ОБЪЕДИНЕННОЕ ГУМАНИТАРНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВОКАФЕДРА РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ ТАРТУСКОГО УНИВЕРСИТЕТА
о проекте | анонсы | хроника | архив | публикации | антология пушкинистики | lotmaniania tartuensia | з. г. минц
personalia | ruthenia – 10 | сетевые ресурсы | жж-сообщество | независимые проекты на "рутении" | добрые люди | ruthenia в facebook

ГЛАВА II

ПАНЕГИРИЧЕСКАЯ ПОЭЗИЯ ЛОМОНОСОВА:
ПОЭТ И МОНАРХ
*

§ 1. «Начало царствования» как фактор формирования
панегирической топики

Недолгое правление Иоанна Антоновича было отмечено двумя печатными панегириками на русском языке [22, 23], оба были написаны почти одновременно (ко дню рождения монарха 12 августа и празднованию тезоименитства 29 августа 1741 г.) М. В. Ломоносовым, «студентом» Академии наук, недавно вернувшимся из-за границы. Обе оды вышли в «Примечаниях на ведомости», а вторая появилась также отдельным изданием. При Анне печатный панегирик появлялся, в первую очередь, отдельным изданием, и только некоторые академические выступления [8, 15, 21] печатались одновременно и в «Примечаниях». «Примечания» выходили на немецком и русском языках1, соответственно в немецком варианте печатался оригинал оды, а в русском — русский перевод. Эта практика стояла, по-видимому, в прямой связи с программой деятельности Академии, которая была обрисована Корфом при вступлении в должность. Одним из центральных направлений было, как он полагал, распространение объективной информации о Российской империи через периодические издания Академии наук. Отдельное же издание подносили императрице и раздавали при дворе.

Ода Ломоносова 12 августа 1741 года [22] была напечатана в русском варианте «Примечаний». В немецком же ломоносовскому выступлению соответствовала оригинальная немецкая ода Штелина: в этом случае Академия наук почему-то отказалась от практики перевода на русский язык немецкой оды (с приходом к власти Елизаветы она к ней вернулась).

Статус этого выступления Ломоносова не вполне ясен. В его заглавии («Ода, которую <…> веселящаяся Россия произносит») адресант указан не был. От имени России велось повествование, например, и в поздравлении корпуса 19 января 1735 года «Еже Россия ныне восклицает…» [6], однако там институт, обращающийся к монархине с панегириком, был назван («шляхетна тщится зде творити юность»).

В конце выступления Ломоносова, как это было принято и ранее при издании в «Примечаниях» академических од, стояло «Л.» (в 1730-е гг. подпись «Ш. и Т.» означала, что автор — Штелин, перевод Тредиаковского). Такое указание на автора в «Примечаниях» обязательно появлялось в 1730-е гг. даже в тех случаях, когда ода отдельным изданием выходила без подписи. По-видимому, наличие этого указания на авторство было требованием к публикации данного периодического издания и не свидетельствует о том, что Ломоносов подписывает свою оду.

Таким образом, эта ода появилась от имени «России» и только опосредованно была связана с Академией наук («Примечания на ведомости» были академическим изданием). Идея корпоративности здесь была затушевана, отошла на второй план. В то же время, как мы видим, с поздравлением Иоанну Антоновичу не выступил Сухопутный шляхетный корпус (и если его молчание при Елизавете можно с некоторой натяжкой объяснить тем, что он был детищем Анны и мог вызвать у императрицы неприязнь, то это не может быть объяснением ни в отношении Бирона, ни в отношении Анны Леопольдовны). Не выступили с панегириками и другие корпорации даже в связи с военными успехами в Финляндии (мы видели, что именно военная победа давала наибольшую свободу в обращении к императрице с панегириком).

Вторая ода Ломоносова Иоанну Антоновичу «Первые трофеи его величества Иоанна III <…> в торжественной оде изображенные от всеподданейшего раба Михайла Ломоносова» [23] не сопровождалась никаким немецким текстом (ни в отдельном издании, ни в «Примечаниях») и по формулировке заглавия была частным обращением Ломоносова к малолетнему монарху. Таким образом, Ломоносов выступил в августе 1741 г. как панегирист и от имени Академии наук, и от себя лично.

Что касается формы повествования, то в первом случае [22] оно было выдержано от «я» (от лица России). Во втором [23], при том, что ода обращена к монарху лично от Ломоносова, — строго от «мы», при этом «мы» раскрывается в оде как нация, подданные Иоанна («к пределам нашим», «наша <…> столица», «войну открыли Шведы нам», «наш солдат», «наш народ», «млад Монарх у нас» и др. [23, 45–50]).

В то же время, восторг отсутствует в обращении к монарху от имени Ломоносова, но в монологе России эта тема разработана очень подробно:

    Иоаннов нектар пьет мой ум;
    Чем больше я росой кроплюсь,
    С Парнасских что верьхов стекает,
    Жарчае тем любовь пылает,
    К тебе сильняе той палюсь;
    Что сердце так мое пронзает;
    С желаньем радость чувства делит;
    Пронзает очи странен луч!
    Незнаем шум мой слух неволит,
    Вручает вечность мне свой ключ;
    Хотя б Гомер, стихом парящий <…>,
    На Пинд взойти б нашел приятство;
    Бессловен был его б язык [22, 34–41].

Восторг в этих одах Ломоносова, как и в предшествующий период, сохраняет свою функцию указывать на Академию наук: Ломоносов не использует этой темы для описания своего психического состояния в оде, написанной от своего имени, но приписывает восторг России в академическом панегирике (что вне контекста русской панегирической культуры 1730-х гг. кажется противоречащим «родовому» значению темы восторга). Однако, как мы видели, тема эта интересует Ломоносова сама по себе, и он разрабатывает ее значительно подробнее, чем требует академический панегирик.

Разделение частного и корпоративного обращения к монархине не противоречило нормам панегирической культуры предшествовавшего периода. В то же время мы видим и заметное отличие: в 1730-е гг. официальный статус автора определяет ту форму панегирика, которую он выбирает (Тредиаковский, став академическим секретарем, обращается к оде «восторженной», то есть корпоративной). Частное обращение к Анне не сосуществовало с корпоративным, а было им вытеснено (так же, как Штелин вытеснил Тредиаковского). Ломоносов выступает в 1741 г. одновременно и в том, и в другом статусе, выбирает позицию в отношении к монарху.

Начало нового царствования, таким образом, дало определенную свободу в выборе формы панегирика. Такую же ситуацию мы будем наблюдать и в начале правления Елизаветы Петровны и, при всем отличии, в начале правления Екатерины II. По-видимому, здесь нужно говорить не о том, что характер власти Иоанна Антоновича и Анны различался, и разные монархи находятся в различных отношениях со своими подданными: несмотря на то, что мы имеем дело с женским и мужским правлением, с властью младенца и полновластной правительницы, с монархией наследственной и выборной (при всей условности отношения этой терминологии к реальной ситуации, власть Анны осмыслялась именно как власть избранной монархини), в обоих случаях допускается и частное обращение, и обращение корпоративное. Тип монарха станет определяющим для выбора форм повествования, как мы попытаемся показать ниже, несколько позднее.

В 1740-е же годы поиски той позиции панегириста в отношении к монарху, которая окажется единственно верной и принесет успех, это — соревнование, в процессе которого происходит не только «отсев» панегиристов или институтов, обращающихся к монарху, но и постепенная корректировка этих форм. При этом корректировка будет идти в постоянном взаимодействии с официальными документами. И, с другой стороны, наиболее актуальные формулировки этих документов выявятся только в рамках развития панегирической литературы данного царствования. Две оды Ломоносова, конечно, могли быть только первым шагом в этом процессе, но царствование Иоанна Антоновича оказалось слишком недолгим.

Вступление на престол Елизаветы Петровны сопровождалось целым рядом очень различных по своему характеру панегирических выступлений конца 1741–1743 гг., за которыми последовала пауза, когда в течение нескольких лет стихотворные панегирики в печати не появлялись2.

В 1741 г., уже ко дню рождения новой императрицы 18 декабря, выходит «Всеподданейшее поздравление для восшествия на всероссийский престол <…> представлено от Академии наук» [24] (напечатано оно было и отдельным изданием с параллельным немецким текстом Штелина и русским переводом Ломоносова, и в «Примечаниях»). Заявленный статус текста — корпоративное выступление — очень четко был выдержан и в самом повествовании. Вся ода написана от имени «мы». Это «мы» поздравления — музы или «хор наук», то есть оно представляет именно Академию наук:

    Какой утехи общей луч
    В Российски светит к нам пределы,
    Которой свет прогнал тьму туч?
    По страхе Музы толь веселы
    Не знают, что за ясность зрят.
    Чей толь приятной светит взгляд,
    Парнасской верьх в восторг приводит;
    Ликуй же светло, хор наук,
    Открыл что Петр с Екатериной <…>
    Великий Петр что зачал сам,
    Елисавет восставит нам [24, 53].

Последние стихи подспудно противопоставляют Академию наук Сухопутному шляхетному корпусу, основанному Анной, — он больше не включается к число корпораций, которые могут обращаться с панегириком к монархине. В «Поздравлении» музы-академики выделены из числа тех, кто здесь разумеется под словом «Россия», и проблема «подданства» и присяги, актуальная в предшествующую эпоху при описании статуса корпорации и получающая новое звучание в связи с широкими антинемецкими настроениями, Ломоносовым затронута очень осторожно. Здесь появляется аллегорическая фигура, которую автор называет «Отеческой земли любовь», и она говорит:

    Достойна на престол вступи,
    К присяге мы готовы вси [24, 57].

И, наконец, последняя особенность, восходящая к нормам предшествующей эпохи, — обращение к жанру «поздравления», а не оды. Слово «представлено» может указывать на участие кого-либо из представителей Академии наук в торжествах, последовавших за восшествием Елизаветы на престол. Это последнее упражнение в жанре поздравления знаменует и новый поворот в организации придворного быта — поднесение оды при Елизавете примет форму поднесения через третье лицо — одного из приближенных к императрице вельмож.

Таким образом, в 1741 г. Академия наук обратилась к монархине, опираясь на нормы предшествовавшей эпохи.

К 10 февраля 1742 г., дню рождения только что провозглашенного наследника престола, была издана ода Ломоносова [25]. Она адресована монархине от представителя корпорации — «всеподданейшего раба Михайла Ломоносова, императорской Академии наук адъюнкта». Соответственно Ломоносов выбирает и форму повествования (образец у него был один — ода Тредиаковского 1734 года: корпоративная, изданная с указанием имени автора и его служебного статуса, академическая): это ода, использующая сочетание повествования от «я» и «мы»-нации, но, в отличие от «частной» оды, — «восторженная», что отсылает к традиции академической оды.

Однако уже в формулировке заглавия есть небольшой сдвиг: кроме указания имени и статуса автора, Ломоносов добавляет слова «верноподданный раб». Эта формулировка повторяет слова присяги «хочу и должен <…> послушным рабом и подданным быть», то есть указывает еще на одну характеристику автора — в отличие от многих академиков, он — подданный императрицы. Некоторые формулировки в тексте оды также могут быть прочитаны в связи с желанием подчеркнуть этот факт:

    Тебя, подданных всех утеха;
    С Петром блажити Ту едину
    Подданна хочет мысль моя;
    Тебе подданных кровь питаю,
    Горячесть в их сердца вливаю,
    Чтоб ту за Вашу честь пролить [25, 60, 61, 68].

В последнем примере мы видим другую формулу, восходящую к тексту присяги.

