ОБЪЕДИНЕННОЕ ГУМАНИТАРНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВОКАФЕДРА РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ ТАРТУСКОГО УНИВЕРСИТЕТА
о проекте | анонсы | хроника | архив | публикации | антология пушкинистики | lotmaniania tartuensia | з. г. минц
personalia | ruthenia – 10 | сетевые ресурсы | жж-сообщество | независимые проекты на "рутении" | добрые люди | ruthenia в facebook

ДЕКАБРИСТЫ, «ЕВГЕНИЙ ОНЕГИН» И
ЧААДАЕВ(*)

В. В. ПУГАЧЕВ

«Евгений Онегин» понимался и понимается по-разному. Лет сорок — сорок пять тому назад начался спор Ю. Г. Оксмана и Г. А. Гуковского о соотношении Онегина и декабристов. При этом Ю. Г. Оксман включил в полемику предположение о П. Я. Чаадаеве как прототипе героя романа.

Однако десятилетнее пребывание в лагере Ю. Г. Оксмана, а затем арест и смерть Г. А. Гуковского, вторичное исключение Ю. Г. Оксмана из Союза писателей в 1964 г., запрет на его имя в печати, оборвали дискуссию. «Независящие от авторов» обстоятельства крайне затруднили упрочение в науке выводов двух пушкинистов… А новые идеи и без того трудно побеждают. В. И. Вернадский писал: «…современное научное мировоззрение данного времени — не есть maximum раскрытия истины данной эпохи. Отдельные мыслители, иногда группы ученых достигают более точного еë познания, но не их мнения определяют ход научной мысли и эпохи. Они чужды ему. Господствующее научное мировоззрение ведет борьбу с их научными взглядами, как ведет оно ее с некоторыми религиозными и философскими идеями. И это борьба суровая, яркая и тяжелая.

В истории науки мы постоянно видим, с каким трудом и усилием взгляды и мнения отдельных личностей завоевывают себе место в общем научном мировоззрении. Очень многие исследователи гибнут в этой борьбе. Иногда они только после смерти находят себе правильное понимание и оценку; долго спустя их идеи побеждают чуждые представления»1.

Такая судьба постигла и предположение Ю. Г. Оксмана о замысле романа, как «борьбе за Чаадаева», о полемике с ним с позиций тайного общества, об изменении отношения к Онегину по мере утраты веры в перспективность декабристского пути. Думается, что Г. А. Гуковский был неправ, приводя Онегина в тайную организацию. Но близость Онегина к декабристам, на которой настаивал исследователь, — бесспорна. Правда, это близость П. Я. Чаадаева — скептика, а не полного единомышленника. Были и чаадаевские расхождения с когортой 14 декабря. «Евгений Онегин» продолжил пушкинско-декабристскую полемику со скепсисом Чаадаева, которая налицо уже в послании «любви, надежды, тихой славы». Она продолжалась поэтом до октября 1836 г. (неотправленное письмо от 19 октября). Спор этот (среди «своих») был крайне важен и симптоматичен. Полемика велась о судьбе человека, о судьбе России.

Вся история человечества шла через смену надежд «утраченными иллюзиями», новых грез и упований новыми разочарованиями. И снова — поиски истины, добра. А вместо них новое зло. Тогда появлялись кажущиеся свежими рецепты борьбы с болезнями человеческого общества. Не раз они оказывались возвращением к прежним теориям-утопиям, принимаемым подчас за впервые высказываемые. Не раз широко рекламируемое обновление мира оборачивалось очередным смешением желаемого с действительным… Обманы и самообманы возрождались как птица Феникс.

«Синюю птицу» ловили много раз. Странно, что пьеса о ней появилась не в России. Именно у нас о ней мечтали больше всего. А наступала мрачная реальность.

И все же человечество шло по пути прогресса, хотя и сложным, противоречивым путем, с большими издержками и потерями. Особенно сложно — в России.

