Ночной бред Парнока, близок к сумасшествию Евгения из “Медного всадника”. В это время ротмистр Кржижановский увозит его “дам”у в Царское село» (Морозов: 276).

Некоторые составляющие петербургского «сумбура» перечислены в «Шуме времени»:

Из чего составлялся сумбур означенной диванной начала текущего века? Скверные открытки — аллегории Штука и Жукова, «открытка-сказка», словно выскочившая из Надсона, простоволосая, с закрученными руками, увеличенная углем на большом картоне. «Чтецы-декламаторы», всякие «Русские музы» с П. Я., Михайловым и Тарасовым, где мы добросовестно искали поэзии и все-таки иногда смущались. Очень много внимания Марку Твену и Джерому (самое лучшее и здоровое из всего нашего чтенья). Дребедень разных «Анатэм», «Шиповников» и сборников «Знания». Все вечера загрунтованы смутной памятью об усадьбе, в Луге, где гости опять на полукруглых диванчиках в гостиной и орудуют сразу шесть бедных теток. Затем еще дневники, автобиографические романы: не достаточно ли сумбура (2: 381).
Слово «сумбур» часто встречается у Достоевского. Приведем лишь несколько примеров: «Ах, черт возьми, — крикнул вдруг Дмитрий Федорович самым полным голосом, — да чего же я шепчу? Ну, вот сам видишь, как может выйти вдруг сумбур природы…» («Братья Карамазовы»); «Ивана Ильича передернуло, он чувствовал, что еще одна такая минута, и произойдет невероятный сумбур…» («Скверный анекдот»); «…это — коловращенье идей, последний день Помпеи, сумбур!» (Там же); «Мечты разлетелись, а сумбур не только не выяснился, но стал еще отвратительнее…» («Бесы»); «А впрочем какой иногда тут, во всем этом, хаос, какой сумбур, какое безобразие!» («Идиот») и т. п.

О любви Парнока (и самого О. М.) к музыке см. во фр. № 58 и др.

Драже — особый вид довольно невкусных, но красивых на вид конфет и потому употребляемых больше для украшений. Масса для этих К. приготавливается из смеси тонкого порошка белого траганта и тонко истолченного сахара, смоченной водой и растираемой в ступке до тех пор, пока не образуется сильно тягучее тесто; к массе прибавляют крахмальную муку, какую-либо краску и пахучую эссенцию и тщательно растирают. Различают два рода драже: 1) драже, приготовленное из одной этой массы в форме ли розеток, цветов и т. п. или мелких зернышек, обычно продавливаемых через отверстия железного решета, и 2) так назыв. фруктовые драже, начиненные различными конфетными составами, ликерами и т. п. («Словарь Брокгауза и Ефрона»).
О крупинках «драже» см. также фр. № 133 и комм. к нему. Ср. еще с зачином ст-ния О. М. 1931 г.: «С миром державным я был лишь ребячески связан, / Устриц боялся и на гвардейцев глядел исподлобья — / И ни крупицей души я ему не обязан, / Как я ни мучил себя по чужому подобью».

Семантический ореол образа курсистки в русской литературе — восторженная бедная студентка. Власть исполнителей «над потрясенной музыкальной чернью, от фрейлины до курсистки, от тучного мецената до вихрастого репетитора» описана в «Шуме времени» (2: 366). О бедных курсистках см. также в заметке О. М. «Жак родился и умер» (1926): «Тогда курсистки ехали в Москву достать работишку или перевод» (2: 444). Ср. еще, например, в «Черном человеке» (1925) Есенина: «Ах, люблю я поэтов! / Забавный народ. / В них всегда нахожу я / Историю, сердцу знакомую, — / Как прыщавой курсистке / Длинноволосый урод / Говорит о мирах, / Половой истекая истомою»; и в «Дешевой распродаже» (1916) Маяковского: «Каждая курсистка, / прежде чем лечь, / она / не забудет над стихами моими замлеть».

О концертном зале петербургского Дворянского собрания см. комм. к фр. № 58. См. также в позднейшем мемуарном очерке Замятина «Москва — Петербург» (1933):

Великолепный, с двумя рядами колонн, зал «Дворянского Собрания», заполненный петербургской интеллигенцией; сверху, с хор, свешиваются через барьер головы студентов и курсисток; на эстраде — с своей волшебной палочкой Кусевицкий, за роялем — Скрябин… Кто из бывавших перед войной и во время войны в Петербурге не помнит этих блестящих музыкальных празднеств.

№ 158. Память — это больная девушка-еврейка,
убегающая ночью тайком от родителей на Николаевский вокзал:
не увезет ли кто?

Ср. о памяти в «Шуме времени»: «Память моя враждебна всему личному. Если бы от меня зависело, я бы только морщился, припоминая прошлое — Повторяю — память моя не любовна, а враждебна. И работает она не над воспроизведеньем, а над отстраненьем прошлого» (2: 384). «ЕМ» как раз и представляет собой опыт «отстраненья прошлого» и личных воспоминаний, сведения счетов с ними. Ср. и фр. № 85 («Время, робкая хризалида, обсыпанная мукой капустница, молодая еврейка, прильнувшая к окну часовщика, — лучше бы ты не глядела!»). Также ср. в черновиках к «ЕМ»: «[Не вспоминайте лишнего. Остановите “мемуары”.] Память, изнасилованная воспоминаньем — как та больная девушка с влажными красными губами, убегающая ночью на чадный(?) петербургский вокзал: не увезет ли кто» (2: 574). Ситуация — строптивая еврейская девушка, убегающая от родителей (иногда — с русским соблазнителем) — часто описывалась в прозе и поэзии конца XIX — начала ХХ вв. Ср., например, первую главу («Упорхнула пташка») «Блуждающих звезд» (1910–1911) Шолом-Алейхема, а также тридцать девятую главу этого же романа: «Разве у него года три тому назад не сбежала старшая дочка со становым писарем?» Отдаленные параллели к комментируемому фрагменту содержит повесть Тургенева «После смерти. Клара Милич», которой посвятил специальную статью («Умирающий Тургенев») Анненский (ср. комм. к фр. № 122). В повести рассказано о девушке с лицом «не то еврейского, не то цыганского типа», убежавшей «из родительского дома» с актрисой.

Николаевский (с 1924 г. — Московский) был вокзал сооружен в 1844–1851 гг. по проекту К. А. Тона.

Окрестность Николаевского вокзала, которая была как бы «передней» Невского, где приезжие приобщались к петербургской жизни <…> была образована совокупностью гостиниц, меблированных комнат и учебных заведений (около 100), т. е. учреждений, необходимых прежде всего молодым провинциалам, которые приезжали в Петербург и, выучившись какому-нибудь делу, имели шанс стать жителями столицы либо были вынуждены уехать, чтобы попытаться завоевать ее в другой раз (Засосов Д., Пызин В. «Из жизни Петербурга 1890–1910-х годов»).
Глагол «увезет» в финале комментируемого фрагмента содержит намек на понятие «увоз» (похищение). Ср., например, в «Братьях Карамазовых» Достоевского: «Федор Павлович предложил свою руку, о нем справились и его прогнали, и вот тут-то он опять, как и в первом браке, предложил сиротке увоз»; и в его же повести «Село Степанчиково и его обитатели»: «Меня отсюда тотчас бы выгнали, да и она сама не пойдет; а если предложить ей увоз, побег, то она тотчас пойдет».