В 1742 г. В. К. Тредиаковский опубликовал отдельным изданием оду в честь коронования императрицы [26]. Указание на авторство было сформулировано вслед за Ломоносовым — «всеподданейшего раба Василья Тредиаковского императорской Академии наук секретаря», и структура повествования имела тот же характер (восторженное «я» представляло всю нацию). Отметим здесь только две особенности позиции Тредиаковского. Во-первых, он, как и Ломоносов, подчеркивает свое «подданство» («подданный», «должность верну подданна» [26, 139, 140]). Во-вторых, Тредиаковский указывает на свое длительное молчание как панегириста:

    Не презри и моея музы,
    Молчавшия чрез время много,
    Днесь расторгла немоты узы.

Эта тема позволяет Тредиаковскому вернуться к проблематике искренней похвалы, столь важной для панегиристов 1730-х гг.: автор интерпретирует свое молчание как отказ от неискренней похвалы Анне и, соответственно, обращение теперь к панегирику как форме проявления своих непосредственных чувств к императрице. Его муза

    Днесь расторгла немоты узы,
    Да тя славит, хотя убого,
    Не достойна твоего слуха,
    Но песнь чиста сердца и духа;
    Воззри на искренность желаний [26, 140].

Но если Тредиаковский «изображал» в своей оде коронование, происходившее «в царствующем и столичном городе Москве» (формулировка подчеркивает, что автор присутствовал при торжествах), то Юнкер написал на тот же случай стихи и указал в заглавии, что они были исполнены (обратим внимание, что исполнение требует стихов, а не оды) в честь празднования коронования в Петербурге: «<…> при публичном собрании санктперебургской императорской Академии наук всерадостно и всеподданейше в Санктпетербурге апреля 29 дня 1742 года». Перевод стихов «Юнкера, ея императорскаго величества надворнаго каммернаго советника, интенданта соляных дел и члена Академии наук» сделал опять «Михайло Ломоносов, Академии наук адъюнкт» [27]. Таким образом, здесь мы сталкиваемся с новой формой бытования корпоративного панегирика — панегирик, который посвящен монархине и исполняется, но не перед ней (как это делал в начале 1730-х гг. Тредиаковский), а перед другими членами данной корпорации. К концу 1740-х гг. появляется новая форма панегирического издания — описание академического или университетского торжества, например [Торжество Академии наук]; [48]. Форма повествования такого обращения к равным, переживающим с автором одинаковые эмоции, очень свободна: здесь нет восторга, но есть одно употребление «я» («я мышлю» [27, 76]), «мы», которое замещает «Россию всю». «Мы» корпоративное даже в строфах, посвященных будущему развитию наук при Елизавете, не появляется — здесь оно означает всякого, стремящегося к истине:

    Известны будут нам науки все Тобой.
    Чрез оны человек приходит к совершенству,
    К сему нас Бог избрал с натурою блаженству.
    Те красят плоть, острят и разум в нас;
    Без них мы мрачны, как нечищенный алмаз [27, 76–77].

Корпорация как тема оды становится очень малопопулярной.

Таким образом, мы видим, что новое царствование, когда требования к панегирику еще не сложились окончательно, вызвало к жизни, с одной стороны, попытки совершенно без изменений применить нормы 1730-х гг., с другой — привело к поискам новых возможностей в понимании отношений монарха и подданного.

В результате этих поисков победил, однако, не особый тип панегирика, наиболее точно отвечающий запросам нового царствования, — победил Ломоносов. В течение почти всего последовавшего десятилетия Ломоносов был единственным автором печатных панегириков [29–37]. И если с начала 1750-х гг. появляются оды других авторов, посвященные монархине (и от частных лиц — Хераскова, Голеневского, и от Московского университета — сочинения Поповского), то они пишутся под очень сильным влиянием Ломоносова и не выходят за рамки сложившихся в его творчестве норм, по которым панегирист строит свои отношения к монарху. Это относится и к решению темы восторга. И если в 1750-е гг. складываются определенные новые тенденции в развитии оды, то они получат свое воплощение позднее, в 1760-е гг., в творчестве Сумарокова и московских панегиристов.

Как и в начале царствования Елизаветы, Ломоносов-одописец продолжает в 1740-е и 1750-е гг. выступать в двух ипостасях: он пишет оды от своего имени и от имени Академии наук. Это всегда четко обозначено в заглавии оды. Выбор адресанта, как показывают документы академической канцелярии, связан теперь только с одним фактором — он зависит от того, платит за издание оды автор или Академия наук. Заявленный в заглавии адресант при этом является внешней характеристикой оды: иногда Ломоносов пытается издать поздравление императрице от Академии наук, а если это ему не удается, то печатает тот же текст на свой счет и от своего имени. Так, например, в 1752 г. Ломоносов начал писать оду ко дню восшествия Елизаветы на престол [42] и послал ее начало в канцелярию Академии наук. В сопроводительной записке говорилось: «А на чьем коште и сколько экземпляров печатать, то все полагается по воле помянутой канцелярии». Однако для издания от имени Академии необходимо было одобрение президента, которого в тот момент не оказалось в городе. В результате было решено, что если Ломоносов «ту своего сочинения оду от своего имени и на своем коште печатать намерение возымеет, то <…> печатанием поспешать» [Сухомлинов II, II паг., 22].

Заглавие, таким образом, и заявленный в нем статус текста в эту эпоху перестает быть определяющим идеологию оды фактором. Система же повествования оды и решение в ней темы восторга подчинены только позиции автора, но уже не социальной позиции, а системе его взглядов. Более того, тема восторга и тип повествования оды в эту эпоху связаны друг с другом значительно менее регулярно. У Ломоносова, например, они подчинены разным идейным сферам: тип повествователя по-прежнему определен официальным политическим бытом эпохи, хотя и интерпретированным Ломоносовым своеобразно; размышления же об одическом восторге должны быть рассмотрены в совсем ином контексте.

§ 2. «Восторг» ломоносовской оды

Обращение к той или иной устойчивой теме оды никогда не является для автора автоматическим. В 1730-е гг. обращение к теме восторга, как мы пытались показать в первой главе, определялось целой системой требований, связанных с социальным статусом автора и формами бытования панегирика. Индивидуальная позиция каждого из панегиристов в этой ситуации была оттеснена на задний план, а тот факт, что автор текста часто был неизвестен или известен по одному-двум текстам, еще более усложняет картину и, по крайней мере, требует специальных разысканий.

Наличие яркой авторской позиции традиционно составляло, наряду с самобытной интерпретацией базовых официальных идеологем эпохи, «лицо» оды, делало ее индивидуально неповторимой и оригинальной. Так, например, характеризуя позицию автора классических образцов жанра, Малерба, исследователь его творчества пишет: «Проблема чувства оказывается как правило устранена у Малерба в связи с его обращением к Сенеке и философии стоицизма. Малерб писал о влиянии на него стоицизма <…> и был близок к философу нео-стоицизма и переводчику Сенеки Guillaume du Vair» [Winegarten, 2]. Именно с ориентацией на стоицизм Сенеки связывает Winegarten и такие черты оды Малерба, как пристрастие к гиперболе, подчеркнуто напряженный стиль и т. п. «Все это, — пишет исследователь, — давало право современным критикам говорить о барочном элементе его поэтики» [Winegarten, 3].

Существует два подхода к описанию «восторга» в одах Ломоносова: он может быть рассмотрен как риторическая фигура или как тема. В обоих случаях исследовательская традиция опирается на терминологию самого Ломоносова (в случае с фигурой эта связь непременно подчеркивается исследователями, когда же речь идет о теме, то на такую связь обычно не указывают).

В «Кратком руководстве к красноречию» Ломоносов демонстрирует своим ученикам правила, на основании которых может быть построен текст, как прозаический, так и стихотворный. Текст этот — риторический по своей природе — по Ломоносову и в соответствии с теорией и практикой словесности того времени, должен вырастать из «темы» путем ряда риторических преобразований: «тема» расчленяется на «термины», они, в свою очередь, на «первичные» и «вторичные» идеи; «краткая сентенция разворачивается в красноречивое рассуждение, которому не видно конца» [Гаспаров 1991, 35–36].

Среди риторических фигур, которые Ломоносов предлагает использовать при обработке «темы», мы находим и фигуру восхищения. Автор рекомендует использовать ее в случае, если поэт обращается к вымыслам. Вымысел, «смягченный» фигурой восхищения, не будет оскорблять здравого смысла читателя, поскольку все, о чем сочинитель захочет рассказать читателю, объявляется вымышленным.

Предметом нашего рассмотрения будет восторг именно как тема, как описания особого состояния повествователя оды, а не функция таких описаний (способ смягчения вымыслов). Такое противопоставление кажется важным, поскольку помогает разграничить разговор о «парящем» стиле оды (о статусе каждого слова, указании на то, что оно относится к вымыслам или имеет «референтный» характер; о способе «видения», который особым образом искажает «видимое») и о ее топике.

Г. А. Гуковский, анализируя оду Ломоносова, писал: «Ода распадается на ряд лирических отрывков, связанных чаще всего вставными строфами, в которых введена тема самого поэта, носителя лирического волнения» [Гуковский 1927, 18]. Говоря о восторге как теме, исследователь отмечает следующие особенности ее решения:

1) восторг противопоставлен разуму, душа певца находится в состоянии аффекта;

2) мысленное «парение» в восторге описано как пространственное перемещение (вверх);

3) быть «восхищенным» означает перенестись в жилище Муз, на Парнас;

4) восторг дает поэту способность мысленно преодолевать пространство, время, одновременно соприсутствовать в разных местах.

Подчеркнем, что Гуковский определяет восторг как состояние души, а не разума, и, к тому же, состояние «сильнейшего аффекта». Его он сополагает с условно-пространственным вознесением на Парнас.

Л. В. Пумпянский описывает одический восторг в сходных с Гуковским терминах, но стоит как раз на противоположной позиции. С одной стороны, он, вслед за Г. А. Гуковским, рассматривает восторг как тему: «Для оды <…> невозможна была никакая иная тема, кроме мысли» [Пумпянский 1983а, 312]. Точно так же, как и Гуковский, он, распространяя понятие восторга на всю оду, постепенно переходит к анализу восторга с точки зрения стилистики. Но в то же время, когда Пумпянский говорит о восторженном поэте (собственно о теме восторга), он подчеркивает именно рациональную природу этого явления. Для него восторг заключается в «восторженности разума», в то время как «чувственные элементы превращаются в значимые». Рациональность восторга как состояния певца есть причина стиля «психологически не осложненного» (отсутствия наблюдения и переживания).

Если остановиться подробнее на том, как Ломоносов характеризует восторг в своих одах, то мы найдем здесь как восторг ума, так и восторг души. Они различаются одописцем и противопоставлены друг другу. При этом не только формы восторга варьируются в оде Ломоносова, но и погружение в это состояние не является действием однократным для поэта-лирика.

Уже классическое начало оды 1739 года [35] заключает в себе своеобразный сюжет. Ломоносов начинает оду словами:

    Восторг внезапный ум пленил

(в данном контексте «плененный ум» может быть понят и как нейтрализованный восторгом, и как орган восторга; то, что верно именно последнее, видно из таких, например, описаний восторга, как «Иоаннов нектор пьет мой ум» [22, 34], «мятется ум» [33, 217], «ум к тебе возводим» [41, 499], «мой ум вперился в небеса» [54, 753], «отрадой восхищенный ум» и др. Восторг ума дает возможность одописцу мысленно воспарить и достичь Парнаса — оказаться в кругу поэтов-предшественников, обратиться к музе лирической поэзии):

    Не Пинд ли под ногами зрю?
    Я слышу чистых сестр музыку!
    Пермесским жаром я горю [35, 18].

Отметим здесь же, что состояние «восторга ума» Ломоносов связывает с такими характеристиками поэта, как «гореть» и «жар».

Кроме того, Ломоносов отмечает, что природа реагирует на восторг поэта молчанием:

    …ветр в лесах шуметь забыл;
    В долине тишина глубокой.
    Внимая нечто, ключ молчит,
    Которой завсегда журчит [35, 16; также 32, 199; 43, 559; 52, 753 и др.].