Одна из самых правдоискательских эпох — пушкинская. Одна из самых обнадеживающих. Но и одна из самых горьких. Не максимально, но горьких. Полная ошибок, крови, трагедий (национальных и личных), обманов и самообманов. Пушкин (правда, по другому поводу) писал:

    Ах, обмануть меня не трудно
    Я сам обманываться рад.

Время Пушкина и декабристов, диалектически-противоречивое, порождало и оптимизм, и скепсис, волю к борьбе и колебания.

Мучительные идейные, нравственные поиски и страдания, противоречия реальные и книжные отразились в быстрой смене философских систем, экономических учений, в сочинениях утопических социалистов, в разном понимании религии. Но больше всего — в литературе. В творчестве Гете, Байрона, Стендаля, Бальзака, Мицкевича, Мюссе. В России (где литература играла особую роль) — в творчестве многих поэтов и прозаиков. Ярче всего — в пушкинском.

    Тьмы низких истин нам дороже
    Нас возвышающий обман.

Так отнесся Пушкин к противоречивому соотношению благородных мечтаний и суровой действительности. Это воплотилось и в «Евгении Онегине».

*  *  *


Некоторое время тому назад наметилась тенденция к превращению Пушкина в певца дружбы, любви, но не свободы. Отстаивавшееся Ю. Г. Оксманом положение об определяемости политических стихотворений Пушкина декабристскими установками (для модернизации он даже ввел термин «задание декабристов») снисходительно оценивалось как упрощенчество, вызванное конъюнктурными обстоятельствами своего времени. И положение Г. А. Гуковского о декабризме Пушкина, его интересе к теории классовой борьбы в 1830-е годы стало рассматриваться как ненужный социологизм.

Грустные сожаления о «непонимании» Ю. Г. Оксманом и Г. А. Гуковским специфики художественного творчества особенно распространились в 70-е годы. Пушкина стали изображать сторонником ухода в личную жизнь. Но полемика велась половинчато. Например, А. Г. Скаковский, оспаривая оксмановское толкование послания «К Чаадаеву» как призыв к цареубийству, относя его к числу «дружеских посланий», не решался назвать имя Ю. Г. Оксмана, а полемизировал со мной (хотя я лишь излагал оксмановскую точку зрения). Ссылались на цензуру…

Но вот пришло другое время. Имя Ю. Г. Оксмана пропускается. Однако он не назван и в статье О. Чайковской «Гринев» («Новый мир», 1987, № 8). Объявляя газават «социологизму», ставя на одну доску рядовых исследователей и Ю. Г. Оксмана, она не называет фамилии последнего, ограничиваясь ссылкой на издание «Литературными памятниками» «Капитанской дочки», в которой опубликованы две статьи «умерших авторов» (т. е. Ю. Г. Оксмана и Г. П. Макогоненко). Спорить с мертвыми О. Чайковская считает неэтичным. Ну, а не рассказать о их судьбе — этично? Вряд ли так уж важно сообщать читателю свое впечатление от «Капитанской дочки» в семилетнем возрасте (а этому в статье уделено немало места)… Полезней было бы сообщить, что полувековая работа Ю. Г. Оксмана над «Капитанской дочкой» и «Историей Пугачева» была прервана дважды.

Пребывание на Лубянке и на Колыме в 1936–1946 гг. и исключение из Союза писателей в октябре 1964 г. еще больше убедили Ю. Г. Оксмана в политичности Пушкина. Думается, что сбрасывание со счетов политической роли русской литературы вряд ли правомерно.

Так не лучше ли с умершим Ю. Г. Оксманом спорить, а не поучать?