№ 159. «Страховой старичок» Гешка Рабинович, как только
родился, потребовал бланки для полисов и мыло Ралле.
Жил он на Невском в крошечной девической квартирке.
Его незаконная связь с какой-то Лизочкой умиляла всех.
«Генрих Яковлевич спит», — говаривала Лизочка,
приложив палец к губам, и вся вспыхивала. Она, конечно,
надеялась — сумасшедшей надеждой, — что Генрих Яковлевич
еще подрастет и проживет с ней долгие годы, что их розовый
бездетный брак, освященный архиереями из кофейни
Филиппова, — только начало…
А Генрих Яковлевич с легкостью болонки бегал
по лестницам и страховал на дожитие.

Опять достаточно обширный фрагмент повести изображает «маленького человека», не принимающего никакого участия в развитии основной фабулы. По-видимому, о Гешке Рабиновиче неожиданно для себя самого вспоминает Парнок, бродящий по Петрограду белой ночью после того, как его девушка не пришла на свидание. Ср. в уже цитировавшейся (во фр. № 156) черновой записи к «ЕМ»: «Страшный вздор всегда лезет в голову в решающ‹ий момент». Ср., впрочем, в соседней черновой записи отчетливое указание на то, что «страховой старичок» был личным знакомым автора: «[Но все-таки еще не много: только “страхо<вой старичок”>…] Вот — «страховой старичок» — Гешка Рабинович. Гешка Рабинович был молодоженом и младенцем. Самый молоденький и умытый, какого я знал. Он и голову свою пудрил (?) от Ралле и <1 нрзб>» (2: 575).

По догадке П. М. Нерлера, подразумевается «приятель Мандельштама, сын известного врача» — Григорий Рабинович (Нерлер: 411). См. о нем в мемуарах Евгения Мандельштама: «Владелец пансионата был давним и хорошим знакомым матери. Его сын, довольно непутевый юноша, дружил с моим братом Александром. Оба они ухаживали за одной и той же девушкой». В «ВП-17» владельцем пансионата «Санитас» (Финляндская железная дорога, ст. «Мустамяки») числится практикующий врач Семен Григорьевич Рабинович (С. 568). На этой же странице справочника находим имя Григория Семеновича Рабиновича, проживавшего по адресу: Невский пр., д. 112. Вероятно, он-то и послужил прототипом для Григория Яковлевича Рабиновича из «ЕМ». Словосочетание «страховой старичок», как кажется, взято в повести в кавычки потому, что оно являлось шутливым прозвищем Рабиновича, который, судя по всему, был ровесником младшего брата О. М. Ср. с домашним прозвищем молодого мандельштамовского друга, Александра Моргулиса (1898–1938) — «старик Моргулис». Прозвище «СТРАХовой СТАРиЧок» построено на фонетической игре. Ср. с отчасти сходным примером из «Двенадцати стульев» Ильфа и Петрова: «Негодуя, Варфоломеич возобновил страхование на второй год <…> Варфоломеич со страхом убедился, что, истратив сто двадцать рублей на бабушку, он не получил ни копейки процентов на капитал». Ср. также в очерке О. М. «Киев» (1926): «Старые “молочарни” <…> помнят Гришеньку Рабиновича, биллиардного мазчика из петербургского кафе “Рейтер”, которому довелось на мгновение стать начальником уголовного розыска и милиции» (2: 434). Ср. комм. к фр. № 26.

Страховой полис — документ установленного образца, выдаваемый страховщиком страхователю в подтверждение наличия договора страхования и содержащий его условия. Ср., например, у Ильфа и Петрова в позднейшем «Золотом теленке»: «— Полное спокойствие может дать человеку только страховой полис, — ответил Остап, не замедляя хода».

Мыло Ралле — один из видов продукции одноименной парфюмерной фабрики, основанной в России в 1843 г. Альфонсом Ралле. Ср., например, в рассказе Фета «Вне моды»: «Лишь только чемодан был раскрыт и в комнате заслышался запах фиалки от мыла Ралле, слуга внес два белых кувшина с водою и поставил на стул грязный медный таз», в рассказе Тэффи «За стеной» (1910): «— Я лучше схожу к Ралле, куплю цветочный одеколон»; и в «Повести о старом Петербурге» (1975) Б. Рубинштейна: «Басовитый напев доносится и из киоска с парфюмерией. “Купец” в черном котелке рекламирует свой соблазнительный товар на французско-нижегородском языке: Парле, Франсе, Альфонс Ралле, Шарман Брокар, Фиксатуар!» Единственный в Петрограде розничный магазин товаров фирмы Ралле располагался в Петрограде по адресу: Невский проспект, д. 18.

Имя «Лизочка» («Лиза»), начиная, по крайней мере, с «Бедной Лизы» Карамзина, было овеяно в русской литературе устойчивыми смысловыми ассоциациями. Носительницы этого имени в произведениях отечественных писателей, как правило, наделялись сентиментальностью, хрупкостью, нежностью, ранимостью. Ср., например, в «Пиковой даме» Пушкина, «Дворянском гнезде» Тургенева, «Страдальцах» Чехова… Ср. также портрет Лизочки Рундуковой из рассказа Зощенко «О чем пел соловей» (1925):

Она тихо вскрикнула, увидев его, и бросилась в сторону, стыдясь своего неприбранного утреннего туалета. А Былинкин, стоя в дверях, разглядывал барышню с некоторым изумлением и восторгом. И верно: в то утро она была очень хороша. Эта юная свежесть слегка заспанного лица. Этот небрежный поток белокурых волос. Слегка приподнятый кверху носик. И светлые глаза. И небольшая по высоте, но полненькая фигура. Все это было в ней необыкновенно привлекательно.
Подробнее о семантике имени «Лиза» см.: Топоров В. Н. «Бедная Лиза» Карамзина. Опыт прочтения. М., 1995.

О Филиппове и его кондитерских заведениях см. в комм. № 16. Ср. также в мемуарной книге Д. Засосова и В. Пызина «Из жизни Петербурга 1890–1910-х годов»: «Невский с его банками, конторами, Гостиным двором, Пассажем, ресторанами и кафе, магазином Елисеева и булочными Филиппова был деловым и торговым центром столицы <…> В 1914 г. на Невском пр. было три булочных “Д. И. Филиппов”: в домах 45, 114 и 140»; еще см. в «Дневнике моих встреч» Ю. Анненкова: «Я помню комнатку Алексея Михайловича» Ремизова «в их квартирке на Троицкой улице, недалеко от ее впадения в Невский проспект, где на одном углу помещалась булочная и кофейная Филиппова, а на противоположном — ресторан-бар Квисисана».