Однако встреча с музами и состояние «восторга ума» не всегда достаточное условие для создания оды. В некоторых случаях поэту необходимо продолжать «воспарение». Следующей ступенью восторга становится в таком случае «восторг духа». В рассматриваемом фрагменте оды 1739 года за «восторгом мысли» также следует «восторг духа»:

    Врачебной дали мне воды:
    Испей и все забудь труды;
    Умой росой Кастальской очи
    Чрез степь и горы взор простри
    И дух свой к тем странам впери.

«Восторг души» связан здесь с забвением себя. Кроме того, если ум поэта был пленен, то «восторг души» — акт, требующей воли одописца («впери»). Притихшая природа уже не внимает одописцу, его оглушает «шум»:

    Что так теснит боязнь мой дух?
    Хладнеют жилы, сердце ноет!
    Что бьет за страшный шум в мой слух?
    Пустыня, лес и воздух воет! [35, 21].

Психологическое состояние поэта теперь совсем иное: он не «горит», у него, напротив, «хладеют жилы», его охватывает «боязнь».

Своеобразным пределом, к которому стремится одописец, то, для чего он погрузился сначала в состояние «восторга ума», а затем — «восторга духа», — «небесная дверь», отделяющая мир потусторонний от реального:

    Небесная отверзлась дверь [35, 21].

Разделение восторга на две ступени и описание каждого из состояний именно таким образом — устойчивая форма существования восторга как темы в оде Ломоносова. Причем автор специально фиксирует внимание читателя на переходе от одного состояния к другому. Движение вверх, от «восторга ума» к «восторгу души» он описывает как «возвышение тона»:

    Какая бодрая дремота
    Открыла мысли явный сон?
    Еще горит во мне охота
    Торжественный возвысить тон <…>
    То бодрость страх, то страх ту клонит,
    Противна страсть противну гонит! [36].

Обратим внимание на то, что будучи еще восторжен умом, одописец ощущает «жар» («горит охота»), следующая ступень восторга приводит поэта в смятение и страх:

    Смущенна мысль остановилась,
    Что слов к тому недостает!
    Однако дух еще стремится [33, 221];

    Еще плененна мысль мутится!
    Я слышу стихотворцев шум,
    Которых жар не погасится
    И будет чтущих двигать ум <…>
    Красуйся, дух мой восхищенный [36, 100 и 102] и др.

Но и возвращение к исходному состоянию для поэта предполагает сначала возвращение «в свой ум», а потом — «в себя»:

    Торжествен шум мой глас скрывает,
    Скончать некрасной стих пора.
    Однако мысль тебе желает [22, 42];

    Оставив высоту прекрасну,
    Я небо вижу на земли [54, 756] и др.

Противопоставление в оде восторга ума и души как двух психических состояний должно быть рассмотрено подробнее, в контексте представлений Ломоносова о соотношении двух указанных типов аффекта вообще.

Учение о возбуждении и утолении страстей было в эпоху Ломоносова неотъемлемой частью риторики. Этой теме посвящен целый раздел в «Кратком руководстве к красноречию» Ломоносова. Цель сочинителя, указывает автор, «преклонить» слушателя или читателя к своему мнению, «учинить страстными к оной». При этом правила возбуждения и утоления страстей в слушателях и законы изображения их, по Ломоносову, — одни и те же.

В оде поэт, следуя законам жанра, сам сначала должен возбудить страсти в себе, а потом изобразить их в своем произведении (привести себя в состояние восторга, затем посмотреть на мир с этой особой точки зрения и рассказать обо всем увиденном). Для достижения своей цели поэту недостаточно апеллировать к риторике: «О предложенных в сей главе правилах для возбуждения, утоления и изображения страстей, — пишет Ломоносов в «Кратком руководстве», — может кто подумать, что они не происходят от общего источника изобретения, то есть от мест риторических <…>. Правда, что оне имеют свое основание на философском учении о нравах» [Ломоносов VII, 204].

Образцом для всякого поэта в области описания страстей был, по мнению Ломоносова, Демосфен. А тот почерпнул свое знание человеческого сердца не только из «рачительного наблюдения», но и через «философское остроумие», «ибо не малое время у Платона учился философии, а особливо нравоучению» [Ломоносов VII, 167]. Из «нравоучительной философии» выводит свои правила и Ломоносов.

В обзоре развития наук в «век разума», который Ломоносов включил в предисловие к «Вольфианской экспериментальной физике», он вновь связывает проблему форм и путей научного познания (и познания вообще) с именем Платона и с традицией, восходящей к системе этого мыслителя: «Коль много новых изобретений искусные мужи в Европе показали и полезных книг сочинили! Лейбниц, Кларк, Лок, премудрые рода человеческого учители, продолжением правил, рассуждение и нравы управляющих, Платона и Сократа превысили» [Ломоносов ИФП, 125].

Не случайно, по-видимому, и то, что в хрестоматийно известном гимне наукам Ломоносов называл Платона наряду с Ньютоном:

    …может собственных Платонов
    И быстрых разумом Невтонов
    Российская земля рождать [32, 206].

Здесь Ньютон в сфере, которую Ломоносов назвал бы «натуральной философией», занимает по достоинству место Аристотеля. В то же время Платон сохраняет свои позиции и не оказывается замещен ни одним именем из приведенного выше списка (Локк, Лейбниц, Кларк).

Этому были свои причины. Важной темой философского рассуждения XVIII в., когда речь шла о формах познания, была идея построения универсальной системы, способной на одинаковых основаниях описать как мир материальный, так и идеальный.

По мнению Ломоносова, жизнь человеческой души и разума существует по законам еще не открытым, поскольку природа живая (даже, например, органическая химия) слишком сложна, чтобы быть познанной, на основе известных Ломоносову натуральных законов.

В то же время, попытки, например, Лейбница, объяснять мир материальный по законам «нравственным» Ломоносов осуждал чрезвычайно строго. Так, в письме Л. Эйлеру от 12 февраля 1754 г. он писал о своем желании «предложить на обсуждение ученому свету» свои «мысли о монадах». «Хотя я твердо уверен, — продолжает он, — что это мистическое учение должно быть до основания уничтожено моими доказательствами, но я боюсь опечалить старость мужу, благодеяния которого по отношению ко мне я не могу забыть; иначе я не побоялся бы раздразнить по всей Германии шершней-монадистов» [Ломоносов ИФП, 677]. Так же, как Ломоносов не пытался перенести свою корпускулярную теорию в сферу духовного, он противился «монадологии» там, где речь шла о мире, подчиняющемся законам механики.

Сразу необходимо оговорить, что речь в приведенной выше цитате идет не о том, был ли Ломоносов материалистом и готов ли был опровергать «мистическую», то есть, как обычно толкуют это место, идеалистическую философию (См., например, статью Г. С. Васецкого, посвященную философским взглядам Ломоносова, где сказано: «Решительно отрицая идеалистическую монадологию Лейбница и Вольфа, Ломоносов называл сторонников этого антинаучного взгляда “шершнями-монадистами”» [Васецкий, 35]). Здесь Ломоносов подчеркивает именно невозможность придерживаться представления о монаде как основе вещного мира в свете корпускулярной теории.

Платон в значительно большей степени удовлетворял Ломоносова там, где речь шла о вопросах научного и не только научного познания, чем философы XVIII в. Приведем один пример.

В «Программе [при начале публичного чтения на российском языке изъяснения физики]» в 1746 г. Ломоносов начинает рассуждения с описания различных путей познания, приносящих «удовольствие» человеку. Так, например, в «древние веки» человеку было доступно лишь созерцание «преизобилующей натуры» и молитва, которая, в определении Ломоносова, есть «дело», «сердце и ум наш к небу возводящее» [Ломоносов ИФП, 133, 134]. Однако Новое время принесло человечеству познание «высшего достоинства». Для иллюстрации Ломоносов избирает нейтральный пример — часы, — образ, который к середине XVIII в. потерял свою специфику и равным образом указывал на систему Картезия или Лейбница. «Кто, разобрав часы, усмотрел изрядные и приятные фигуры частей, — пишет Ломоносов, — пристойное их расположение, взаимный союз и самую причину движения, не больше ли веселится их красотою, <…> не вящще ли удивляется хитрому художеству и хвалит самого мастера, нежели тот, кто смотрит только на внешний вид сея машины, внутреннего строения не зная?» [Ломоносов ИФП, 134].

Вслед за тем Ломоносов дает более детальное описание этапов познания «внутреннего строения» натуры. Познавший «свойства» натуры, указывает Ломоносов, «коль вящщее увеселение имеет <…> перед тем, кто только на внешний вид вещей смотрит и вместо самих почти одну тень оных видит. Кто таковые мысленные рассуждения о натуральных вещах <…> в действие приводит, <…> тем яснее видит он сокровенные силы рачительной натуры». «Но кто притом представляет еще всесильного строителя и начальника, взирает просвещенным оком в сокровеные внутренности многообразных тварей, видит <…> таинства иным неведомые, в которых непостижимая зиждителева премудрость тем великолепнее является <…> тот не токмо легкими крилами благоговения к небу восхищается, но и сам якобы в некое обожение приходит»; [Ломоносов ИФП, 134–135].

С одной стороны, мы видим, что научное познание для Ломоносова совпадает в деталях (а также на уровне идиоматики и прямых терминологических отсылок, в данном случае — «восхищается») с описаниями одического восторга, демонстрируя научную и философскую актуальность проблемы, представленной в оде как тема восторга.

Во-вторых, приведенное рассуждение уточняет и ту философскую традицию, за рамки которой Ломоносов демонстративно не выходит: и отправная точка рассуждения (познание как форма увеселения и тень как характеристика вещи лишь видимой), и его кульминация (идея «обожения» в процессе познания) отсылают читателя к идеям, которые Ломоносов, по-видимому, связывал с именем Платона.

Понимание «обожения» как формы причастности к высшему знанию регулярно возникает, когда речь заходит о научном познании, и здесь автор вновь использует известные платоновские идеи: «Испытание натуры трудно, слушатели, однако приятно, полезно, свято. <…>; Чем глубже до самых причин толь чудных дел проницает рассуждение, тем яснее показывается непостижимый всего бытия строитель» [Ломоносов ИФП, 282]. Высшее познание Ломоносов сравнивает со взглядом на солнце: «Что ж о таковом безмерном света океане представлять себе те должны, которые во внутреннее натуры святилище взирают любопытным оком <…> и в чистое небо далече проникли. Но как чувственное око прямо на солнце смотреть не может, так и зрение рассуждения притупляется <…> устремим сколько возможно остроумия и рассуждения очи для испытания причин происхождения света и разделения его на разные цветы» [Ломоносов ИФС, 283].

То есть решение темы восторга получает философскую конкретность: Ломоносов не разделяет своей позиции поэта и ученого, и в целом она может быть охарактеризована как обращение к истокам.

На первый взгляд неожиданным при таком понимании восторга-обожения оказывается описание Петра Великого в рамках той же топики. Так, в 1753 г. Ломоносов начинает «Слово о явлениях воздушных, от электрической силы происходящих» рассуждением о Петре Великом. Речь идет о том, что смерть профессора Рихмана от удара молнии должна отпугнуть мысль от решения вопроса о происхождении и сущности электрической силы. Смелость мысли исследователя должна быть пробуждена смелостью творческой мысли монарха. В этом контексте «восторг», необходимый испытателю натуры для постижения тайн природы, по мнению Ломоносова, аналогичен тому состоянию мысли, которая движет правителем. Для того, чтобы «снова родить» [Ломоносов ИФП, 217] целое государство, требовалась «исполинская смелость» [Ломоносов ИФП, 218]. Поэтому дела Петра Великого таковы, что «святость повествованием их рождается» [Ломоносов ИФП, 216]. Так же, как и все сделанное Петром, Академия наук «почти божественною его премудростию» основана [Ломоносов ИФП, 217]. Интересной может показаться еще одна характеристика Петра в этом «Слове»: необходимым этапом для творческого преобразования государства было просвещение подданных и самого Петра. Этот первый этап «беспрестанного рассуждения» монарха Ломоносов дважды характеризует так же, как и начало поэтического парения: «государя горячее рачение изведать учения»; «пылая снисканием знаний» [Ломоносов ИФП, 217].