А. А. Ахматова в разговоре с Л. К. Чуковской поставила под сомнение правомерность подхода Белинского к истории русской литературы как проявлению, прежде всего, политических настроений. Отсюда, по ее мнению, и пошло пренебрежение к анализу формы, стиля, художественных достоинств. Может быть, в чем-то великая поэтесса права. Но не во всем. Она опровергла этот упрек своей собственной судьбой. Поэтом эпохи она стала, слив свое творчество с общенародными бедами — сталинскими репрессиями и с войной (поэма «Без героя», стихи о войне, о народных бедствиях — «Постучи кулачком — я открою»).

Пушкину же гармония «сладких звуков» и «молитв» (курсив мой — В. П.) присуща с юности.

Именно в пушкинском творчестве ярко проявилась «пророческая» сущность русской поэзии, неразрывно связанная с освободительным движением. Недаром одно из своих программных стихотворений Пушкин назвал «Пророком» («…глаголом жги сердца людей»).

У пророков была трагическая судьба, ведущая и к гибели, и к бессмертию. Литераторы-пророки погибали по-разному (Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Достоевский, Лев Толстой, Мандельштам, Ахматова, Пастернак). Но все они создавали высокую культуру и подлинную нравственность.

Отвечая Мицкевичу, восклицавшему, что горе народам, которые побивают своих пророков, В. Ходасевич писал, что настоящее горе началось бы тогда, когда бы в русской литературе не осталось пророков, вызывавших ненависть и властей, и толпы. В России они были всегда…

Екатерина II явно недооценила эту особенность русской литературы. Создавая периодические журналы, она надеялась сделать из них свое политическое орудие… А Н. И. Новиков оказался совсем другим явлением. Радищев — тем более. Литература пошла куда дальше правительственного либерализма, породив революционность «Вольности» и «Путешествия из Петербурга в Москву».

Александр I тоже рассчитывал, что правительственный либерализм окажется главным в общественной жизни, а появились декабристы (в возникновении которых литература сыграла немалую роль).

Русский деспотизм заставил русских литераторов вступиться за права человека. Булгарины были исключением. Недаром даже пушкинские «Стансы» вызвали бурю возмущения. И недаром Пушкин вскоре создал «Медный всадник», где человек и государство расценивались, по меньшей мере, наравне.

Свершалось небывалое. По выражению Герцена, наступал период «внешнего рабства и внутреннего освобождения». Именно в эту пору заканчивался «Евгений Онегин», начатый при декабристах.

«Без них Онегин дорисован». Изменилось многое. В том числе и люди. Онегин теперь предстал иначе, чем был задуман. Другими стали читатели. П. Я. Чаадаев, разделявший идеалы тайного общества, но уклонявшийся от борьбы, выглядел по-другому. Роман, продолжая полемику, перевел ее в более сложную плоскость — о нравственной позиции, о судьбе человека, его сущности. Говоря лермонтовским языком о том, кто «герой нашего времени», Пушкин оценил роль «философических писем» и их автора, его горьких размышлений. Вероятно, они были присущи не только ему. Пушкин изобразил новый тип, выглядевший по-другому, чем он представлялся (и был) до 14 декабря.

Примером декабристского подхода к активной борьбе (хотя бы и заканчивающейся гибелью) были К. Ф. Рылеев и его стихи.

Когда думаешь о декабристах — первым возникает именно его образ. Конечно, были более крупные теоретики, организаторы, вожди: Пестель, Н. Тургенев. Многие декабристы исчисляли свой «партстаж» с 1816 года. Рылеев же был в тайном обществе совсем недолго — с 1823 года. И все-таки декабризм ассоциируется, прежде всего, с Рылеевым — и тайное общество, и восстание, и трагическая участь.

Он — как бы символ декабризма и для современников, и для потомков. Пушкин и Николай I в этом смысле одинаково смотрели на Рылеева — он был для них олицетворением декабризма, жертвенности.

