ОБЪЕДИНЕННОЕ ГУМАНИТАРНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВОКАФЕДРА РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ ТАРТУСКОГО УНИВЕРСИТЕТА
о проекте | анонсы | хроника | архив | публикации | антология пушкинистики | lotmaniania tartuensia | з. г. минц
personalia | ruthenia – 10 | сетевые ресурсы | жж-сообщество | независимые проекты на "рутении" | добрые люди | ruthenia в facebook

«ROCOCO НАШЕГО ЗАПОЗДАЛОГО ВКУСА…»
(из комментария к стихотворению Баратынского «О мысль! тебе удел цветка…»).

НАТАЛИЯ МАЗУР, НИКИТА ОХОТИН

    О мысль! тебе удел цветка:
    Он свежий манит мотылька,
    Прельщает пчелку золотую,
    К нему с любовью мошка льнет
    И стрекоза его поет;
    Утратил прелесть молодую
    И чередой своей поблек —
    Где пчелка, мошка, мотылек?
    Забыт он роем их летучим,
    И никому в нем нужды нет;
    А тут, зерном своим падучим,
    Он зарождает новый цвет1.

Это стихотворение Баратынского совершенно прозрачно и, казалось бы, не нуждается в дополнительных истолкованиях. Между тем, при более внимательном чтении в нем усматривается эмблематический подтекст, который усиливает сюжетообразующую аналогию: безымянный цветок, по-видимому, в данном случае имеет вполне конкретное имя и значение. Это фиалка трехцветная (Viola tricolor, далее — VT), чье название в ряде европейских языков образовано от слов ‘мысль’, ‘размышление’ и/или ‘воспоминание’, ‘память’: ср. французское — pensée (‘мысль’, ‘воспоминание’, VT), испанское pensamiento (‘мысль’, VT); немецкое Gedenkblume от Gedenken (‘память’, ‘воспоминание’; ср. однокоренное Gedanke — ‘мысль’) и Blume (‘цветок’); итальянское viola del pensiero — буквально ‘фиалка мысли’ (второе итальянское название — pensée; вар. pense, как и английское pansy, заимствовано из французского). Символом мысли и/или памяти это растение выступало и в условном «языке цветов». И хотя ни укрепившееся в русской традиции название анютины глазки, ни иные именования VT, бытовавшие в России первой половины XIX века («фиалка трехцветная», «веселые глазки», «троичный цвет», «мотылек»)2, подобных коннотаций не содержит, однако символическое значение цветка было хорошо известно и регулярно обыгрывалось в садовом3 и прикладном4 искусстве.

Примеры использования VT в символической функции мы найдем и в европейской литературе: так, Офелия объясняет Лаэрту значение цветов: «There’s rosemary, that’s for remembrance; pray you, love, remember: and there is pansies, that’s for thoughts» («Вот розмарин: это для воспоминания; прошу вас, милый, помните; а вот троицын цвет, это для дум» — Гамлет, IV, 5. Пер. М. Лозинского)5. В русской поэзии начала XIX века VT фигурирует, например, в стихотворении В. И. Туманского «Pensée (Посвящ. Гр. Е. П. П.)» (1825)6, где обыгрывается значение «память, воспоминанье» — ср.: «Чтоб у друзей хранилась я, / Как чистый дар воспоминанья»; «И слаще роз благоухаю / Одною памятью о ней»7. Вероятно, именно этот цветок подразумевается и в стихотворении Д. П. Ознобишина «Троицын день» (1829, опубл. 1830; ср. с еще одним распространенным названием VT — «троицын цвет»): «Мы над тобой печально слезы льем, / И тонет мысль в живом воспоминанье! / Душа цветка, в дыхании твоем / Нам слышится знакомое призванье»8.

Уже отмечалось, что лежащая в основе аполога Баратынского конструкция триады может быть данью «русскому шеллингианству», модному в кругу «московских юношей», с которыми поэт сблизился в конце 1820-х – начале 1830-х гг.9. Нынешнее наше наблюдение, возможно, позволит уточнить характер этой «дани». «Мысль» Баратынского написана в лучших традициях poésie fugitive — «легкой» или, как предлагает переводить этот термин Вадим Ляпунов, «летучей поэзии» (ср. у Баратынского — «роем их летучим»): в ней сочетаются изящная простота мысли и языка, оттенок экспромта и элемент интеллектуальной игры10. В результате фундаментальная гносеологическая конструкция умещается в рамки текста, способного выступить в роли салонной шарады или подписи к альбомному рисунку11. Решимся предположить, что у истоков этого неожиданного симбиоза лежало не только декларированное самим Баратынским в начале 1830-х годов намерение «знакомить своих читателей с результатами [философской] науки, дабы, заставив полюбить оную, принудить заняться ею»12, но и скрытая полемика с некоторыми художественными установками «московских юношей».