Это, с одной стороны, может служить примером еще одного обращения Ломоносова к платоновской проблематике — философ-естествоиспытатель и монарх, и только они, оказываются одинаково наделены способностью творческой мысли, и одинаково способны достичь «обожения» в результате усилия «духа». Характеристики «божественный» или «святой» в одинаковой степени применимы для Ломоносова и к Петру Великому, и к восторженному поэту-одописцу.

И, наконец, понятие «обожения» и его связь с идеями Платона может пояснить специфику ломоносовских характеристик Гомера. Сравнивая себя с Гомером, Ломоносов строит рассуждение по схеме: «он не был бы способен — я способен». Например:

    Хотя б Гомер, стихом парящий,
    Что древних эллин мочь хвалил,
    Ахилл в бою как огнь палящий
    Искусством чьем описан был,
    Моих увидел дней изрядство,
    На Пинд взойти б нашел приятство;
    Бессловен был его б язык [Ломоносов VIII, 74].

Главная разница заключается в том, по словам Ломоносова, что слог Гомера «исполнен басней лживых», а не «похвал правдивых» [Ломоносов VIII, 94].

Тут следует обратиться к характеристикам Гомера, данным в «Государстве» Платона. Гомер, как Гесиод и другие поэты у Платона, «составив для людей лживые сказания» (Государство, 377 d), грешат против истины. Правило Платона — «каков бог, таким его и надо изображать» (Государство, 379 а). Будучи существами совершенными, боги не способны на поступки, приходящие в противоречие с их природой. Поэт, повествующий о недостойном поведении богов, принимает видимое за истину. Такой поэт — творец теней теней. Именно таким видит Платон Гомера (Государство, 386–391 и др.). Гомер и похожие на него творцы должны быть отосланы в другое государство. «А сами удовольствуемся, — говорит Сократ у Платона, — по соображениям пользы, более суровым, хотя бы и менее приятным, поэтом и творцом сказаний, который подражал бы у нас способу выражения человека порядочного и то, о чем он говорит, излагал бы согласно образцам» (Государство, 389 а–в).

Творец в идеальном государстве должен отвечать двум требованиям: он должен занимать такую позицию в государстве, чтобы внушать уважение, и только тогда он сможет воспитывать сограждан. Гомер при жизни, как указывает Платон, пребывал в полном пренебрежении (Государство, 600 в). Такой поэт не нужен в идеальном государстве. Кроме того, здесь «поэзия принимается лишь постольку, поскольку это гимны богам и хвала добродетельным людям» (Государство, 607 а). Ломоносовская ода и сам он как автор, со всеми его амбициями, отвечают этим требованиям как нельзя лучше.

«Платон, — пишет современная исследовательница поэтического вдохновения у Платона, — <…> предлагает свою доктрину вдохновения, которая удивляла его современников так же сильно, как она удивляет и нас. <…> Две идеи главным образом привлекали читателей и исследователей Платона: изгнание поэтов из идеального государства и концепция поэзии как божественного безумия» [Григорьева, 135]. Далее исследовательница поясняет: «Платон в “Федре” ясно противопоставляет традиционное понимание вдохновения новому, философскому. Философ, инспирированный демоном Эротом <который всегда причина и форма высшего познания — ср. «Пир» — Е. П.>, в отличие от поэта, не лишается разума. Он стоит по другую сторону священной границы, отделяющей человеческие устремления от божественных дел <…> философ, отвернувшийся от человеческого, выглядит безумным; поэт, полностью погруженный в человеческое, безумен на самом деле» [Григорьева, 148]. В интерпретации Ломоносова, философ (мыслитель), как и поэт, переживает восторг мысли, но при этом не теряет разума. Своей волей он «стремит» себя еще выше и добивается сокровенного знания, — «обожения», которое доступно лишь «премудрым» и монархам. Очевидно, Ломоносов видел эти две идеи именно как платоновские.

Восторг Ломоносова, таким образом, носил характер подчеркнуто безусловный в его отношении к философской позиции автора и при этом сохранял прямое отношение к панегирической функции оды, то есть был непосредственно связан с проблемой отношения монарха и обращающегося к нему поэта. Ломоносов не рассматривал его как поэтическую условность или элемент одической композиции. Одновременно он не был подчинен и каким-либо внешним факторам, таким, например, как социальный статус автора или форма адресования текста. Значительно более важную роль в этой системе играет теперь форма правления, тип власти, который тот или иной монарх воплощает.

§ 3. Политическая концепция оды Ломоносова

Ода — условное повествование о политическом событии, она стремится не просто описать его, а выявить его глубинный, сущностный смысл, связать его с «исторической» жизнью государства. При таком подходе всякое событие помещается в рамки представлений о государстве и исторической его жизни вообще.

Для Ломоносова политическое бытие является одной из форм существования «натуры» — находящейся в непрестанном движении, «труде». Псалом, который Тредиаковский назвал «совершенная ода» [Тредиаковский 1752, I, 281], — это ода, выключенная из истории и политики. Он воспроизводит лишь чистые формы бытия натуры, является своего рода «слепком космоса». В переложении Псалма 1033 Ломоносов, следуя оригиналу, описывает сотворение мира. Непрестанное движение, «труд натуры» воплощен здесь в движении вод4:

    Ты повелел водам парами
    Всходить, сгущаяся над нами,
    Где дождь рождается и снег.
    Их воля — Твой единый взгляд,
    От запрещения мутятся
    И в тучи, устрашась, теснятся;
    Лишь грянет гром Твой, вниз шумят.

Гнев Всевышнего не является здесь разрушительным, он, напротив, — источник движения, от его гнева воды проливаются на землю и «напояют» все живое. Навстречу небесным водам движется в благодарности все живое:

    Восходят горы в высоту,

птицы

    Возносят пение и свисты [Ломоносов VIII, 229–230].

Мир, находящийся в непрестанном движении, которое порождено контактом с небесами, Ломоносов описывает как «мир в состоянии чуда», например, в переложении Псалма 143:

    Склони, Зиждитель, небеса,
    Коснись горам, и воздымятся,
    Да паки на земли явятся
    Твои ужасны чудеса [Ломоносов VIII, 112];

тема эта характерна и для оды:

    О коль к нам склонны небеса!
    О коль преславны чудеса! [Ломоносов VIII, 742].

«Чудеса» в ломоносовской поэзии не нарушают законов натуры, а, напротив, являются их исполнением. Бытие натуры, воплощенное в движении вод, таким образом, определено контактом с небесами. Этот же контакт регулирует и политическое бытие в одах Ломоносова.

Ломоносов описывает разные типы правления как различное состояние вод в условном одическом мире (нужно иметь в виду, что правление одного монарха в разные моменты могло оцениваться и, соответственно, быть описано различно, как это произошло с Анной или Петром Федоровичем). Исходное хаотическое состояние государства Ломоносов описывает как «бурю на море», оно близко по значению исходному космическому хаосу. Это мир до сотворения и государство до начала своего политического бытия: здесь волны стремятся разрушить небеса, горы сравниваются с землей, дым застилает солнце — контакт с небесами оказывается нарушен. Это для Ломоносова — «разрушение чина натуры», чудо же состоит в соблюдении этого чина («творит натура чудеса») и противостоит хаосу. Описание такого «дополитического хаоса» находим, например, в оде на восшествие на престол 1746 года:

    Нам в оном ужасе казалось,
    Что море в ярости своей
    С пределами небес сражалось,
    Земля стенала от зыбей,
    Что вихри в вихри ударялись,
    Что тучи с тучами спирались,
    И устремлялся гром на гром,
    И что надуты вод громады
    Текли покрыть пространны грады,
    Сравнять хребты гор с влажным дном [30, 140–141].

Чтобы преодолеть такой хаос, необходимо восстановить контакт с небесами. Но это оказывается контакт с гневающимся Богом (Бог в гневе заливает землю водами, но не «отвращает лица»). Такое состояние государства у Ломоносова последовательно связывается с властью Петра I. Актуальной здесь становится мифологема «Ной, борющийся с потопом» и формула, которую у Ломоносова произносит Всевышний:

    Я в гневе Россам был Творец [36, 84].

При описании такого состояния государства Ломоносов использует устойчивый сюжет: монарх пересекает море на корабле и тем самым успокаивает бурю.

Этот сюжет восходит к эпической поэме эпохи классицизма, он же организует повествование в поэме Ломоносова «Петр Великий». Образцом для классицистической эпопеи служила «Энеида», она особенно важна для Ломоносова, в поэзии которого сама картина бурного моря может служить отсылкой к истории Энея. Так, в трагедии «Демофонт» один из героев описывает прибытие Демофонта во Фракию: внезапно солнце побагровело и спряталось в тучах, налетела буря:

    Тогда сквозь мрак едва увидеть мы могли,
    Что с моря буйный вихрь несет к нам корабли,
    Которы лютость вод то в пропастях скрывает,
    То, вздернув на бугры, порывисто бросает; <…>
    Мы чаяли тогда Енеева приходы [Ломоносов VIII, 424].

Для героев трагедии эта буря знаменует «закрыты небеса», которые могут сопровождать лишь прибытие троян, поскольку боги «свой взор от Трои отвратили». Однако дальнейшее развитие событий показывает, что именно в борьбе с роком Демофонт оказывается способен восстановить сильное царство.

Этот центральный сюжет эпической поэмы свертывается в оде до эмблемы, которая вводится в текст как описание бури и получает весь комплекс значений путешествия монарха и основания нового сильного царства. В поэзии Ломоносова роль основателя империи получает Петр I. Поэтому всякий раз, когда описание преодолеваемой бури появляется в оде Ломоносова, обязательно появляется и параллель с Петром:

    Великий Петр из мертвых встал!
    Мы пройдем с Ним сквозь огнь и воды,
    Предолим бури и погоды, <…>
    На грозных станем мы валах [30, 143].

На смену буре — царствованию Петра — приходит новое состояние вод: спокойные воды. В рамках аналогии «Петр — Ной» это может быть описано как прекращение потопа (и тогда имя Елизаветы будет осмысляться как знак завета — радуга). Такое государство — рай на земле, устойчивый его признак — преклоненные небеса («к нам щедро небо преклонилось»), что знаменует контакт с уже не гневающимся Богом. При описании такого состояния государства Ломоносов вводит весенний пейзаж, когда ветры утихают и небо отражается в спокойных водах:

    Когда пучину не смущает
    Стремление несильных бурь,
    В зерцале жидком представляет
    Небесной ясности лазурь [55, 758–759].

Изображая спокойные воды, отражающие небеса, Ломоносов использует такие формулы, как «игра волн» в значении, близком «игре натуры». «Труд натуры», как форма непрестанного движения мира, является в поэзии Ломоносова важным атрибутом «государства-рая», где все «живет и движется в труде и торжестве».

По признаку непрестанного движения Ломоносов противопоставляет «государство-рай» другому типу правления, который также охарактеризован у него, как неподвижные воды. Но теперь это уже неподвижность, символизирующая мир, от которого отвернулся Бог: движение в таком мире прекращается, «спокойные воды» становятся «болотом». Так оценивает Ломоносов остановку политической жизни, вызванную смертью Петра:

    Взглянуть на небо — не сияет;
    Взглянуть на реки — не текут;
    И гор высокость оседает;
    Натуры всей пресекся труд [53, 743].

Такое состояние государства Ломоносов связывает с длительной «тишиной» (мотивы эти появляются в конце правления Елизаветы):

    Чтоб в недрах мягкой тишины
    Не зацвели водам равны
    Что вкруг защищены горами,
    Дубравой, неподвижно спят
    И под ленивыми листами
    Презренный производят гад [53, 746].