«Иль быть повешен, как Рылеев…» — не случайно сказанные слова. В этой черновой строфе «Евгения Онегина», провидя возможные варианты судьбы Ленского, Пушкин писал:

    Исполня жизнь свою отравой,
    Не сделав многого добра,
    Увы, он мог бессмертной славой
    Газет наполнить нумера.
    Уча людей, мороча братий,
    При громе плесков иль проклятий,
    Он совершить мог грозный путь,
    Дабы последний раз дохнуть
    В виду торжественных трофеев,
    Как наш Кутузов иль Нельсон,
    Иль в ссылке, как Наполеон… (6, 612)

О возможной славе пишется с легкой, но горькой иронией («мороча братий…», «при громе плесков иль проклятий…»). Более того, Пушкин словно сомневается в необходимости активной деятельности…

Глава эта окончена в августе 1826 г. после казни декабристов. Пушкина, которому грозил арест, мучили мрачные раздумья, сомнения. Это отразила и концовка строфы: «Иль быть повешен, как Рылеев». Судьба казненного поэта, по-видимому, сопоставлялась с возможной судьбой самого Пушкина.

Сомнения не оставляли Пушкина и позже. В ноябре 1826 г. он рисует в рабочей тетради портреты В. Л. Пушкина, С. П. Трубецкого и виселицу с пятью повешенными. А над виселицей слова: «И я бы мог, как шут на…» Фраза оборвана. Слово «шут» зачеркивается. Ниже, между портретами, повторяет начало: «И я бы мог». И опять не оканчивает. А перед человеческими фигурами — два пляшущих чертика. И снова вспоминается именно Рылеев. Его самопожертвование, сознание обреченности восстания и все-таки его необходимости отразились в другом рисунке Пушкина — Рылеев и Кюхельбекер на Сенатской площади (1827 г.)2. В облике Кюхельбекера, нарисованном очень тепло, есть что-то комичное. Рылеев изображен совсем по-другому. Т. Г. Цявловская заметила: «…при общем взгляде на фигуру Рылеева вспоминаются его слова накануне восстания: «Мы начнем. Я уверен, что мы погибнем, но пример останется»3. Рылеев был для Пушкина символом героического и трагического пути декабристов. Мысль о героической смерти Рылеева, видимо, изменила ход размышлений, сомнений Пушкина. В беловике сомнения в необходимости деятельности куда менее заметны:

    Быть может, он для блага мира
    Иль хоть для славы был рожден.
    Его умолкнувшая лира
    Гремучий, непрерывный звон
    В веках поднять могла…

    А может быть и то: поэта
    обыкновенный ждал удел…

    Во многом он бы изменился…
    И наконец в своей постеле
    Скончался б посреди детей,
    Плаксивых баб и лекарей…

Для самого Пушкина предпочтительнее «иль быть повешен». Читатели, лично знавшие Пушкина, могли догадаться об этом. Для остальных же все это было смягчено. И не только из-за цензуры. Пушкину не хотелось, чтобы какая-либо тень пала на людей, потерпевших поражение, но, по большому счету, правых.

Пушкин, не без воздействия Рылеева, выступил за героизм вплоть до самопожертвования. Недаром эпиграфом к главе выбраны слова Петрарки: «Там, где дни облачны и кратки, родится пламя, которому умирать не больно», явно ассоциировавшиеся с судьбой декабристов4.

Рылеев был олицетворением декабризма для большинства современников — и прогрессивных, и реакционных. В том числе и для Николая I. Когда накануне Крымской войны, 1 февраля 1853 года, открылось, что директор канцелярии инвалидного фонда Политковский похитил около 1.200.000 рублей серебром, что казнокраду попустительствовали виднейшие сановники, палач декабристов воскликнул: «Конечно, Рылеев и его сообщники со мной не сделали бы этого»5. Рылеев для Николая I — символ «мятежников». Но даже царь не мог отказать Рылееву в моральной чистоте. Любопытно, что Булгарин, оболгавший всех и вся, не решился очернить Рылеева.