Основным адресатом этой полемики, на наш взгляд, мог быть С. П. Шевырев, в начале 1830-х гг. главный претендент на роль «нового поэта мысли» и один из интеллектуальных лидеров «московских юношей». Едва ли не самое известное к этому моменту стихотворение Шевырева «Мысль» (1828) также строилось на аналогии ‘мысль — растение’:

    Падет в наш ум чуть видное зерно
    И зреет в нем, питаясь жизни соком;
    Но придет час — и вырастет оно
    В создании иль подвиге высоком,
    И разовьет красу своих рамен,
    Как пышный кедр на высотах Ливана:
    Не подточить его червям времен,
    Не смыть корней волнами океана;
    Не потрясти и бурям вековым
    Его главы, увенчанной звездами,
    И не стереть потоком дождевым
    Его коры, исписанной летами.
    Под ним идут неслышною стопой
    Полки веков — и падают державы,
    И племена сменяются чредой
    В тени его благословенной славы.
    И трупы царств под ним лежат без сил,
    И новые растут для новых целей,
    И миллион оплаканных могил,
    И миллион веселых колыбелей.
    Под ним и тот уже давно истлел,
    Во чьей главе зерно то сокрывалось,
    Отколь тот кедр родился и созрел,
    Под тенью чьей потомство воспиталось13.

В «Мысли» Шевырев ориентируется на немецкую философскую лирику и воспроизводит черты одического стиля («[б]иблейские реминисценции, архаизмы и славянизмы, ораторская интонация, мысль программная и отвлеченная, воплощаемая непрерывной цепью словесных образов, метафорических и рассудочных»14).

Баратынский, несомненно, помнил о нелицеприятной оценке своей поэзии в статье Шевырева «Обозрение русской словесности на 1827 год», где его упрекали в «заметном влиянии французской школы», в «желании блистать словами», из-за которого критик предлагал называть его скорее «поэтом выражения, нежели мысли и чувства», и в том, что «[ч]асто весьма обыкновенную мысль он оправляет в отборные слова и старательно шлифует стихи, чтобы придать глянцу своей оправе»15. Стихотворение «О мысль! Тебе удел цветка…» воспроизводит все «изъяны», в которых упрекал поэта Шевырев: явная ориентация на французскую поэзию рококо, игра словами и смыслами16, чистота и гладкость слога. В качестве отправной идеи Баратынский использовал мысль, не то чтобы обыкновенную, но очень хорошо известную: «если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода» (Иоанн. 12, 24), вставив ее в иную — действительно, более «глянцевую» — оправу17. Интересно, однако, что в итоге «летучая безделка» оказалась едва ли не содержательнее философской оды: в то время, как шевыревское стихотворение сводится к риторическому распространению тезиса о бессмертии мысли, диалектическая виньетка Баратынского, сохраняя этот тезис, популяризует ключевые для той эпохи философские идеи (стадиальное развитие мысли, модель триады)18.

Психологические мотивации, побудившие Баратынского вступить в скрытое соперничество с Шевыревым, на наш взгляд, лучше всего передает замечание Пушкина в статье о переписке Вольтера (1836): «Признаемся в rococo нашего запоздалого вкуса: в этих семи стихах [речь идет об экспромте Вольтера, в котором, между прочим, также использован «язык цветов» — Н. М., Н. О.] мы находим более слога, более жизни, более мысли, нежели в полдюжине длинных французских стихотворений, писанных в нынешнем вкусе, где мысль заменяется исковерканным выражением, ясный язык Вольтера — напыщенным языком Ронсара, живость его — несносным однообразием, а остроумие — площадным цинизмом или вялой меланхолией» (Пушкин, Ак. XII, 79).

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Боратынский Е. А. ПСС. Т. 2. Ч. 1. М., 2002. С. 313. Стихотворение было впервые напечатано в издании «Стихотворения Евгения Баратынского. В 2-х частях» (М., 1835); соответственно, наиболее корректная датировка — не позднее конца 1833-го года, когда был завершен набор первой части «Стихотворений». Датировка в ПСС (1832–1833) основана на предположении, о котором см. ниже в примечании 12.