Начало страхованию жизни в России положено учреждением в 1835 г. Российского общества застрахования капиталов и доходов, которому было даровано исключительное право в продолжение 20 лет заниматься в империи страхованием жизни без платежа каких бы то ни было налогов, кроме пошлины в пользу казны по 25 к. в год с каждой тысячи руб. единовременно платимых обществом капиталов и ½% с производимых им ежегодно пожизненных доходов <…> В настоящее время страхованием жизни занимаются шесть русских обществ — Российское, С-Петербургское, Коммерческое, «Якорь», «Россия», «Заботливость», — два американских — «Нью-Йорк» и «Эквитебль» и одно французское — «Урбэн». Все операции по названному страхованию, совершаемые обществами, могут быть разделены на три главные категории: а) страхование на случай смерти, при котором общество обязуется заплатить в случае смерти застрахованного лица или единовременно капитал, или, в течение определенного числа лет, обусловленный доход лицу, имеющему на то право; б) страхование на дожитие, по которому общество уплачивает, если застрахованное лицо доживет до установленного срока, или единовременно определенный капитал, или ежегодную ренту, и в) страхование смешанное, представляющее соединение страхований двух первых категорий («Словарь Брокгауза и Ефрона»).

Реклама мыла фирмы Ралле

Реклама мыла фирмы Ралле

№ 160. В еврейских квартирах стоит печальная усатая тишина.
Она слагается из разговоров маятника с крошками булки
на клеенчатой скатерти и серебряными подстаканниками.

Ср. в черновиках к повести: «Она [разливается] слагается из разговоров маятника и крошек белого хлеба на клеенчатой скатерти с фамильным серебром в буфете» (2: 575). Ср. о «фамильных холстах» во фр. № 4. О содержимом буфета еврейской семьи рассказывается у Шолом-Алейхема в повести «С ярмарки». Там изображается «застекленный буфет, из которого выглядывали цветные пасхальные тарелки, серебряная ханукальная лампада и старый серебряный кубок в форме яблока на большой ветке с листьями. Всех остальных серебряных и позолоченных кубков, бокалов и бокальчиков, а также ножей, вилок, ложек — всего столового серебра — уже не было. Куда оно девалось? Только много позже дети узнали, что родители заложили его вместе с маминым жемчугом и драгоценностями у одного переяславского богача и больше уже никогда не смогли выкупить». Серебряные маленькие стаканчики использовались в еврейских семьях для вина во время освящения Субботы и праздников.

Возможно, рассуждения о «печальной тишине» еврейских квартир — это смягченный вариант преображенного временем восприятия автором «ЕМ» своего собственного дома в детстве. Та гнетущая атмосфера, когда было «душно и страшно», описанная О. М. в «Шуме времени» сгущенными красками, здесь дана более сдержанно. Ср. также в беллетризованных «Петербургских зимах» Г. Иванова о семье О. М.: «Мрачная петербургская квартира зимой, унылая дача летом. И зимой и летом — обеды в грозном молчании, разговоры вполголоса, страх звонка, страх телефона. Тень судебного пристава, вежливая и неумолимая, дымящийся бурый сургуч <…> Тяжелая тишина». Также см. в очерке О. М. «Феодосия» (1924): «…физически ясным становилось ощущение спустившейся на мир чумы, — тридцатилетней войны, с моровой язвой, притушенными огнями, собачьим лаем и страшной тишиной в домах маленьких людей» (2: 398).

В «усатую» тишина в комментируемом фрагменте, вероятно, преобразилась от соединения в одну метафору «стрелок часов» и «стрелок усов». Ср. в детском ст-нии О. М. «Два трамвая Клик и Трам» (1925): «На вокзальной башне светят / Круглолицые часы, / Ходят стрелки по тарелке / Словно черные усы». Ср. также у Саши Черного о тараканах в ст-нии «Кухня» (1922): «Тихо тикают часы / На картонном циферблате. / Вязь из розочек в томате / И зеленые усы. / Возле раковины щель / Вся набита прусаками…» Об эпитете «усатая» см. комм. № 128.

Выразительную картину еврейской трапезы советской поры находим в очерке О. М. «Киев» (1926): «…внимательный прохожий, заглянув под вечер в любое окно, увидит скудную вечерю еврейской семьи — булку-халу, селедку и чай на столе» (2: 436). Ср. также в позднейшем ст-нии О. М. «Мы с тобой на кухне посидим…» (1931): «Острый нож да хлеба каравай…»

«Маятник» с его качанием и стуком в ранних стихах О. М. символизировал неизбежность судьбы, рок. См., например, в зачине его ст-ния 1910 г.: «Когда удар с ударами встречается, / И надо мною роковой, / Неутомимый маятник качается / И хочет быть моей судьбой…»; и в ст-нии «Сегодня дурной день…» (1911): «О, маятник душ строг, / Качается глух, прям, / И страстно стучит рок / В запретную дверь к нам…» Но маятник, часы — это еще и воплощенное время, материализованная вечность. Ср. в ст-нии О. М. «Пешеход» (1912): «И вечность бьет на каменных часах». Также ср. в детском ст-нии О. М. «Кухня» (1926): «Крупно ходит маятник — / Раз-два-три-четыре. / И к часам подвешены / Золотые гири».

№ 161. Тетя Вера приходила обедать и приводила с собой отца —
старика Пергамента. За плечами тети Веры стоял миф
о разорении Пергамента. У него была квартира в сорок комнат
на Крещатике в Киеве. «Дом — полная чаша».
На улице под сорока комнатами били копытами лошади
Пергамента. Сам Пергамент «стриг купоны».

Ср. в черновиках «ЕМ»: «По этим сорока комнатам передвигалась чаша, огромная, хрустальная сороконожка, та самая, о которой говорилось: “Дом — полная чаша”. На улице под сорока комнатами били копытами лошади Пергамента. Сам Пергамент смотрелся в хрустальную чашу и стриг купоны» (2: 575). В «ВП-17» об адресе Веры Сергеевны Пергамент содержатся такие сведения: Васильевский остров, Большой проспект, д. 11, Зоологический музей Императорской Академии наук (С. 524). Также о Вере Пергамент см. в комм. к фр. № 120.

Киевская главная улица Крещатик (укр. Хрещатик) начинается от Европейской площади, заканчивается — Бессарабской; сформировалась она в начале ХIX в. О Крещатике в связи с линией Бозио см. комм. № 26. Ср. также в «Двенадцати стульях» Ильфа и Петрова: «Им великолепно известно, что Крещатик — наилучшая улица на земле». «Квартира в сорок комнат» — не обязательно гипербола. Ср., например, в мемуарной книге бывшего военного министра Российской империи А. Редигера «История моей жизни» (1918): «Квартира получилась роскошная (более сорока комнат), мебель была отличная, стены гостиных обтянуты дорогой шелковой материей». Сорок для О. М. — число изобилия, избытка. Ср. в его ст-нии «Айя-София» (1912): «И сорок окон — света торжество», а также в заметке О. М. «“Генеральская”» (1923): «Выправили билеты, третьи места. Сорок минут ждать» (2: 305). Ср. также упоминание «сороконожки» в черновике к комментируемому фрагменту.

Выражения «дом — полная чаша» и «стриг купоны» входят в ряд оптимистических идиом, подобных тем, какие О. М. перечисляет в очерке «Киев» (1926): «…сколько милых выражений, произносимых нараспев, как формулы жизнелюбия: “Она цветет, как роза”, “Он здоров, как бык” — и на все лады спрягаемый глагол — “поправляться”» (2: 438). Ср. также с рассказом о мироощущении Владимира Гиппиуса в «Шуме времени»: «Литература века была родовита. Дом ее был полная чаша» (2: 391).