В этом контексте понятным становится появление в одах Ломоносова 1759–1762 годов восхвалений войны. На фоне доминирующего у Ломоносова «экономизма» они звучат особенно заметно. Так, например, в оде 1761 года «зацвевшим водам» противопоставлены именно блага войны:

    Необходимая судьба
    Во всех народах положила,
    Дабы военная труба
    Унылых к бодрости будила <…>
    Война плоды свои растит,
    Героев в мир рождает славных [53, 746–747].

Обоснование войны для Ломоносова не случайно. В зависимости от состояния царства война может оцениваться по-разному: если политическое движение остановилось и мир необходимо привести в движение, то война становится для Ломоносова началом плодотворным для развития государства:

    Производить плоды природно только лету
    И кроткий мир един дает богатство свету.
    То правда надлежит и зиму тем хвалить,
    Что может суровство поветрий отвратить
    И вредны умертвить в лесах и нивах гады;
    Подобные дает счастлива брань отрады [Ломоносов VIII, 529].

Однако война неминуемо возвращает мир из-под власти Разума во власть хаоса и случая, «счастья». Вновь вернуть миру «чин» может только «премудрый» монарх — он может возвратить мир в состояние контакта с небесами.

В контексте описанных размышлений Ломоносова совершенно закономерным становится обращение его к оде Ж.-Б. Руссо «Счастье, которое венчает» и создание перевода «Доколе, счастье, ты венцами…» (1759). Здесь противопоставлены «герои совершенные», которые «премудростию в свет даны», и герои, рожденные «роком неправедным», счастием (оно ложными лучами славы ослепляет разум). Счастье может изменить и злодею, и «венчанному Сократу», но только премудрый монарх может восстановить политический покой. Героем, который символизирует торжество разума над счастием, является Эней:

    Вотще готовит гнев Юноны
    Энею смерть среди валов,
    Премудрость! Чрез твои законы
    Он выше рока и богов [Ломоносов VIII, 666]5.

Эта концепция постоянных изменений в политической жизни, как мы видели, связывает благополучие или нестроение в государстве со «склоненными» или «закрытыми» небесами. Правление Елизаветы для Ломоносова — торжество «тишины», «государство-рай» (только к концу ее правления оценки начинают меняться). В такой ситуации главная функция монарха — осуществление «контакта с небесами», и именно эта функция определяет тип отношений монархини и подданных, который Ломоносов описывает в панегириках, обращенных к Елизавете.

Взаимоотношения Елизаветы и ее подданных особенно отчетливо описаны Ломоносовым в надписях6 на фейерверки. Ода Ломоносова осложнена, как мы видели, концепцией «обожения» восторженного поэта, надпись же являет отношения монархини и коллектива подданных в чистом виде.

Ключевое значение этой темы для надписи определялось тем, что семантика фейерверка в целом была подчинена эмблематическому значению этого типа зрелища. Огни фейерверка всегда знаменуют чувства подданных к монархине и, в то же время, обращены ко «Всевышнему»:

    Мы ныне празднуя той час благословенный,
    Огнями кажим огнь, во всех сердцах возжженный.
    О естьлиб с внутренним огнь внешний равен был,
    Он выше бы восшел в ночь блещущих светил [Ломоносов VIII, 533].

Как правило, в надписи три действующих лица (иногда одно из них может только подразумеваться): монархиня («ты»), подданные, народ («мы») и «Он» — Бог, «промысел». Их взаимные отношения и составляют смысловой каркас любой надписи Ломоносова (и надписи на фейерверк вообще). Так, например, в 1751 г. Ломоносов писал по случаю празднования дня рождения Елизаветы:

    Среди прекрасного Российского Рая,
    Монархиня, цветет дражайша жизнь твоя.
    Рукою вышняго нас ради насажденна
    И силою его отвсюду покровенна.
    Мы, сердце возводя и очи к небесам,
    Согласно просим все: «Подай, о боже, нам,
    Да солнце милости сиять к ней непрестанет» [Ломоносов VIII, 409].

Здесь «Вышний» «насаждает» власть монархини и «покрывает» ее, но объектом его действий является «народ»: «нас ради», — пишет Ломоносов. Монархиня здесь — только «орудие», форма Божественного покровительства.

Точно так же трактует отношения монархини с подданными и Всевышним и ломоносовская ода, например:

    На глас себя он наш склоняет;
    Как в имени твоем предвечный
    Поставил нам покоя сень [45, 557; ср.: 51, 649 и др.].

Повествователь в этой ситуации может выступать в двух ипостасях: он может причислять себя к коллективу подданных Елизаветы («мы») и тогда разделять с ними их эмоции, или может быть «восторгнут» к небесам, и тогда он — зритель всеобщей радости. Такая раздельность существования позиции подданного и поэта в оде Ломоносова изменяется с приходом к власти Екатерины II.

§ 4. Ломоносов — певец Екатерины

«Царствование Екатерины, ставленницы среднего дворянства, было решительно неблагоприятно для Ломоносова, — писал П. Н. Берков в 1936 г. — Он не только не был “взыскан милостями” новой императрицы, но даже испытал явное унижение: в то время, как Сумароков, хотя и не осуществивший своего плана — стать поэтическим выразителем правительственного курса, — был первым поименован в подписанном Екатериной в день коронации указе и пожалован из бригадиров в статские советники, Ломоносов был 2 мая 1763 года уволен “в вечную от службы отставку”, правда, тоже с производством в статские советники. Впрочем, через несколько дней указ этот был аннулирован Екатериной. Тем не менее, песня Ломоносова была спета. Он пишет еще изредка оды, сочиняет “слова” и прочее, но для русской поэзии 60-х годов он прошлое, а не настоящее» [Берков 1936, 273].

Причину такой ситуации исследователь объяснял, вслед за П. П. Пекарским, тем, что еще до переворота Екатерина и Ломоносов принадлежали разным «партиям». В конце царствования Елизаветы «<…> при дворе уже успели образоваться две партии, одна, более многочисленная и сильная, держалась так называвшегося тогда старого двора, который находился вполне в распоряжении Шуваловых; другая, менее значительная, состояла из приверженцев великой княгини Екатерины Алексеевны и считала своими покровителями графов Разумовских <…>. Первые выпрашивали милости Ломоносову, вторые восхищались и держали в милости Сумарокова,» — писал Пекарский [Пекарский II, 533–534].

В 1935 г. С. Н. Чернов в статье «М. В. Ломоносов в одах 1762 г.» подробно проанализировал первую «екатерининскую» оду Ломоносова. Подчеркнув, вслед за М. И. Сухомлиновым, «тематическое совпадение» данной оды с манифестами Екатерины, изданными сразу по восшествии на престол, он пишет: «Казалось бы, Екатерина поэтому должна была быть довольна этою одою М. В. Ломоносова. Однако никаких известий о том, чтобы она осталась ею довольна, нет. Наоборот, между нею и им в течение долгого времени, несмотря на все его дипломатические ходы и славословия, несмотря также на его более чем просто заметное положение в русских интеллигентных кругах, отношения остаются тяжелыми. Очевидно, императрица или была недовольна одою или, по крайней мере, недостаточно довольна ею» [Чернов, 178]. Причину этого С. Н. Чернов видит в том, что, используя слова манифестов Екатерины, Ломоносов «придал им характер поучения не назад, Петру III, а вперед, Екатерине», чем «не мог не задеть» императрицу [Чернов, 179–180].

Именно такая точка зрения на эту оду — как на слишком радикально истолковавшую положения манифестов Екатерины и потому неугодную последней, — была принята и позднейшими комментаторами Ломоносова. Так, А. А. Морозов в 1986 г. указывал, что Екатерина «осталась недовольна» «публицистической направленностью этой оды» [Морозов 1986, 509].

Уже сама постановка вопроса представляется несколько неточной. Ломоносов мог «не отгадать» монарших планов, и тогда какие-то строфы могли прозвучать несвоевременно7. Однако нельзя согласиться с тем, что в намерения поэта входило поучать императрицу или даже угрожать ей. И древняя, и современная история для Ломоносова была такой же «натурой», как, например, северное сияние. Он был ее наблюдатель, «читатель», интерпретатор, в его задачи входило найти смысл, сформулировать закон, объяснить факты, очевидцем которых он был, а не поучать монархиню, которой он служил.

В приведенных мнениях творчество Ломоносова екатерининского периода рассматривается исходя из фактов биографического характера. Так, П. Н. Берков, как мы видели, смотрит на творчество Ломоносова последних лет через призму 1750-х гг.: они определяют положение Ломоносова при Екатерине, а этот биографический ряд, по мнению исследователя, определяет и официальную оценку ломоносовских панегирических опытов, и реальное их значение для русской литературы.

Для С. Н. Чернова факты биографии Ломоносова — неприязненное и настороженное отношение к нему императрицы — становятся отправной точкой исследования: он пытается обнаружить причины сложного положения Ломоносова при Екатерине в первом публичном выступлении поэта данного периода.

В 1948 г. вышел восьмой том академического издания сочинений Ломоносова, которое было начато еще Сухомлиновым. В этом томе была опубликована переписка Ломоносова с комментариями Л. Б. Модзалевского. Работа с письмами последних лет позволила комментатору сделать ряд важных заключений. Так, он проследил реальную динамику отношений императрицы и поэта. «Первая половина 1764 г. вообще прошла под внешними проявлениями особенно «милостливого» отношения Екатерины к Ломоносову»8, — пишет Л. Б. Модзалевский [Модзалевский, II паг., 280].

Обратимся к фактам. Ломоносов подал в отставку 24 июля 1762 г., вслед за известием о повышении Тауберта: Тауберт был «в случае», Ломоносов требовал повышения, исходя из установившейся практики, как старший. Уже на следующий день по подаче прошения об отставке, Ломоносова посетил Ф. Г. Орлов, обещал покровительство Г. Г. Орлова, и с ним Ломоносов передал документы, удостоверяющие его достижения в науках. Однако даже покровительство Орловых не помогло Ломоносову, а, возможно, даже помешало: именно в первые месяцы своего правления Екатерина настойчиво пытается освободиться от опеки Орловых. В феврале 1763 г. М. И. Воронцов советовал Ломоносову прекратить временно хлопоты перед императрицей, что «может быть теперь многим подвержено трудностям» [Ломоносов 1948, 263]. Приблизительно на это время приходится перелом в отношении Екатерины к Ломоносову: она интересуется материальным положением поэта, делает запрос о том, в самом ли деле Ломоносов обойден в повышении младшими по чину (то есть в самом ли деле нарушены установившиеся нормы) [Ломоносов 1948, II паг., 269, 270].

Екатерина подписала указ об отставке только в мае и почти сразу отозвала его из Сената. После истории с отставкой Екатерина с большим вниманием относится к работам и проектам Ломоносова. Можно указать, например, на снаряжение экспедиции по проекту Ломоносова, личные указы императрицы о сборе минералов для его работ, сведений для атласа, который он составлял, «личные» заказы, например, заказ «географических» и из русской истории обоев для апартаментов Екатерины; выбор Ломоносова членом Академии художеств, заказ стихотворения, которое появилось вместе с манифестом о создании Воспитательного дома; на работу Ломоносова, по личному указанию императрицы, над организацией «департамента агрикультуры»; многочисленные встречи, о которых Ломоносов писал Михаилу Ларионовичу Воронцову 19 января 1764 г.: «Чувствую ея государскую милость довольно: несколько раз изволила меня приглашать к себе в комнаты, и довольно со мною разговаривать о науках с оказанием своего всемилостливейшего удовольствия» [Ломоносов 1891, II, 361], наконец, личное посещение поэта императрицей.