2 Шарафадина К. И. «Алфавит Флоры» в образном языке литературы пушкинской эпохи (источники, семантика, формы). СПб., 2003. С. 173.

3 Ср. описание «острова Венеры» в Гатчине: “Cette îsle de sable et d'arbustes est-elle bien propre à nourrir ce sentiment intime, profond, infini, qui cherche les confidences de la solitude, une nature douce et même un peu mélancolique, l’aimable murmure d’une cascade, les coteaux agréablement ombragés de groupes d’arbres, le gazon fleuri où croissent le souvenir et la pensée ? ce n’est que là qu’il se plait et s’exprime sans réserve ? ” [= Этот песчаный островок, заросший мелким кустарником, разве не подходит он для чувства интимного, глубокого, бесконечного, ищущего тайны уединения; природа нежная и слегка меланхолическая, сладостное журчание водопада, приятная тень дерев на склонах, лужайка, на которой сплелись незабудка и анютины глазки, разве не здесь лучше всего испытывать приязнь и выражать ее без стеснений?] // Muller, Chretien. Tableau de Pétersbourg, ou Lettres sur la Russie, écrites en 1810, 1811 et 1812... Paris, Mayence, 1814. P. 499.

4 Шарафадина К. И. Указ. соч. С. 84, 87.

5 Как и анютины глазки, розмарин служит символом памяти; эта пара цветов в связи с темой посмертной памяти есть и в стихотворении Эдгара По “For Annie” (1849): “For now, while so quietly / Lying, it fancies / A holier odor / About it, of pansies — / A rosemary odor, / Commingled with pansies — / With rue and the beautiful / Puritan pansies” [В блаженном безмолвии / После развязки / Над нею склонились / Анютины глазки, / Святой розмарин / И анютины глазки, / Девичья невинность, / Анютины глазки. — Пер. А. Сергеева; в более ранних переводах К. Бальмонта и М. Лозинского русским эквивалентом английского pansy выступает другое русское название VT — Троицын цвет]. Ср. пару ‘розмарин - незабудка’ в балладе А. И. Мещевского «Лила» (между 1815 и 1818) // Поэты 1790-х – 1810-х годов. Л., 1971. С. 713–715.

6 При публикации в «Северных Цветах на 1830 год» стихотворение Туманского было снабжено авторским примечанием: «Цветок, известный у нас под названием Анютины глазки». Это обстоятельство ставит под сомнение гипотезу К. И. Шарафадиной, возводящей название «анютины глазки» к имени героини романа А. А. Погорельского «Монастырка» (1830) — Анюта (Шарафадина К. И. Указ. соч. С. 87.): роман Погорельского был напечатан позже, чем примечание к стихотворению Туманского.

7 Туманский В. И. Стихотворения и письма. СПб., 1912. C. 154–155.

8 Ознобишин Д. П. Стихотворения. Проза. М., 2001. Кн. 1. С. 206. Вторая строфа стихотворения Ознобишина «О, как скользит с листочков аромат! / Роса небес на них благоухает. / И мотылек, прельщая златом взгляд, / Над нежными кружится и летает» — возможно, отозвалась в строках 2–3 аполога Баратынского (заметим также, что оба автора, по-видимому, помнят об еще одном распространенном именовании VT — «мотылек»).

9 Мазур Н. Н. «Правда без покрова»: об одной эпиграмме Баратынского // In Other Words. Studies to Honor Vadim Liapunov / Indiana Slavic Studies. Vol. 11 (2000). P. 212–215. Под «шеллингианством» в эту эпоху подразумевался конгломерат идей новой «немецкой учености» — как самого Шеллинга, так и Канта, Шиллера, Шлейермахера, Фихте, братьев Шлегелей, а нередко и Гегеля, Аста и Бахмана (ср.: Топоров В. Н. Поэтика Жуковского // Slavica Hierosolymitana, 1977, I, 40). О популярности идеи триады в русском околофилософском дискурсе 1820–1830-х гг. см.: Манн Ю. В. Эстетическая эволюция И. Киреевского // Киреевский И. В. Критика и эстетика. М., 1979. С. 18.

10 См. Masson N. La poésie fugitive au XVIII-e siècle. P., 2002. P. 15–38, 199–230.