«Стриг купоны», т. е. ничего не делал, вел праздный образ жизни, получал проценты с ценных бумаг. «Купон — (от франц. couper — отрезывать) — так называют всякого рода отрывные квитанции, но в особенности квитанции, которые прилагаются к ценным бумагам, взамен которых учреждение, выпустившее бумагу, производит в установленные сроки платеж процентов или дивиденда» («Словарь Брокгауза и Ефрона»).

Судя по очерку О. М. «Киев», квартирный вопрос всегда остро стоял в этом городе: «нигде так не романтична борьба за площадь» (2: 435). Ср. и в еще одном очерке О. М. с названием «Киев» (1926): «Мученики частного капитала чтут память знаменитого подрядчика Гинзбурга, баснословного домовладельца, который умер нищим (киевляне любят сильные выражения) в советской больнице» (2: 437).

№ 162. Тетя Вера — лютеранка, подпевала прихожанам в красной кирке
на Мойке. В ней был холодок компаньонки, лектрисы и сестры милосердия —
этой странной породы людей, враждебно привязанных к чужой жизни.
Ее тонкие лютеранские губы осуждали наш домопорядок,
а стародевичьи букли склонялись над тарелкой куриного супа
с легкой брезгливостью.

Перед Первой мировой войной в Петербурге проживало около 4000 лютеран. Об отношении поэта к ним в эту пору см. в его ст-нии «Лютеранин» (1912): «Кто б ни был ты, покойный лютеранин, / Тебя легко и просто хоронили. / Был взор слезой приличной затуманен, / И сдержанно колокола звонили». См. также первые строки ст-ния: «Я на прогулке похороны встретил / Близ протестантской кирки, в воскресенье…»

Кирками или кирхами называют лютеранские храмы. Ср., например, в «Былом и думах» Герцена (Ч. 1: «Детская и университет»): «Мать моя была лютеранка и, стало быть, степенью религиознее; она всякий месяц раз или два ездила в воскресенье в свою церковь, или, как Бакай упорно называл, “в свою кирху”». О здании немецкой реформатской церкви (арх. Г. Э. Боссе, перестр. К. К. Рахау), располагавшейся по адресу: Большая Морская улица, д. 58, ср. в «Шуме времени»: «Мы ходили гулять по Большой Морской в пустынной ее части, где красная лютеранская кирка и торцовая набережная Мойки» (2: 350). Адрес семьи О. М. в 1899–1900 гг. был: Офицерская ул., д. 17, совсем неподалеку от здания немецкой реформатской кирки. Этим, возможно, и объясняется частота появления тети Веры Пергамент в доме родственников.

Зачин второго предложения комментируемого фрагмента в черновиках к повести варьировался так: «В ней было что-то от вечной бонны…» (2: 575). «Бонна — (франц. bonne), воспитательница детей, среднее между гувернанткой и простой нянькой, образованная нянька» (Чудинов А. «Словарь иностранных слов, вошедших в состав русского языка», 1910). Перечисленные роды занятий выстраиваются в синонимический ряд, имеющий общим знаменателем едкое замечание о «враждебной привязанности к чужой жизни». «Компаньонка — женщина, проживающая в доме для беседы или выездов с хозяйкой дома» (Чудинов А. «Словарь иностранных слов, вошедших в состав русского языка», 1910). Ср., например, в «Воспоминаниях» А. Панаевой: «У Щепкина жила тоже и его старушка-мать; она уже превратилась в ребенка от старости лет и целыми днями играла в дурачки, для чего при ней находилась бедная старушка-компаньонка, которая должна была всегда оставаться в дураках, иначе ей доставалось от капризной благодетельницы, выгонявшей ее вон из комнаты и попрекавшей куском хлеба». «Лектриса — ж. устар. Женщина, в обязанности которой входило чтение вслух кому-либо; чтица» («Современный толковый словарь русского языка Ефремовой»). Ср., например, у Толстого в «Воскресении»: «Обедали шестеро: граф и графиня, их сын, угрюмый гвардейский офицер, клавший локти на стол, Нехлюдов, лектриса-француженка и приехавший из деревни главноуправляющий графа». Обязанности компаньонки и лектрисы взаимодополняли друг друга. Ср., например, у Грина в «Блистающем мире» (1924): «Между тем на ее объявление в “Лисской Газете” последовало письмо Торпа, предлагающее место компаньонки и чтицы», а также в «Петербургской субретке» (1912) Н. Гейнце: «…вы поступите к ней не в камеристки, а в компаньонки или лектрисы». Ср. также в мемуарной книге Д. Засосова и В. Пызина «Из жизни Петербурга 1890–1910-х годов»: «В Петербурге, конечно, гораздо меньше, чем в провинции, но все же немало было всякого рода приживалок, прихлебателей и прочих тунеядцев в богатых семьях, как купеческих, так и дворянских. Вырабатывался особый тип приживалки — лицемерной, страшной сплетницы, угодливой до приторности, с ласковым голоском и злыми, завистливыми глазами».

Сестры милосердия появились в России в середине ХIХ в. Ср. в «Четвертой прозе» О. М.: «Секретарша, испуганная и жалостливая, как сестра милосердия, не служит, а живет в преддверии к кабинету, в телефонном предбанничке» (3: 174).

Осуждение тетей Верой «домопорядка» в семье О. М. (ср. о «домоправительстве» во фр. № 16) и ее враждебная привязанность к «чужой жизни» проистекали, по-видимому, из ее религиозности, а также из ее комплекса «старой девы». Ср., например, в «Замшевых людях» Григоровича: «Старая дева строптивого характера, застывшая в величии, как кол во льду; деспотическая, пристрастная, склонная к лести»; в «Офелии» Аполлона Григорьева: «Принужден был говорить с этой несносной старой девой Анной Максимовной, с отвратительной гарпией, которая вешается на меня и на Вольдемара вместе и которая живет у них вроде компаньонки, родственницы, гувернантки или, точнее, приживалки»; и в «Василии Теркине» Боборыкина: «Под конец, однако, и эта злобная старая дева показалась ему жалка, — чем-то вроде психопатки».

Завивать букли в эпоху 1910-х гг. считалось старомодным. Ср., например, в «Воспоминаниях» А. Достоевской: «Все чаще я вижу во сне нашу бывшую начальницу гимназии, величественную даму, со старомодными буклями на висках, и всегда она меня за что-нибудь распекает», в «Княжне Джавахе» (1903) Л. Чарской: «Между тем бабушка торопливо приводила в порядок свои седые букли»; и в «Благотворительной комедии» Станюковича (1880): «…после чего седые ее букли, висящие по бокам круглого и пухлого лица, еще шевелятся несколько мгновений». Ср. также в «Анне Карениной» Толстого: «Старая графиня, мать Вронского, со своими стальными букольками, была в ложе брата».

№ 163. Появляясь в доме, тетя Вера начинала машинально
сострадать и предлагать свои краснокрестные услуги,
словно разворачивая катушку марли и разбрасывая
серпантином незримый бинт.

Ключ ко всей «вставной новелле» о тете Вере находим в черновиках к «ЕМ»: «Появляясь в доме, где все было сравнительно благополучно…» (2: 575) — то есть, тетя Вера предлагала услуги тем, кто в них не нуждался, и делала это более по привычке, чем по убеждению — «машинально». Уподобление «тети» «сестре милосердия» в этом и предыдущем фрагментах можно сопоставить с «обратным» сравнением в заметке О. М. «Кровавая мистерия 9-го января» (1922): «Огромная желтая Обуховская больница со своими палисадничками, двориками и покойницкими одна не растерялась — она знала, что ей делать. Как старуха тетка, появляющаяся в семье в дни смертей и рождений, эта старая желтая повитуха приняла тысячи случайно убитых…» (2: 242).