Таким образом, отношение Екатерины к Ломоносову не было неизменно отрицательным. Очевидно, что «немилость» — результат того мнения, которое сложилось у Екатерины о Ломоносове до переворота. Ломоносову потребовалось не менее полугода на то, чтобы склонить к себе императрицу.

Сумароков, несмотря на пожалование во время коронации и разрешение печатать как его оду, посвященную перевороту, так и последующие, на деньги кабинета императрицы [Тонкова, 387 и след.] (оба жеста императрицы — несомненные знаки того, что Сумароков должен был стать официальным, оплачиваемым придворным поэтом), очень быстро перестал интересовать Екатерину. Став императрицей, она была заинтересована в реальной идеологической работе — ода Сумарокова 1762 года не только не успела за ломоносовской, но, составленная из нескольких стандартных комплиментов эпохи «Трудолюбивой пчелы», совершенно не отвечала новой ситуации. Представляется, что ода Ломоносова ей отвечала в значительно большей степени и, возможно, сыграла положительную, а вовсе не отрицательную роль во взаимоотношениях поэта и императрицы.

Сам факт использования официального документа в панегирической литературе, как мы видели, является ее регулярным признаком. Однако факт использования Ломоносовым тех или иных положений манифестов Екатерины в одах 1762 и 1763 годов важен для решения вопроса о том, как Ломоносов читал эти манифесты, что именно из утверждений и доводов императрицы Ломоносов переносит в свои оды, в какой контекст эти екатерининские рассуждения попадают у Ломоносова. Речь должна идти не о том, как бы императрица могла понять оду 1762 года (у нас нет материалов ни для утверждений, что ода понравилась, ни для утверждений обратного характера), а о том, как Ломоносов понял манифест.

Один из центральных вопросов, который решает Ломоносов в оде 1762 года и который стоит в центре екатерининских манифестов этих дней, — вопрос о законности власти новой императрицы9.

К моменту переворота Екатерина очень хорошо представляла себе, как должен звучать манифест о восшествии на престол, какая аргументация в этом вопросе будет звучать убедительно и какая — нет. Так, известно, что Екатериной были продуманы все необходимые действия на случай смерти Елизаветы и составлена специальная инструкция на этот счет для Петра Федоровича. Здесь, в частности, говорится: «Объявить <…> о Вашем восшествии на престол Ваших предков по праву, которым Вы владеете от Бога и по рождению. <…> Конференция соберется; тут будет выработана форма объявления об этих событиях, при этом Вы пользуетесь той, которую вынете из своего кармана, и в которой очень убедительно изложены Ваши права» [Переворот 1762 г., 79]. Здесь обращают на себя внимание три момента. Во-первых, по мнению Екатерины, уже первые слова нового императора должны звучать как точные формулировки (престол предков, право от Бога и по рождению). Во-вторых, предполагается, что права Петра Федоровича могут быть оспорены, и можно с уверенностью полагать, что речь идет об Иоанне Антоновиче. И, в-третьих, права Петра Федоровича должны быть изложены «очень убедительно», что, вероятно, отсылает к малоубедительным документам по сходному поводу и, скорее всего, к манифестам по случаю восшествия на престол Елизаветы Петровны.

Далее Екатерина предлагает проект указа, в котором право Петра Федоровича определяется как наследственное («Нашей государыни тетки, мы как единственный ее наследник и отрасль племени г-дря деда нашего, Петра Великого, приняли наш природный престол», подкрепленное выбором Елизаветы («наследство нам в 1742 ноября 9 числа от ее величества блаженной памяти тетки нашей по самодержавной ее власти, как сыну большой ее сестры, цесаревны Анны Петровны, еще особым указом и присягою подтверждено» [Переворот 1762 г., 80]).

Формулировки указа совершенно точно следуют «Правде воли монаршей» (наследственно-завещательная система передачи власти), то есть закону, и противостоят указам Елизаветы, изданным по аналогичному поводу.

В трактате Прокоповича подробно разобрана система наследования как при наличии завещания, так и без него, однако не учтена ситуация узурпации власти и ее «законного» восстановления. Напротив, всякая власть здесь признается законной, недоступной человеческому суду.

Иоанн Антонович был наследником Анны и по крови, и по завещанию. Елизавете приходилось выстраивать систему аргументов помимо существующих норм (практика XVII в. могла дать в этом случае богатый выбор прецедентов и аргументов, однако Елизавета не нашла, вероятно, времени или возможности их использовать). По-видимому, Екатерина нашла логику манифестов Елизаветы неубедительной. Главным недостатком здесь было отсутствие законченной концепции: аргументы Елизаветы противоречат друг другу и отсылают каждый к своей системе наследственного права10.

Таким образом, Екатерина в этих документах, как мы видели, оперировала имеющимися в наличии установлениями о передаче престола (Прокопович) и подчеркивала необходимость логической выдержанности манифеста о престолонаследии. Однако довольно скоро она сама оказалась в ситуации, которая не была учтена Прокоповичем. При восшествии на престол у нее было два законных соперника.

Манифест 7-го июля 1762 г. писал о Петре III: «Он возмечтал о своей власти Монаршей, яко бы оная не от Бога установлена была и не к пользе и благополучию подданных своих, но случайно к нему в руки впала для собственного его угождения» [ПСЗРИ, № 11598]. Здесь противопоставлены две позиции по отношению к монаршей власти: Екатерина всякую власть рассматривает как законную («от Бога установлена», то есть следует норме и традиции в лице Прокоповича), в то же время Петр Федорович ошибочно полагает («возмечтал»), что власть может «случайно» «в руки впасть».

Ломоносов в «Слове похвальном Петру Великому» в 1755 г. Писал: «Хотя бы еще кому сомнительно было, от Бога ли на земли обладатели поставляются, или по случаю державы достигают» [Ломоносов VIII, 584 — 586]. Эти слова — пересказ надписи Ломоносова к проекту фейерверка на день рождения Елизаветы в 1753 г.:

    О вы, которы все по рассужденью злому
    Обыкли случаю приписывать слепому,
    Уверьтесь нынешним превожделенным днем,
    Что промысл вышнего господствует во всем [Ломоносов VIII, 535].

У Ломоносова существует некоторый условный оппонент, носитель «злого» рассуждения, который отрицает божественную природу всякой власти, события же, история (в «Слове» это воцарение Елизаветы Петровны) опровергают его мнение. У Екатерины условный оппонент превращается в свергнутого монарха, а опровергает его мнение ее воцарение.

Вернемся к манифесту. И Петр III, и Екатерина, как говорит манифест, — законные властители. Но природа их власти различна. Так, когда Екатерина обвиняет Петра III в незаконном («презрел он и законы естественные и гражданские» — то есть и как отец, и как монарх) отъятии у Павла Петровича права быть наследником, она добавляет: « <…> забыв правило естественное, что кто большего права другому дать не может, как то, которое сам получил» [ПСЗРИ, № 11598]. Петр III получил власть по праву крови, как ближайший родственник Елизаветы Петровны (сама она получила престол именно как дочь Петра I и законно передала его «по крови» — то есть не преступая прав, которые получила, взойдя на престол). Здесь власть Петра III явно противопоставлена тем правам, которые присвоил себе Петр I, — выбирать наследника. Именно как такой выбор в официальной идеологии рассматривалось коронование Екатерины I.  Так, Ломоносов, говоря о вопросах престолонаследия, сравнивал в 1764 г. царствующую императрицу с Екатериной I:

    Той Петр вручил, Сей вверил Бог! [76, 789].

То есть природа власти Петра Великого была иной, его права были шире.

Вопрос о статусе власти Петра интересовал Ломоносова до переворота. В декабре 1760 г. из печати вышла первая песнь поэмы «Петр Великий», где Ломоносов подробно описывает воцарение Петра.

Проблему престолонаследия автор решает с подчеркнутой ориентацией на «Правду воли монаршей». В использовании этого трактата он допускает двойной анахронизм: во-первых, Софья и патриарх в прениях о престолонаследии времен стрелецкого бунта говорят словами Прокоповича; во-вторых, рассказ об этих событиях передан Петру, но Петру в начале его царствования. Однако именно в трактате Прокоповича идеология петровской эпохи получила, по мнению Ломоносова, свое наиболее законченное воплощение.

Здесь царевна Софья противопоставлена патриарху. Первая выступает за объявление царем старшего из братьев — Иоанна и указывает, что

    …вопиет естественный закон,
    Что меньший старшему отъемлет брату трон.

Патриарх выдвигает другой принцип престолонаследия (и позиция патриарха, с точки зрения Ломоносова, законна):

    От жизни отходя и брат твой, и родитель
    Избрание Петра препоручили нам [Ломоносов VIII, 708].

(Федор, как получивший власть по крови, не может сам передать свою власть иным способом и поручает патриарху «избрать» Петра). Так же описывает природу своей власти и сам Петр у Ломоносова:

    Перед кончиною мой старший брат признав,
    Что средний в силах слаб и внутренне не здрав,
    Способность предпочел естественному праву
    И мне препоручил Российскую державу [Ломоносов VIII, 708].

Петр Великий у Ломоносова — монарх, избранный («Мы избрали Петра и сердцем, и языком») по «способности» в нарушение естественного права. Нарушение «закона» в престолонаследии — но не самовластием, а всенародным избранием, — знак того, что избранный монарх «от промысла избранный человек», как Ломоносов характеризует Петра Великого в поэме. И полномочия такого «избранного промыслом» монарха значительно шире, чем права монарха «по крови»11.

Когда Екатерина указывает в манифесте на попрание «естественных прав», то это не «жизнь, свобода, имущество», в терминологии философов — учителей императрицы, она апеллирует к совсем другой системе представлений.

В оде 1762 года вопрос о природе власти Екатерины решен Ломоносовым очень отчетливо:

    Уже для обществу покрова
    Согласно всех душа готова
    В ней дщерь Петрову возвратить [62, 774].

Общество (Ломоносов называет подданных именно «общество») здесь выбирает Екатерину из соображений собственной безопасности, то есть ищет монарха, который будет «народну наблюдать льготу» [62, 778], оно — носитель единого мнения, оно «согласно» избрать Екатерину.

В оде на Новый 1764 год Ломоносов вновь обращается к этой проблеме:

    Усыновление добродетель
    Российский украшает свет <…>
    Усердие всего народа
    Крепит, как кровная природа [76, 789].

Здесь избрание со-противопоставляется «кровной природе», но как такая же законная власть. Избрание, как в оде 1762 года, так и в манифестах, выражается в «усердии всего народа». «Добродетель» указывает, что выбор был осуществлен «по способности»12.

И для императрицы, и для Ломоносова законная власть могла быть очень различной по своей природе. Определяя свою власть как власть «по способности», Екатерина, естественно, должна была доказать неспособность своего супруга.

Мы видим, что Ломоносов не просто «следует» манифестам Екатерины. Напротив, императрица, определив свою власть как выборную, обратилась к ломоносовской концепции, в рамках которой власть Петра Великого рассматривалась как власть избранного монарха. Екатерина в манифесте обратила на себя систему идей, выработанных Ломоносовым в поэме для описания Петра Великого, и, как бы продолжая диалог, Ломоносов именно эти идеи положил в основу своей первой екатерининской оды.

В то же время, уже в первой екатерининской оде, как впоследствии и в других панегириках нового царствования, заметно меняются стереотипы описания монархини, характерные для поэта в предшествовавшую эпоху: перед Ломоносовым стояла задача описать власть не наследственную, а выборную.

В оде 1762 года Ломоносов последовательно разделяет, в определенном смысле — противопоставляет, подданных и монархиню:

    Спешим Отечество покрыть
    Вослед премудрой героине [62, 775];
    И купно сердце всех пылает
    О целости ее и нас [62, 778];
    Склонила высоту небес
    От злой судьбы Тебя избавить,
    Над нами царствовать поставить [62, 780] и др.