Из поколения в поколение Рылеев оставался символом декабризма, воплощением высшей моральной чистоты. Таким представлялся он Герцену, позже — Плеханову. Некрасов, перефразируя тезис Рылеева «Я не поэт, а гражданин», продекламировал: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан».

Почему же именно Рылеев стал олицетворением декабризма? Думается, потому, что если Тургенев или Пестель были теоретиками, Н. Тургенев — автором конституции, то Рылеев был совестью декабризма. Побежденные на площади оружием, декабристы остались в памяти поколений морально незапятнанными, героически пожертвовавшими собой. Рылеев был самой подходящей фигурой для образа идеального декабриста. Именно в Рылееве, больше, чем в любом другом его соратнике, воплотились нравственные коллизии и поиски, особенно ясно видна сама психология декабристов. Притом не декабристов вообще, а декабристов «второго призыва», вышедших на Сенатскую площадь. Ведь известно, что далеко не все основатели тайного общества дошли до 14 декабря. Из организации вышел А. Муравьев, фактически отошел Н. Муравьев (как и Н. Тургенев, вступивший чуть позже). Да и из тех, кто остался членом общества, далеко не все приняли участие в восстании. Пестель был арестован раньше, С. Трубецкой — «диктатор» восстания — не явился на площадь. Не оказалось там и Якушкина.

14 декабря выступили революционеры, позже вступившие в тайное общество, более молодые. И более романтичные. Менее реалистичные. И это явилось одной из причин их поражения 14 декабря.

Романтизм хорош был в пропаганде. Но не на Сенатской площади. «Стояние» вместо действий оказалось гибельным.

К тому же «романтики» в политике оказались не только наивными, но и связанными рядом психологических стереотипов. В литературе уже приводились сравнения Рылеева с Н. И. Бухариным. С его поведением на суде. Думается, однако, что эта очень интересная аналогия нуждается в коррективе. Н. И. Бухарин настолько был предан партии, что даже на судебном процессе боялся скомпрометировать партию. Возможно, именно этим частично объясняются его чудовищные наговоры на себя. Хотя, разумеется, главные причины — в физических пытках, угрозах всякого рода, психологическом давлении.

Рылеев не смотрел на тайное общество, как Бухарин на партию. Но он не до конца порвал с идеей долга по отношению к существовавшему государству, царю. Его мучила совесть, что он объективно обманывал императора. Еще больше переживал он, что зря вывел под пули солдат. Это и определило его противоречивость, нестойкое поведение на следствии (на первом же допросе он назвал Пестеля). Пушкин понял эту психологическую мозаику Рылеева, отразив в сопоставлении с судьбой Ленского, с одним из ее вариантов («мороча братий»).

Рылеев — романтик. Но Пушкин знал и более реалистичных руководителей тайного общества. По выходе из Лицея — Н. И. Тургенева. В южной ссылке — М. Ф. Орлова, П. И. Пестеля. Общение с последним вызвало сложные размышления поэта. 9 апреля 1821 г. он записывал в дневнике: «…утро провел с Пестелем; умный человек во всем смысле этого слова “Mon coeur est matérialiste — говорит он, — mais ma raison s'y refuse”. (Сердцем я материалист, но мой разум противится). Мы с ним имели разговор метафизический, политический, нравственный и проч. Он один из самых оригинальных умов, которых я знаю…»6.

По-видимому, Пушкин не во всем был согласен с Пестелем. Он тут же добавляет: «Получил письмо от Чедаева. — Друг мой, упреки твои жестоки и несправедливы; никогда я тебя не забуду. Твоя дружба мне заменила счастье. Одного тебя может любить холодная душа моя. — Жалею, что не получил он моих писем: они его бы обрадовали. Мне надобно его видеть»7.

Чаадаев явно ближе Пушкину. Он как бы противопоставляется Пестелю. «Любить» он может только Чаадаева… Не Пестеля.