Словосочетание «краснокрестные услуги» в комментируемом фрагменте возникает в развитие сравнения тети Веры с сестрой милосердия в предыдущем. Красный крест на белом фоне — геральдический знак швейцарского флага с обратным расположением цветов — был утвержден на Международной конференции 1863 г. в качестве отличительного знака обществ по оказанию помощи раненым воинам. На службе Российского Красного Креста на 1 января 1917 г. состояло 2 500 врачей, 20 000 сестер милосердия, свыше 50 000 санитаров. Ср., например, в «Золотом теленке» Ильфа и Петрова: «Промелькнул красно-крестный автомобиль». Впрочем, эпитет «красно-крестные» обыгрывает не только медицинские, но и религиозные обертоны образа тети Веры.

Под серпантином в данном случае подразумеваются длинные ленты из разноцветной бумаги, которыми играют во время карнавала.

№ 164. Ехали таратайки по твердой шоссейной дороге,
и топорщились, как кровельное железо, воскресные пиджаки мужчин.
Ехали таратайки от «ярви» до «ярви», чтоб километры сыпались
горохом, пахли спиртом и творогом. Ехали таратайки,
двадцать одна и еще четыре, — со старухами в черных косынках и в суконных
юбках, твердых, как жесть. Нужно петь псалмы в петушиной
кирке, пить черный кофий, разбавленный чистым спиртом,
и той же дорогой вернуться домой.

Ср. с фр. № 198. В повествование неожиданно для читателя вплетается финская тема, знаком чего становится употребление слова «ярви» (эст., финск.) — озеро. В качестве второй части слова (через дефис) «ярви» входит и в названия многих населенных пунктов в Финляндии (Лоунас-ярви, Пур-ярви и т. п.). По мнению А. А. Морозова, «в цепь детских воспоминаний героя Мандельштам включает» здесь «отрывок из своей прозы о Выборге, задуманной, вероятно, одновременно с “Шумом времени”» (Морозов: 277). Будущий автор «ЕМ» часто бывал в Финляндии в детстве и юности.

Упоминание в комментируемом фрагменте о горохе, возможно, намекает на название горы в северно-восточной части Выборга — Папула (от «рарu» (финск.) — горох). Финские молочные продукты славились не только в Петербурге, но и по всей России своим высоким качеством, что было обусловлено исторически сложившейся специализацией финского сельского хозяйства, начиная, по крайней мере, с первой половины XIX века. «Таратайка — легкий открытый безрессорный двухколесный конский экипаж для одиночной лошади, а также низкая повозка на 4-х колесах, род брички на длинных дрогах» (Чудинов А. «Словарь иностранных слов, вошедших в состав русского языка», 1910; ср. во фр. № 152 о пролетке). Таратайка как транспортное средство было хорошо знакомо тем петербуржцам, которые любили проводить лето на дачах, расположенных вдоль финской железной дороги:

С проведением железной дороги местности, лежащие близ станций финляндской железной дороги, значительно оживились и с течением времени все больше и больше привлекают к себе на лето жителей столицы, желающих в летние месяцы отрешиться от шумной и тесной городской жизни… Дачник <…> выходит на станцию, где уже ждут его таратайки, готовые за 20–30 коп. доставить на любую дачу (Симанский В. Куда ехать на дачу? Петербургские дачные местности в отношении их здоровости, 1892).
Ср. также в книге мемуаров Е. Брио «Охта, любовь моя…»: «В конце рынка стояли финские таратайки с молоком и молочными продуктами. Особенно много наезжало финнов в субботу и воскресенье»; и в ст-нии Игоря-Северянина «Дачный кофе» (1913): «Вот финский рикша: в таратайке / Бесконкурентный хлебопек / Везет “француженок” и сайки — / С дорогою за пятачок.…»

Возможно, «кирка» в финале комментируемого фрагмента названа «петушиной» из-за красноты петушиного гребня (ср. выше о «красной кирке»), но, скорее всего, из-за того, что на шпилях протестантских кирок вместо крестов часто устанавливали символические фигуры петухов.

№ 165. Молодая ворона напыжилась:
— Милости просим к нам на похороны.
— Так не приглашают, — чирикнул воробушек
в парке Мон-Репо.
Тогда вмешались сухопарые вороны, с голубыми от старости,
жесткими перьями:
— Карл и Амалия Бломквист извещают родных и знакомых
о кончине любезной их дочери Эльзы.
— Вот это другое дело, — чирикнул воробушек
в парке Мон-Репо.

Важная для всей повести тема похорон (ср., например, комм. к фр. № 2 и фр. № 86) скрещивается здесь с финской темой («воробышек в парке Мон-Репо»), начатой в предыдущем фрагменте. Монрепо (франц. — мой отдых), пейзажный парк на островке под Выборгом, разбитый в начале XIX в. Людвигом-Генрихом Николаú, ранее президентом петербургской Академии художеств. К Финляндии парк отошел в декабре 1917 г. Ср. с обширным фрагментом из черновиков к «ЕМ», где возникновение темы смерти и похорон именно при описании парка Монрепо мотивировано следующим образом:

[Владелец парка Мон-Репо] Должно быть, барон Николаи знал и ценил художника Беклина, потому что [воздвигнул для своих домочадцев] соорудил у себя <в> парке [самый настоящий] «Остров мертвых». Для сообщения с фамильным склепом он выстроил паром, вполне ис-правны‹й›, как бы дежурящий в ожидании свинцового гроба, но вот уже лет двадцать отдыхает эта древнегреческая переправа — видно, барон не слишком торопится в <1 нрзб> беклинскую нирвану. Красавица, чтоб зрачки у нее потемнели, впускает в глаза атропин, а барон Николаи, насылая на выборгский парк свою итальянскую красоту, рассадил по строжайшему плану темные лиственницы, густые пихты, и северная хвоя притворилась кипарисом. Больше всего на свете барон Николаи ненавидит брань и богохульство, оттого в Неаполе, говорят, он боялся выходить на улицу. Его дед в мундирном фраке с высоким воротником стоял в толпе шведских дворян, изображенных на <1 нрзб> картине — «Александр дарует Финляндии конституцию» (2: 575–576).
Ср. в финале ст-ния О. М. «Когда Психея-жизнь спускается к теням…» (1920) о переправе Харона: «И в нежной сутолке, не зная, что начать, / Душа не узнает прозрачныя дубравы, / Дохнет на зеркало и медлит передать / Лепешку медную с туманной переправы». В приведенном отрывке из черновика к «ЕМ» подразумеваются последний владелец Монрепо, барон Павел Николаевич Николаи, и его (уже упоминавшийся нами) дед Людвиг-Генрих. Швейцарский живописец Арнольд Беклин на рубеже XIX–XX вв. был одним из самых известных в России европейских художников, а его картина «Остров мертвых» (1880, Базельский Художественный музей) пользовалась особой популярностью. Ср. и позже, например, у Маяковского в поэме «Про это» (1923): «Обои, / стены / блекли… / блекли… / Тонули в серых тонах офортовых. / Со стенки / на город разросшийся / Беклин / Москвой расставил “Остров мертвых”». Атропин — алкалоид, содержащийся в растениях семейства пасленовых. По легенде, экстракты атропина из египетской белены для расширения зрачков использовала еще Клеопатра. В 1809 г. на сейме в Борго Александр I подтвердил обещание сохранения финляндской конституции. В финале процитированного фрагмента описывается картина Роберта Вильгельма Экмана «Открытие Александром Первым Боргского сейма» (1858).