Эта же тема получает развитие и в последующей — последней — оде Ломоносова, написанной в 1763 г. Мы видим, что судьба монархини и судьба ее подданных не совпадают, что «спасти себя» и «спасти нас» — действия раздельные: «Екатеринин рок и общий», — пишет Ломоносов.

Таким образом, для Ломоносова власть Елизаветы — это власть, которая является и знаком, и формой божественного покровительства. Речь идет о взаимоотношении Бога и народа, монарх — лишь форма таких отношений. Царствование Петра, для Ломоносова, не определяется отношениями Бога и народа. Оно определяется отношениями самого монарха ко Всевышнему. Ломоносов многократно подчеркивает личные заслуги монарха как причину благосклонности небес: «Бог в награждение трудов неусыпных воздал Петру совершенною победою»; «Помог Всевышний Петру преодолеть все тяжкие препятствия и Россию возвысить. Споспешествовал Его благочестию, премудрости, великодушию, мужеству, правде, снисходительству, трудолюбию» [Ломоносов VIII, 606].

Сходным образом характеризует Ломоносов отношения власти Екатерины к божественному промыслу:

    Екатеринин рок и общий отвратил [Ломоносов VIII, 805], —

пишет Ломоносов. Екатерина — носительница своей личной судьбы, и божественное покровительство, которым она пользуется, существует помимо молитв подданных. Она сама «склонила высоту небес» [62, 780]. Как следствие такой оценки, актуальной у Ломоносова становится тема молитвы Екатерины (молитва Елизаветы, при всей реальной набожности императрицы, лишь один раз косвенно отражена в надписи: все подданные молятся о наследнике, и Елизавета «соединяет» с ними свой «глас»). Екатерину Ломоносов изображает в церкви:

    Екатерина в божьем храме
    С благоговением стоит.
    Хвалу на небо воссылает [62, 778].

Такую же картину Ломоносов рисует и в «Слове похвальном Петру Великому». «Его веселие был дом Господень; не слушатель токмо предстоял божественной службе <…> с простыми певцами на ряду стоял перед Богом» — пишет Ломоносов о Петре Великом [Ломоносов VIII, 606]. «Встать на ряду» со своими подданными для монарха, в системе политических идей Ломоносова, — это значит резко расширить границы своей власти и повысить ее статус.

Описывая Екатерину, Ломоносов использует идеологему, которая традиционно характеризовала у него именно подданных — подданный «радуется» перед лицом монарха и перед лицом «всевышнего». Но Елизавета никогда не становится сама носительницей радости — она ее источник. Екатерина, напротив,

    Сияет радостным лицом [76, 796];

учит,

    Как с радостью носить державу [76, 798].

Личное обращение ко «всевышнему», борьба за свою личную судьбу делают Екатерину в изображении Ломоносова подчеркнуто активной, борющейся с судьбой.

    От злой судьбы себя избавить [62, 780], —

одна из целей Екатерины в перевороте. В оде 1763 года Ломоносов опять возвращается к этой мысли:

    Послушнице Твоей — судьбе [76, 788], —

пишет он и подчеркивает, что такая активность в борьбе с судьбой — личная характеристика Екатерины:

    Одолеваешь зиму, снеги.
    Таков Екатеринин нрав [76, 791].

Отношения монархини и подданных в панегириках, посвященных Екатерине, приобретают у Ломоносова значение отношений монархини и «общества». Так, в несомненно заказном стихотворении (оно появилось в печати в составе брошюры «Учреждение императорского Воспитательного дома для приносных детей и гошпиталя для бедных родильниц в столичном городе Москве» (СПб., 1763), содержащей в числе прочих официальных документов манифест Екатерины II) Ломоносов очертил эти отношения следующим образом:

    Блаженство Общества всядневно возрастает;
    Монархиня труды к трудам соединяет.
    Стараясь о добре великих нам отрад,
    О воспитании печется малых чад, <…>
    Внемлите важности Монаршего примера:
    Екатерина вас предводит к чести сей,
    Спешите щедростью, как верностью, за Ней [Ломоносов VIII, 784].

Мы видим, что монархиню и общество связывают отношения пользы (блаженство общества, добро отрад) и примера. Указания на такой тип отношений находим и в других произведениях Ломоносова этой эпохи.

Независимость существования общества, единство его «мыслей», польза и пример, которые определяют отношения монарха и общества (к этому можно прибавить многочисленные размышления Ломоносова в анализируемых произведениях о законе, общих правах и т. п.), — все это может быть сопоставлено с тем комплексом идей, которые будут более подробно разработаны в «Наказе» Екатерины, но которые, без сомнения, входили в ежедневный политический обиход императрицы уже в первые годы правления.

Однако Ломоносов не просто вводит их в оду, он вводит их в контексты, отсылающие к ключевым политическим идеям его оды; он адаптирует идиоматику, оставляя за пределами оды тот круг идей, который был связан с просветительскими увлечениями Екатерины. Суждения Ломоносова о природе власти оставались вне зависимости от того или иного жеста императрицы, но всякий жест императрицы, по логике оды, должен был быть описан как принадлежащий этой системе. Политические идеи императрицы Ломоносов толкует как форму выражения особого статуса власти Екатерины — ее выборного характера.

Так, еще одна новая тема ломоносовской оды эпохи Екатерины — тема подчинения всех личных интересов императрицы служению своему народу:

    Монархиня труды к трудам соединяет [Ломоносов VIII, 784];
    Она о подданных покое
    Печется, ночь вменяя в день [76, 792];
    Твой труд для нас обогащенье <…>,
    И неусыпность наш покой [76, 795].

Деятельность императрицы Ломоносов описывает в категориях «своего» и «общего»:

    Что общее добро своим довольством числит [Ломоносов VIII, 802], —

писал он в послании Г. Г. Орлову.

Известно, что Екатерина с первых же дней стала демонстрировать свое личное участие в управлении государством. Такого же участия она требовала и от «общества». Так, на запрос коллегии иностранных дел о том, каким образом будут теперь вестись дела («Прежде было всегда такое обыкновение, что для неутруждения многим и излишним читанием, подносимы были государям экстракты только из министерских реляций, заключающие в себе нужнейшее к сведению»), она отвечала: «Точные реляции ко мне принести» [Бильбасов, 114]. Вопроса о «неутруждении» или «излишнем чтении» для Екатерины не стояло. Участие же общества в управлении выразилось еще задолго до открытия Комиссии по составлению нового уложения, в учреждении огромного числа комиссий, каждая из которых занималась решением какого-либо определенного вопроса.

Исследователи неоднократно использовали воспоминания Екатерины о первом ее посещении заседания Сената. Однако нас интересуют не столько факты плачевного состояния дел после небрежения Елизаветы Петровны и Петра III, сколько формулировки Екатерины. Она писала: «Сенат начал с представления о крайнем недостатке в деньгах. <…> Императрица Елизавета в конце своей жизни собирала возможно более денег и держала их при себе, ничего не употребляя на нужды империи; в государстве всюду чувствовалась нужда, почти никто не получал жалованья. Почти также поступал Петр III. Когда у них спрашивали денег на государственные потребности, они с гневом отвечали: “Найдите денег, где хотите; эти припрятанные деньги — наши”. Он, как и его тетка, отделял свои личные нужды от потребностей империи». Екатерина, видя «настоятельную нужду», объявила в полном собрании сената, что, «принадлежа сама государству», она считает и «все, принадлежащее ей, собственностью государства, и чтоб на будущее время не делали никакого различия между интересом государственным и ея личными. Такое заявление вызвало слезы на глазах всего собрания» [Екатерина II, 478].

Эти слова не были поздней рефлексией. В манифесте «О лихоимстве», например, она писала: «Не снискание высокого имени Обладательницы Российской; не приобретение сокровищ, которыми паче всех земных Нам можно обогатиться; не властолюбие и не иная какая корысть, но истинная любовь к отечеству и всего народа, как Мы видели, желание понудили Нас принять сие бремя правительства. По чему мы не токмо все, что имеем или иметь можем, но и самую Нашу жизнь на отечество любимое определили, не полагая ничего себе в собственное, ниже служа Себе самим, но все труды и попечение подъемлем для славы и обогащения народа Нашего» [ПСЗРИ, № 11616].

Во время коронации, когда объявлены были «милости» императрицы, было указано: «Вышеупомянутые пенсии годовые пожалованы по смерть из собственной Ея Императорского Величества комнатной суммы, так как из той же суммы и все прочие денежные награждения» [Бильбасов, 116].

Но такое неразделение государственного и личного переворачивало ситуацию, превращая награды из государственных в форму личной благодарности императрицы за участие в перевороте, то есть заявленное отсутствие личных интересов у императрицы и подчинение их государственным получало совсем иной смысл: это было резкое расширение сферы личной активности императрицы, значения ее личности.

Ода 1762 года необычна для Ломоносова еще в одном аспекте. Традиционно, как мы видели, у Ломоносова композиционным стержнем оды является фигура повествователя. Наряду с ним ода обязательно включает и «реальный» субъект — это народ, подданные, «мы». Он является носителем оценки и участником исторического действа, субъектом политического переживания, которое созерцает одописец или которому оказывается сопричастен носитель поэтического восторга — «я».

В оде 1762 года — первой екатерининской оде, — в противовес устоявшейся у Ломоносова системе, «я» не появляется вообще. Однако речь идет не о композиционном изменении оды: переходы от одной темы к другой по-прежнему сопровождаются переходом от одного «видения» к другому. Вместе с тем, Ломоносов избегает именно местоимения «я» — он замещает его метонимически:

    О коль видение прекрасно!
    О коль мечтание ужасно!
    Что смотрит сей, что слышит град? [62, 774].

В другом случае в функции «я»-носителя восторга выступают «Невски музы».

Похожую тенденцию — стремление избежать прямого использования местоимения «мы» — можно найти в некоторых надписях в случае, когда в их состав вводится молитва. «Мы» как обозначение подданных в надписи на фейерверк имеет подчеркнуто условный характер: надпись на фейерверк (и проект фейерверка в целом) всегда пишется на заказ и не может появиться без санкции монархини. Но, в то же время, смысл ее, как мы видели, заключался в выражении эмоции подданных (хотя какая-либо инициатива подданных в подготовке ее отсутствует).

Соответственно, в случаях «неконвенциональных», как, например, молитва подданных, Ломоносов стремится заместить «мы» каким-либо аллегорическим персонажем, например, Россией, Москвой13. Этот эффект не является регулярным правилом для ломоносовской надписи, но как тенденция он довольно заметен. По всей вероятности, стремление Ломоносова к исключению «я» как носителя восторга в оде 1762 года связано с изменением позиции «неконвенционального» повествователя.

Дальнейшую трансформацию образа повествователя панегирика можно проследить на примере стихотворения, посвященного Екатерине, — «О небо, не лишай меня очей и слуха» [Ломоносов VIII, 783]. По объему оно примыкает к жанру надписи, но резко отличается введением «я». Обращение к Екатерине отличается еще и тем, что «я» здесь получает у Ломоносова автобиографические характеристики. Во-первых, в стихотворении указываются реальные, известные императрице обстоятельства болезни Ломоносова:

    О небо, не лишай меня очей и слуха.

Во-вторых, Ломоносов называет себя «премудрый», то есть в определенном смысле очерчивает ту роль, которую он на себя берет (или, возможно, которую «предлагает» ему императрица, роль, которая может быть разыграна при такой императрице и которую потом будут играть при ней Вольтер, Гримм и Дидро). Эти черты особенно заметны, так как далее в тексте болезнь, которая лишает автора «очей и слуха», противопоставлена способности поэта в восторге обрести особое зрение и особый слух («я в путь спешу стремленьем духа»).

В оде 1763 года «автобиографическая» тема получает еще более подробное развитие (в то же время в оде есть и традиционный носитель восторга — Парнас; «Возвыси ныне светлый глас», — обращается к нему «я» оды, тем самым выделяя свою особую роль, отличную от носителя восторга).