Пушкинскую запись Д. Д. Благой не без основания назвал «алгебраической». Дан план разговора, а как Пушкин и Пестель понимали политику, нравственность и т. д., по записи судить трудно. Очевидно, однако, что поэт остался при своем мнении по ряду вопросов. Трудно согласиться с Д. Д. Благим, утверждавшим, что Пестель убедил Пушкина в целесообразности девиза «цель оправдывает средства».

И. П. Липранди вспоминает: «…я очень хорошо помню, что когда Пушкин первый раз увидел Пестеля, то, рассказывая о нем, говорил, что он ему не нравится и, не смотря на его ум, который он искал высказывать философическими сентенциями, никогда бы с ним не мог сблизиться. Однажды за столом у Михаила Федоровича Орлова Пушкин, как бы не зная, что этот Пестель сын иркутского губернатора, спросил: “Не родня ли он Сибирскому злодею?” — Орлов, улыбнувшись, погрозил ему пальцем»8. По предположению М. С. Альтмана, прототипом Германна был именно Пестель. По-видимому, Пушкин воспринимал Пестеля как крайне противоречивую, но выдающуюся личность.

Анализируя разговор Пушкина с Пестелем, Д. Д. Благой обратился к записи в дневнике поэта от 24 ноября 1833 г. о встрече у К. А. Карамзиной с бывшим молдавским господарем Суццо: «Он напомнил мне, что в 1821 году был я у него в Кишиневе вместе с Пестелем. Я рассказал ему, каким образом Пестель обманул его и предал Этерию, представя ее императору Александру отраслию карбонаризма. Суццо не мог скрыть ни своего удивления, ни досады, — тонкость фанариота была побеждена хитростию русского офицера! Это оскорбляло его самолюбие»9. Процитировав это место из дневника, Д. Д. Благой демонстрирует правдивость пушкинского изложения донесением П. И. Пестеля П. Д. Киселеву 9 марта 1821 г.: «Мне нужно еще поговорить кое с кем в Кишиневе, чтобы сообщить вам с большей уверенностью новости в этом отношении. Если существуют 800 000 итальянских карбонариев, то, может быть, существует еще более греков, объединенных в братствах с общей политической целью. Вот все, что могу вам сказать в данный момент. Сам Ипсиланти, я полагаю, — только орудие какой-то скрытой силы, которая пользуется его именем как точкой объединения».

В данном случае Пестель — офицер, добросовестно выполнявший поручение командования. Он сообщал то, что узнал. Обманывать командование он не считал возможным. Все декабристы в этом отношении были двойственны. Как члены тайного общества — занимаются антиправительственной деятельностью. Как офицеры — выполняют служебный долг. «Раздвоение» сыграло с ними злую шутку на допросах. Думается, что никакого макиавеллизма в информации Пестеля не было. Пушкин, пожалуй, просто констатирует противоречивость личности Пестеля. Между тем, Д. Д. Благой увидел здесь сознательное стремление Пестеля убедить Александра I не вступаться за Грецию, так как это уничтожило бы ростки революционного движения в греческой освободительной войне и укрепило бы позиции царя10.

Больше того. Исследователь думает, что Пестель убедил Пушкина в правильности своей позиции, и поэт попытался очернить политического противника Орлова генерала Сабанеева, наклеивая ему ярлык карбонария. Благой цитирует выдержку из письма командира корпуса И. В. Сабанеева начальнику штаба второй армии П. Д. Киселеву от 20 января 1822 г.: «В кишиневской шайке кроме известных нам лиц никого нет, но какую цель имеет сия шайка, еще не знаю. Пушкин, щенок вам известный, во всем городе прославляет меня карбонарием и выставляет виною всех неустройств, конечно, не без намерения, и я полагаю его органом той же шайки». Д. Д. Благой далее пишет: «Что может быть общего между Сабанеевым и карбонарием? Свет на это бросает уже известный нам тактический ход Пестеля в отношении Ипсиланти»11.