В черновиках к «ЕМ» парку барона Николаи посвящен еще один развернутый фрагмент: «Вход в Мон-Репо стоит пятьдесят пенни. Напротив кассы — лимонадная будка, целый органчик сиропов: вишневый, малиновый, апельсинный, клубничный, лимонный… Финны, как известно, большие любители лимонада и обладают даже свойством пьянеть [от лимонада, от чего заводят брань и богохульство. Бывает, что самый смирный финн от зельтерской с лимоном] от зельтерской, подкрашенной сиропом» (2: 575). «Зельтерской» минеральную воду называли по имени источника — Нидерзельтерс. О лимонаде в «ЕМ» см. комм. № 68.

Многочисленные разговоры ворон с воробьями можно найти в сказках и рассказах современников и предшественников О. М., например, в «Сказочке про воронушку» Мамина-Сибиряка: «— Братцы, держите ее… ой, держите! — пищали воробьи. — Что такое? Куда? — крикнула Ворона, бросаясь за воробьями»; и в «Весенних мелодиях» (1901) Горького: «— Чик-чирик! — говорит старый воробей, обращаясь к товарищам. — Вот и снова мы дождались весны… не правда ли? Чирик-чирик! — Фа-акт, фа-акт! — важно вытягивая шею, отзывается ворона». Воробьи изображаются в детском ст-нии самого О. М. «Кухня» (1926). Во фр. «ЕМ» № 103 упоминаются «эрмитажные воробьи».

По-видимому, комментируемый отрывок не опирается на реальные факты, а употребленные в нем имена («Карл», «Амалия», «Эльза») и шведская фамилия («Blomqvist») выбраны как типичные, часто встречающиеся. Ср., например, в позднейшем «Докторе Живаго» Пастернака имя и отчество матери Лары Гишар — Амалия Карловна, а также отчество и фамилию советского писателя Георгия Карловича Бломквиста (1898–1925). Сохранились биографические сведения о двух Бломквистах, проживавших в Выборге — городском архитекторе Юхане Брюнольфе Бломквисте (1855–1920) и учительнице Элизабет Бломквист (1827–?). При этом, по крайней мере, одно имя («Карл»), вложенное в уста «сухопарых ворон», может считаться звукоподражанием, имитирующим крик «Карр!» (ср. в ст-нии О. М. «Сегодня дурной день…» (1911): «И вещих ворон крик»). Ср. с отчасти сходным приемом, например, в «Предках птичницы Греты» Андерсена: «“Гроб! Гроб!” — кричали вороны. И птичницу Грету положили в гроб и схоронили, но где — никто не знает, кроме старой вороны, если только и та не околела».

№ 166. Мальчиков снаряжали на улицу, как рыцарей на турнир:
гамаши, ватные шаровары, башлыки, наушники.
От наушников шумело в голове и накатывала глухота.
Чтобы ответить кому-нибудь, надо было развязать
режущие тесемочки у подбородка.
Он вертелся в тяжелых зимних доспехах, как маленький
глухой рыцарь, не слыша своего голоса.
Первое разобщение с людьми и с собой и, кто знает, быть может,
сладкий предсклеротический шум в крови, пока еще растираемой
мохнатым полотенцем седьмого года жизни, — воплощались
в наушниках; и шестилетнего ватного Бетховена в гамашах,
вооруженного глухотой, выталкивали на лестницу.
Ему хотелось обернуться и крикнуть: «кухарка тоже глухарь».

Ср. в черновиках к повести: «Все тепличное воспитанье — с кутаньем детей — от рыцарского облика с мистическим ужасом перед простудой до <2 нрзб> на другой день после ванны — вращалось вокруг идеи домашнего бессмертья» (2: 576). О «неудавшемся домашнем бессмертии» см. фр. № 5.

Мучения детей, которых перед прогулкой одевают в неудобные зимние вещи, описаны у многих современников О. М. Ср., например: «Слепая, бедная старушка, как ребенок, / Покорна. Все теперь готово. С Богом — в путь! / Но Даша сердится и хочет верх коляски / Поднять: “Что если дождь? не думает никто / О детях!..” В шарфы, плэд, потом башлык, пальто / Она их кутает. Им душно: только глазки / Блестят» (Мережковский, «Семейная идиллия», 1890); «…чуть ветер немного посильнее или мороз больше шести градусов, Даню не выпускают гулять. А если и поведут на улицу, то полчаса перед этим укутывают: гамаши, меховые ботики, теплый оренбургский платок на грудь, шапка с наушниками, башлычок, пальто на гагачьем пуху, беличьи перчатки, муфта <…> опротивеет и гулянье» (Куприн, «Бедный принц», 1909); «За чаем матушка сказала, что ночью был большой мороз, в сенях замерзла вода в кадке, и когда пойдут гулять, то Никите нужно одеть башлык.
— Мама, честное слово, страшная жара, — сказал Никита.
— Прошу тебя надеть башлык.
— Щеки колет и душит, я, мама, хуже простужусь в башлыке» (А. Н. Толстой, «Детство Никиты»); «…если бы не все эти, маленьким ненавистные, капоры, башлыки, гамаши, калоши, варежки, теплые штаны, застежки, пряжки, крючки, пуговицы, пуговицы без конца!» (А. Эфрон, «Страницы воспоминаний»); «Начиналось наряживание в длинные черные рейтузы, валенки, башлыки, я одевалась по-мальчишьи. Шубки у меня были мужского покроя, а на голове — серая каракулевая шапочка с наушниками, как тогда носили мальчики, поверх которой надевался башлык» (Н. Гершензон-Чегодаева, «Воспоминания дочери»); «Я не любил, когда меня заставляли надеть башлык. Это меня выводило в ту колею, где я начинал чувствовать себя более маленьким, чем я был, более слабым, болезненным. Ворс башлыка я до сих пор чувствую на щеках и на губах. От него, от этого грубого ворса, приходилось почти отплевываться, во всяком случае, отдувать его от щек в этот морозный ветреный день» (Олеша, «Книга прощания»).