    Пою наставший год: он славен, —

начинает Ломоносов оду и через две строфы снова подчеркивает:

    Пою, как пел Петрову дщерь [76, 788, 789]

(то есть у повествователя оды есть «прошлое» — его оды, посвященные Елизавете).

Показательно, что последние слова оказались пуантом и смысловым центром устного рассказа княгини Дашковой о посещении Екатериной Ломоносова летом 1764 г. В этом рассказе Екатерина обращается к Ломоносову со словами: «Приветствуя меня с новым годом, вы сказали, что так же усердствуете ко мне, как и к дочери Петра Великого» [Глинка, 2]. Рассказывая о личном посещении поэта императрицей, Дашкова приводит слова, которые в оде демонстрируют особый характер отношений подданного и монархини. То есть и факт посещения, и легендарные рассказы о нем уже были «предсказаны» в оде Ломоносова: Ломоносов описывает отношения с монархиней, которые должны включать такие личные встречи.

Кроме этих автобиографических характеристик в оде 1763 года находим:

    Ни моего преклонность века,
    Что слабит дух у человека
    Ниже гонящий в гроб недуг,
    Ниже завистьливы злодеи,
    Чрез вредны воспятят затеи
    Почтительный к монархам дух [76, 789].

Вернемся к стихотворению «О небо, не лишай меня очей и слуха». Его звучание необычно не только потому, что все оно выдержано строго от лица поэта, как если бы это было частное обращение к императрице. Оно неожиданно для Ломоносова и для панегирической русской традиции и еще потому, что обращается к монархине на «вы».

    Блажен, кто зрит чудясь монарши дива в вас,
    Блажен, кто слышит ваш, Екатерина, глас
    Приятной/Любимой быть, владеть судьба вас одарила.

По мнению Сухомлинова, стихотворение описывает одну из личных встреч Ломоносова с Екатериной [Сухомлинов II, II паг., 347]. Обращение к монархине на «вы» в личной беседе — это обращение к ней как к лицу, персоне. Введение такого обращения в панегирический по своей идиоматике текст трансформирует объект панегирика.

Возможность же личного контакта с монархиней, прямого обращения к ней панегириста возвращает Ломоносова к традиции русского панегирика начала 1730-х гг. Ломоносов обращается к жанру эпиграммы, использованному до него в качестве жанра панегирического в русской традиции лишь однажды: Тредиаковский посвятил Анне эпиграмму в 1732 г. Текст этот долгие годы оставался за пределами основной линии развития панегирической литературы. Тредиаковский обращается здесь к Анне так же, как и Ломоносов в 1762 г.:

    Пускай те злато, други честь высоку
    Любят, те иметь во всем власть широку.
    Но мне сей токмо верх есть славы данный
    Что величества вашего подданный [Тредиаковский 1963, 126].

Однако сдвиг в обращении Ломоносова к императрице звучит еще более смело: вместо воспроизводящего ситуацию реального контакта, но формального обращения «Ваше величество», Ломоносов употребляет формулу «Вы, Екатерина». Однако влияние той фразеологии, которая в начале 1730-х гг. одинаково была присуща и любовной лирике Тредиаковского, и его панегирическим выступлениям и которую мы охарактеризовали как «язык сердца», чувствуется в стихотворении Ломоносова. Он строит его на игре, например, различными значениями слова «владеть», которое использовано одновременно в любовном и политическом смысле. Первое значение подчеркнуто и контекстом «любимой», «приятной», и «выбором» автора — «первого во мне чувствительнее сила». Второе — возвращением к традиционной панегирической идиоматике («бодрой дух»). Обратим внимание и на слово «дух», который делает актуальными идеи Ломоносова, связанные с представлением о том, что парение духа — исключительная привилегия монархов и «премудрых» (для Ломоносова способными к такому парению духа оказываются и монархи исключительного статуса — Петр и Екатерина II).

Екатерина в своих указах разрушала привычное представление о том, что монарх в своем частном быту отделен от государства. В интерпретации Ломоносова этот факт получает иное преломление: для него императрица как лицо, личность императрицы оказывается включена в ряд базовых официальных идеологических понятий, которые описывают власть выборного монарха. Деятельность такого монарха обращена не к «хору» подданных, но к «обществу» — коллективу единомышленников. А это означает, что каждый может представлять всех подданных перед императрицей, может обращаться к ней от своего имени, как Ломоносов-«премудрый» выступает от своего. Изменение стереотипов поведения монархини влечет за собой, как мы видели, изменение повествовательной структуры панегирика и поиски в области жанра официальной литературы.

В статье «Очерки по литературе первой половины XVIII века» Л. В. Пумпянский указывал, что 1762–1763 гг. «имеют в истории русской оды особое значение, что видно уже из того, что на каждый из предшествующих годов падает никак не больше пяти торжественных од (обыкновенно 1–3), между тем как под 1762-м годом нам лично известно 25 од, почти столько же под 1763-м (на деле было еще больше), а далее (даже до турецкой войны) одическая продукция почти не ослабевает, а в 1768–1772 гг., естественно, расширяется. Ода именно с 1762 г. становится массовым явлением. Еще большее расширение (до 50 одних нами зарегистрированных на каждый год) произойдет в годы второй турецкой войны, Французской революции и II и III раздела Польши» [Пумпянский 1935, 120]. К этому времени, по мнению исследователя, окончательно сложился репертуар «общих мест» похвальной оды, начинается процесс ее широкого репродуцирования.

Однако для того, чтобы ода стала массовым явлением, чтобы право обратиться к монархине с одой мог присвоить себе всякий подданный, а не только Ломоносов или лицо, представляющее Академию наук или Московский университет, не только с одой, но с «епистолой», «дифирамбом», «посланием», должна была быть выработана система представлений об изменившихся нормах поведения подданного перед лицом монарха. Творчество Ломоносова екатерининской эпохи во многом было обращено к решению этой проблемы.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Обзор этого издания был сделан Берковым, он же показал, что ряд стихотворных текстов на русском языке появился только в позднейшем переиздании «Примечаний» в 1769 г. [Берков 1935, 64–78].

2 Молчание Ломоносова имело чисто биографические причины — хорошо известна история его нетрезвой ссоры со служащими Академии и последовавшее заключение под стражу. Ломоносов написал в этот период две оды, которые были опубликованы только в 1751 г. [36, 37].

3 Исследователи неоднократно отмечали естественнонаучный характер этого переложения [Серман, 70].

4 В научном трактате современника Ломоносова профессора Семена Котельникова, например, так же, как и в переложении Ломоносова, движение вод рассмотрено как основополагающий закон «до продолжения бытия касающийся». «Преуведомительное Вышняго смотрение и премудрость, — пишет он, — и восхождение паров самое важное, до разрушения тел на их первоначальные части, и до продолжения бытия оных касающееся, действие натуры, преизрядным и самым кратким способом учредил» [Котельников].

5 Подробнее о связи политической символики оды Ломоносова с эмблематикой и идеологией петровской эпохи в нашей статье «К проблеме политической символики панегирической поэзии Ломоносова» [Погосян 1992а].

6 Надпись на фейерверк как панегирический жанр стала развиваться именно в творчестве Ломоносова. В 1730-е гг. она была краткой, часто прозаической, существовала в полной зависимости от изобразительного ряда и не составляла самостоятельной, в жанровом и идеологическом отношении, группы панегирических текстов.

7 Именно так случилось, вероятно, с одой 1742 года, которая увидела свет лишь в составе «Собрания сочинений» Ломоносова 1751 г., так как ее антишведские настроения не соответствовали намерениям правительства заключить со Швецией мир. Возможно, причина того, что Екатерина не выразила своего отношения к оде 1762 года (нам ничего не известно о том, что Екатерине эта ода не понравилась), была похожей. Известно, что уже сразу после переворота императрица отказалась от мысли продолжать воину. 28 июня на этот предмет был послан рескрипт в действующую армию. Но фельдмаршалу Салтыкову, который, не зная о мирных планах правительства, возобновил военные действия, Екатерина писала: «Однако ж будьте уверены, что я и все верные сыны отечества весьма довольны вашим поступком, что вы велели занимать королевство Прусское. Авось Бог даст переделывать по своему несносный сей мир» [Бильбасов, 107]. Ода Ломоносова могла вызвать именно такую реакцию Екатерины: в своей оде Ломоносов показал себя таким же «верным сыном отечества».

8 Л. Б. Модзалевский рассматривает эти «милости» как «тонкий политический ход» со стороны императрицы, направленный по «адресу Западной Европы» [Модзалевский, II паг.,281].

9 Цель манифестов, так же, как и оды Ломоносова, вовсе не заключалась в том, чтобы дать стройное философское или богословское описание форм законной передачи царской власти и проблемы власти вообще (в этом смысле упреки Екатерине в том, что она уже в первом манифесте отступилась от тех философских идей, поклонницей которых была до вступления на престол, представляются несколько натянутыми): идеология подчинена совсем иным ритмам и осуществляет совсем иные задачи. Идеологические (политико-идеологические) системы выстраиваются как системы, способные интерпретировать данный набор обстоятельств, данную ситуацию (при этом ситуация или априорно признается истинной и не нуждающейся в оценке, или исконно ложной, и тогда она может быть лишь заклеймена), и в этом идеологические концепции в корне отличаются от любого философского построения.

10 Так, в первом указе от 25 ноября Елизавета предстает выборной монархиней: народ свергает Иоанна как неспособного к правлению по малолетству и выбирает на его место Елизавету, как «по крови ближнюю» [ПСЗРИ, № 8473]. Однако 28 ноября аргументация меняется: объявляется об утаенном завещании Екатерины I, далее указывается право «по крови», и, в то же время, сохраняется «по прошению подданных» [ПСЗРИ, № 8476]. Очевидно, что никакой идеологической стройности Елизавете не требовалось (как, может быть, и манифестам Петра Федоровича) — ее воцарение воспринималось как восстановление на престоле наследницы Петра и русской по происхождению властительницы.

11 При этом необходимо учитывать, что поэма в своей трактовке проблемы взаимоотношений «монарх/подданный» отличается от всех панегирических произведений, написанных до 1762 г. И различие это, по всей вероятности, носит не жанровый характер, а определено темой — воспеванием Петра Великого, власть которого отличается по своей природе от власти царствующей императрицы (императриц и императоров). И именно по той же причине близкими оказываются в творчестве Ломоносова Петр Великий и Екатерина (здесь, конечно, для Ломоносова речь не шла о сопоставлении масштаба личности императора и его «внучки», речь шла о типе власти и, соответственно, о том, как она меняет формы взаимоотношения монарха и подданного).

12 Сухомлинов в своем комментарии к этой оде обратил внимание на то, что слова Ломоносова «усыновленна добродетель» нашли отражение в «Борисе Годунове» Пушкина [Сухомлинов II, 353]. Можно с уверенностью утверждать, что эта формула является характеристикой избранного монарха. Наследственный монарх связан со своим народом «по крови», выборный монарх должен его «усыновить» (быть им усыновлен).

13 Как ныне зря тебя, красуется Москва,
Гласит: о боже, дай, чтобы Елизавета
С усердьем нашим к ней свои сравнила лета [Ломоносов VIII, 497] и др.


* Елена Погосян. Восторг русской оды и решение темы поэта в русском панегирике 1730–1762 гг. Тарту: Тartu Ülikooli, 1997. (Dissertationes Philologiae Slavicae Universitatis Tartuensis. 3.) С. 85–123.


© Елена Погосян, 1997.
Дата публикации на Ruthenia — 16.05.06.

personalia | ruthenia – 10 | сетевые ресурсы | жж-сообщество | независимые проекты на "рутении" | добрые люди | ruthenia в facebook
о проекте | анонсы | хроника | архив | публикации | антология пушкинистики | lotmaniania tartuensia | з. г. минц

© 1999 - 2013 RUTHENIA

- Designed by -
Web-Мастерская – студия веб-дизайна