11 Ср. с написанным «на случай» стихотворением З. А. Буринского: «На ее могиле есть цветок незримый, / Всюду разливает он благоуханье, / Он цветок заветный, он цветок любимый — / Он воспоминанье. / И вечно-душистый цветок неизменный / Не боится бури, не вянет от зною, / Сторожит сохранно имя преселенной / К вечному покою!» (1805) // Поэты 1790-х – 1810-х годов. С. 314–315. В комментариях Ю. М. Лотман указывает, что поводом к написанию стихотворения послужил надгробный памятник юной Александре Давыдовой; стихотворение Буринского было положено на музыку и стало популярным романсом (Там же. С. 837).

12 Цит. по: Летопись жизни и творчества Е. А. Боратынского, 1800–1844. М., 1998. С. 289. Существует мнение, что именно о стихотворении «О мысль! Тебе удел цветка» Баратынский писал И. В. Киреевскому 16 мая 1832: «Что ты говоришь о басне нового мира — мне кажется очень справедливым. Я не знаю человека богаче тебя истинно критическими мыслями. Я написал всего одну пьесу в этом роде и потому не могу присвоить себе чести, которую ты приписываешь. Изобретение этого рода будет нам принадлежать вдвоем, ибо замечание твое меня поразило, и я непременно постараюсь написать десятка два подобных эпиграмм. Писать их не трудно, но трудно находить мысли, достойные выражения» (Цит. по: Летопись. С. 294) — Боратынский. ПСС. Т. 2. Ч. 1. С. 313.

13 Шевырев С. П. Стихотворения. Л., 1939. С. 49–50. Впервые опубликовано в «Московском Вестнике» (1828. Ч. 8. С. 357–358).

14 Гинзбург Л. Я. О лирике. Л., 1974. С. 67–68.

15 Письмо к И. В. Киреевскому от 16–18 февраля 1832 // Цит. по: Летопись. С. 201.

16 Отметим, что цветочный код был не чужд и Шевыреву, который не раз прибегал к нему в собственной поэзии — ср. его стихотворения «Лилия и Роза» (1825), «Прекрасный цвет» (пер. из Гете, 1826) и «Лотос (с италианского)» (1828).

17 В «Осени» (1837) этот же образ использован в другом стилистическом регистре: «И в зернах дум ее сбираешь ты / Судеб людских достигнув полноты».

18 Сравнения интеллектуальных и социальных процессов с органическим развитием часто встречаются в русских литературных и околофилософских текстах 1820–1830 гг. (некоторые примеры см.: Мазур Н. Н. Указ. соч. С. 212–215), однако, не исключено, что прямым или опосредованным источником аналогии для Шевырева и Баратынского послужили некоторые пассажи Гегеля, в которых растительные образы применялись для раскрытия терминов логики и, шире, законов мышления. Ср., например, во «Введении» к «Философии духа» (1817): «Понятие оказывается независимым от нашего произвола не только в начале и в ходе своего развития, но также и в его заключительной стадии. При чисто рассудочном рассмотрении этот заключительный момент развития является, конечно, более или менее произвольным; в философской науке, напротив, понятие само тем полагает своему саморазвитию известную границу, что дает себе вполне соответствующую своей природе действительность. Уже на примере живого видим мы это самоограничение понятия. Зародыш растения — это чувственно наличное понятие — завершает свое развертывание некоторой равной ему действительностью, а именно порождая семя [курсив наш. — Н. М., Н. О.]. То же самое справедливо и относительно духа, и его развитие достигает своей цели, если его понятие оказалось полностью осуществленным, или, что то же самое, если дух достиг полного сознания своего развития. Это смыкание начала с концом — это прихождение понятия в процессе своего осуществления к самому себе — проявляется, однако, в духе в еще более совершенной форме, чем в простом живом существе, ибо, в то время как в этом последнем порожденное семя не тождественно с тем, что его породило, в самопознающем духе порожденное есть то же самое, что и порождающее» (Энциклопедия философских наук. Т. 3. Философия духа. ╖ 379; см. также ╖╖ 161 и 167 в так называемой «Малой логике», являющейся первой частью той же «Энциклопедии»).


Кириллица, или Небо в алмазах: Сборник к 40-летию Кирилла Рогова. Содержание


Дата публикации на Ruthenia 8.11.2006.

personalia | ruthenia – 10 | сетевые ресурсы | жж-сообщество | независимые проекты на "рутении" | добрые люди | ruthenia в facebook
о проекте | анонсы | хроника | архив | публикации | антология пушкинистики | lotmaniania tartuensia | з. г. минц

© 1999 - 2013 RUTHENIA

- Designed by -
Web-Мастерская – студия веб-дизайна