И гамаши, и башлык изначально использовались в качестве предметов одежды военных. «Гамаши — кожаные или замшевые (иногда суконные) накожники или наголенники, носившиеся еще римлянами для защиты нижней части ног. Иногда гамаши надевались лишь на правую ногу (у гладиаторов), так как левая была защищена бронзовой поножью. Еще в начале этого столетия гамаши были во всеобщем употреблении в Европе в драгунских, кирасирских, гренадерских и мушкетерских полках» («Словарь Брокгауза и Ефрона»); «Башлык (по-татарски — изголовье) — шерстяной капюшон, надеваемый на голову кавказскими горцами и другими восточными народами в предохранение от холода, дождя и солнечного зноя. В русских войсках он введен был в 1862 г. и во время войны 1877–78 гг. оказался настолько целесообразным, что стал испытываться и в западноевропейских. Так, в 1881 г. весь отряд французских войск, посланный в Тунис, был снабжен башлыками» («Словарь Брокгауза и Ефрона»). В комментируемом фрагменте гамаши — это вязаные или сшитые из плотного толстого материала чулки без ступней, доходящие до колена, которые надевались поверх обуви; башлык — это суконный остроконечный капюшон, надевавшийся в непогоду поверх шапки. О наушниках, особенно подробно описанных у О. М., см., например, в «Рассказе о семи повешенных» (1908) Л. Андреева: «Развязанные наушники его облезлой меховой шапки бессильно свисали вниз, как уши у легавой собаки», в «Чертухинском балакире» (1926) Клычкова: «Глядит Петр Кирилыч: на пеньке пушная мохнатая шапка, наушники с шапки сбоку висят, завязаны они, как в стужу у мужиков»; и в «Экономической основе» (1928) П. Романова: «Его фигура в стареньком осеннем пальто, несмотря на сильный мороз, всунутые в рукава руки, покрасневшие от холода, и на ушах суконные наушники — поразили ее. В особенности эти наушники». Одежда взрослого Парнока уподобляется «рыцарским латам» во фр. № 12.

Смысл комментируемого фрагмента сводится к изображению разобщения, разлада человека с миром, метафорически воплощенному в «глухоте». Ср. в черновиках к повести: «[Так] Тогда он впервые познал сладость разобщенья с собой и расстояние от себя до чужих глухариных миров» (2: 576). «Глухарь» здесь — «глухой человек». Ср., например, у Тургенева в «Муму»: «Одна беда <…> ведь этот глухарь-то, Гараська, он ведь за тобой ухаживает»; и у Саши Черного в «Солдатских сказках» (1932): «Только он глухарь полный, потому в детстве пуговицу в ухо сунул, так по сию пору там и сидит, — должно предвидел, чтобы на войну не брали». Метафора «глухоты» провоцирует О. М. вспомнить о том немецком композиторе, о глухоте которого он писал еще в своей «Оде Бетховену» (1914) («И в темной комнате глухого / Бетховена горит огонь») и которому целиком посвящен фр. «ЕМ» № 116. Ср. в бетховенских письмах мотивы, сходные с теми, что возникают в комментируемом отрывке: «Мои уши шумят и гудят день и ночь. Я могу сказать, что жизнь моя самая жалкая. Уже два года, как я избегаю всякого общества — ведь нельзя же мне сказать людям: я глух!» (из письма к Ф.-Г. Вегеллеру от 22 июня 1801 г.); «Ты не поверишь, как печально, как одиноко проводил я жизнь последние два года; как привидение, стояла передо мною всюду моя глухота; я бежал от людей, должен был, против своей натуры, сделаться мизантропом…» (из письма к нему же от 16 ноября 1801 г.); «Твой Бетховен живет очень несчастливо, в разладе с природой и Творцом; уже много раз я роптал на него за то, что он подвергает свои творения случайностям, через что нередко уничтожаются и разрушаются лучшие намерения. Знай, что мое благороднейшее качество, мой слух, очень ослаб» (из письма к К. Аменде).

О склерозе ср. в статье О. М. «Буря и натиск» (1923): «Привычный логический ход от частого поэтического употребления стирается и становится незаметным как таковой. Синтаксис, то есть система кровеносных сосудов стиха, поражается склерозом» (2: 298), в его же «Шуме времени»: «Тютчев ранним склерозом, известковым слоем ложился в жилах» (2: 388); и в «Разговоре о Данте»: «Одиссеева песнь» написана «о составе человеческой крови, содержащей в себе океанскую соль. Начало путешествия заложено в системе кровеносных сосудов. Кровь планетарна, солярна, солона… Всеми извилинами своего мозга дантовский Одиссей презирает склероз…» (3: 238). Ср. также в ст-ниях О. М. «Холодок щекочет темя…» (1922): «А ведь раньше лучше было, / И, пожалуй, не сравнишь, / Как ты прежде шелестила, / Кровь, как нынче шелестишь»; и «1 января 1924»: «Кто веку поднимал болезненные веки — / Два сонных яблока больших, — / Он слышит вечно шум — когда взревели реки / Времен обманных и глухих <…> / Какая боль — искать потерянное слово, / Больные веки поднимать / И с известью в крови для племени чужого / Ночные травы собирать / <…> Век. Известковый слой в крови больного сына / Твердеет…» Подробнейший комментарий к этим строкам см. в: Ronen. О «кроличьей крови» взрослого Парнока, согревающейся «под мохнатым полотенцем» см. во фр. № 59.

Фонетически выразительное мысленное восклицание в финале комментируемого фрагмента («КУХАРКА тоже ГЛУХАРь»), возможно, восходит к звукописи второй строфы ст-ния Пастернака «Предчувствие» (1915): «Шаркало. Оттепель, харкая, / Ощипывала фонарь, / Как куропатку кухарка, / И город был гол, как глухарь».

№ 167. Они с важностью шли по Офицерской и выбирали в магазине грушу-дюшес.
Однажды зашли в ламповый магазин Аболинга на Вознесенском,
где парадные лампы толпились, как идиотки жирафы,
в красных шляпах с фестонами и оборками. Здесь ими
впервые овладело впечатление грандиозности и «леса вещей».
В цветочный магазин Эйлерса не заходили никогда.

О. М. вновь вставляет в жизнеописание своего героя эпизоды собственной биографии: в 1900–1907 гг. на Офицерской улице (расположенной между Вознесенским проспектом и набережной реки Пряжки), в д. 17 жила семья будущего автора «ЕМ». Ср. в мемуарах Евгения Мандельштама: «После рождения второго сына, Александра, семья переехала в Петербург, где и прожила всю жизнь. Там, на Офицерской улице (теперь улица Декабристов), над цветочным магазином Эйлерса, в старом петербургском доме, в 1898 году появился на свет и я — третий, Евгений». Ср. также в «Шуме времени»: «Красненький шкап с зеленой занавеской и кресло — “Тише едешь — дальше будешь” — часто переезжали с квартиры на квартиру. Стояли они в Максимилиановском переулке, где в конце стреловидного Вознесенского виднелся скачущий Николай, и на Офицерской, поблизости от “Жизни за царя”, над цветочным магазином Эйлерса» (2: 358). Соотнесение комментируемого эпизода с биографией О. М. позволяет нам восстановить очередное «опущенное звено» «ЕМ»: хотя семья и жила на Офицерской улице прямо над магазином Эйлерса, в этот магазин члены семьи «не заходили никогда». Сеть цветочных магазинов купца второй гильдии Генриха Фридриха Эйлерса была рассредоточена по всему центру Петербурга. Ср. о них, например, в ст-нии Маяковского «Два не совсем обычных случая» (1921): «От слухов и голода двигаясь еле, / раз / сам я, / с голодной тоской, / остановился у витрины Эйлерса — / цветочный магазин на углу Морской», а также в ностальгическом ст-нии Н. Агнивцева «Букет от “Эйлерса”» (1923): «Букет от “Эйлерса” давно уже засох!.. / И для меня теперь в рыдающем изгнаньи / В засушенном цветке дрожит последний вздох / Санкт-петербургских дней, растаявших в тумане!» Еще см. в беллетризованных мемуарах Лили Брик о свидании с Маяковским: «Три фунта пьяных вишен и шоколадная соломка взяты у Крафта. У Эйлерса выбраны цветы».

Груша дюшес в памяти многих современников О. М. связывалась с чем-то приятным, доставляющим удовольствие, с детством как таковым. Ср., например, у Л. Андреева в «Жертве» (1916):

Груши дюшес исчезли так бесследно, как будто только во сне виделись они, и наступила томительная, позорная, бесконечная бедность — почти нищета <…> И не о смерти она думала, не о ее существе, пугающем людей, а о том, что самоубийцам не платят, если они страхуются, и надо сделать какую-то случайность, представить некоторый театр — тот самый театр, в котором когда-то она так любила кушать конфеты и груши дюшес.
Ср. также в мемуарной книге А. Мариенгофа «Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги»: «Мама уговаривает меня, убеждает, пытается подкупить шоколадной конфетой, грушей дюшес и еще чем-то “самым любимым на свете”».

Ламповый магазин Аболинга (точная фамилия владельца — Аболин) располагался по адресу: Вознесенский проспект, д. 23. О Вознесенском проспекте см. комм. № 91. Фестон — «у дамских портных, белошвеек и обойщиков мебели фестоном называется вырезание или подборка кверху материи так, чтобы она образовывала ряд дугообразных лопастей» («Словарь Брокгауза и Ефрона»). Ср., например, у Гончарова в «Обломове»: «Старые, полинялые занавески исчезли, а окна и двери гостиной и кабинета осенялись синими и зелеными драпри и кисейными занавесками с красными фестонами…»; и в «Петербурге» Андрея Белого: «…под корсажем юбка-панье, словно вставшая над дыханием томным зефиров, колыхалась, играла оборками и блистала гирляндой серебряных трав в виде легких фестонов…». Еще см. диалог дамы, приятной во всех отношениях с просто приятной дамой из «Мертвых душ» Гоголя: «Здесь просто приятная дама объяснила, что это отнюдь не пестро, и вскрикнула… — Да, поздравляю вас: оборок более не носят. — Как не носят? — На место их фестончики. — Ах, это нехорошо, фестончики! — Фестончики, все фестончики: пелеринка из фестончиков, на рукавах фестончики, эполетцы из фестончиков, внизу фестончики, везде фестончики. — Нехорошо, Софья Ивановна, если все фестончики».

Закавыченная формула «лес вещей» отсылает не только к «Египту вещей» из фр. № 7, но и к знаменитому «лесу символов» из «Соответствий» Бодлера (в пер. Б. Лившица): «Природа — темный храм, где строй столпов живых / Роняет иногда невнятные реченья; / В ней лесом символов, исполненных значенья, / Мы бродим, на себе не видя взоров их» (у Бодлера des forêts de symbols — во мн. ч.). Ср. также в программной статье О. М. «Утро акмеизма»: «Мы не хотим развлекать себя прогулкой в “лесу символов”, потому что у нас есть более девственный, более дремучий лес — божественная физиология, бесконечная сложность нашего темного организма <…> Любите существование вещи больше самой вещи и свое бытие больше самих себя — вот высшая заповедь акмеизма» (1: 179, 180).

№ 168. Где-то практиковала женщина-врач Страшунер.

Вероятно, подразумевается зубной врач Регина Акакиевна Страшунская-Хволес, проживавшая по адресу: Вознесенский пр., д. 13, неподалеку от лампового магазина Аболина (см.: «ВП-17»: 658; на этой же странице справочника указан адрес Елены Давидовны Страшунер). Ср. также в позднейшем «Золотом теленке» Ильфа и Петрова упоминание об акушерке по фамилии Медуза-Гаргонер. Формула «женщина-врач», начиная с 1870-х гг. и долгие годы была в России официальным званием. «В 1872 году в Петербурге возникли женские “Врачебно-акушерские курсы” при “Военно-Медицинской Академии”. В 1876–1877 г. курсы были преобразованы в самостоятельное учреждение “Женские врачебные курсы”. Срок обучения вместо 4 лет был установлен пятилетний. Выпускницам выдавался нагрудный знак “Ж. В.” (женщина-врач), дававший право самостоятельной врачебной практики» («Систематический сборник очерков по отечествоведению». СПб., 1898).

Финальное предложение VI главки — крохотный осколок от обширного фрагмента, оставшегося в черновиках к «ЕМ» и посвященного все той же теме «домашнего бессмертия»:

Этой же идее служили паломничества к дантисту Кольбе — на Малую Морскую — тихую старшую сестру[-бесприданницу] молоденькой лютеранско-флотско-торцовой Большой Морской.
Женщина-врач Страшунер лечила по детским болезням. У [Кольбе — их было несколько братьев —] братьев Кольбе открывал охотничий слуга-австриец в серо-суконном тирольском костюме с светлыми пуговицами. Он принимал запись и задабривал. А в гостиной дело убежденья довершал полоумный скворец, без устали [называвший себя ласкательным именем «скворчик»] [рекомендовавший] [величавший себя] [<2 нрзб> как] «скворчик».
Если лечить молочные зубы — не случится ничего худого.
[А кому-то в дикой провинции привязали зуб за ниточку к кровати и поднесли к лицу горящую головню — так гласила о ком-то легенда.] А то еще привяжут [боль<ной>] зуб за ниточку к кровати и поднесут к лицу горящую головню.
[Доктора стерегли домашнее бессмертие, <2 нрзб>.] Вокруг Парнока [при полном безветрии и душевной неразберихе всех домашних и окружающих создавалась своеобразная медицинская церковь:] — не от мнительности домочадцев, а от безмерного их жизнелюбия вырастала чудесная церковь: чудотворцы-профессора охраняли от всех напастей. Единой <1 нрзб> они отводили беду… Успокаивали одним бытием своим. В семье гордились как-то лейб-медиком Шерешевским, как в <1 нрзб> [каноническое] время [канонизированным] родственником[-святым], [попавшим] проскочившим в святые.
Простые доктора с черными стетоскопами и бобровыми воротниками бодрствовали за всех живущих [и(?) составляли только первый этаж единой иерархии] [Над ними] были: глазной чудотворец — Беллерминов на Васильевском, ушной и горловой святитель на Загородном и детский заступник — доктор [Русов] Раухфус на Литейном.
Когда профессор или доктор прижимал свое холодное, <1 нрзб>, похожее на холодного зверька, ухо к его груди, Парнок не дышал.
[Этот холодный хрящик докторского уха был одним из самых дорогих воспоминаний Парнока.] Кому не знаком холодный хрящик докторского уха? (2: 576–577).
Адреса большинства перечисляемых в этом фрагменте медиков приведены в комм. к фр. № 31. О дантистах в «ЕМ» см. в комм. к фр. № 70 и 71.

personalia | ruthenia – 10 | сетевые ресурсы | жж-сообщество | независимые проекты на "рутении" | добрые люди | ruthenia в facebook
о проекте | анонсы | хроника | архив | публикации | антология пушкинистики | lotmaniania tartuensia | з. г. минц

© 1999 - 2013 RUTHENIA

- Designed by -
Web-Мастерская – студия веб-дизайна