Если бы вывод Благого оказался верным, пришлось бы менять наши представления о соотношении пушкинской этики и политики. Но фактов, уполномачивающих на такой пересмотр нравственных позиций поэта, нет. Письмо Сабанеева отнюдь не является доказательством правомерности заключения Д. Д. Благого. Сабанеев пересказывает, а не цитирует агентурные донесения. Насколько точно текстуально — трудно сказать. «Карбонария» он понимает, по-видимому, как причину и сущность «беспорядов».

Возможно, что именно такого рода разговоры Пушкина имел в виду агент тайной полиции, доносивший в конце марта – начале апреля 1821 г.: «Пушкин ругает публично и даже в кофейных домах не только военное начальство, но даже и правительство»12. Что касается Сабанеева, то Пушкин отнюдь не опасался его как главного врага. После ареста В. Ф. Раевского «Сабанеев, знавший их (Пушкина и РаевскогоВ. П.) близкое знакомство, сам выразил согласие» на свидание Пушкина с Раевским. Но поэт «решительно отвергнул, объявивши, что в этот день, к известному часу, ему неотменно надо быть в Одессе. По приезде моем, — вспоминает Липранди, — в сию последнюю, через полчаса, я был уже с Пушкиным… На вопрос мой, почему он не повидался с Раевским, когда ему было предложено самим корпусным командиром, — Пушкин… стал оправдываться тем, что он спешил, и кончил полным признанием, что в его положении ему нельзя было воспользоваться этим предложением, хотя он был убежден, что оно сделано было Сабанеевым с искренним желанием доставить ему и Раевскому удовольствие, но что немец Вахтен (начальник штаба корпуса — В. П.) не упустил бы сообщить этого свидания в Тульчин, «а там много усерднейших, которые поспешат сделать то же в Петербург», — и пр.»13. Пушкин не раз встречался с Сабанеевым. Тот же Липранди вспоминает, как шуточно перелагали «известную песню Мальборуга по поводу смерти подполковника Адамова. Раевский начал… Пушкин давал толчок… Но, несмотря на то что, может быть десять человек участвовали в этой шутке, один Раевский поплатился за всех: в обвинительном акте военного суда упоминается и о переложении Мальборуга. В Кишиневе все, да и сам Орлов, смеялись; в Тирасполе то же делал корпусный командир Сабанеев, но не так думал начальник его штаба Вахтен, который упомянут в песне, а в Тульчине это было принято за криминал. Хотя вначале песни этой в рукописи и не было, но потом, записанная на память и не всегда верно, она появилась у многих и так достигла до главной квартиры через Вахтена»14. Уже после ареста Раевского в Одессе 11 февраля 1824 г. Пушкин был восхищен поведением Сабанеева на маскараде у Воронцова. Липранди вспоминает, что Пушкин «…рассказал нам, что граф и графиня неотступно просили Сабанеева тоже быть в каком-либо костюме… Генерал… надел фрак, в котором фигура его, вообще взятая, не могла не быть смешной… На фрак нацепил все имевшиеся у него иностранные ордена… Пушкин был в восторге, что Сабанеев употребил иностранные ордена как маскарадный костюм»15. П. И. Долгоруков записывал в дневнике об обеде у Инзова, где были и Пушкин, и Сабанеев. Правда, Пушкин молчал16.

При таком отношении к Сабанееву применение к нему макиавеллистских приемов было бы, по меньшей мере, нелепостью17. Думается поэтому, что предположение Д. Д. Благого о пушкинско-пестелевском заговоре против Сабанеева необосновано.

Пестель показал Пушкину другое — необходимость реалистического, а не романтического подхода к политике, к борьбе. Реализм, не доходящий до цинизма, до презрения к нравственным нормам, но во многом расходившийся с рылеевским романтизмом. И это отразилось в художественном творчестве Пушкина, в том числе в «Евгении Онегине». По-декабристски исходя в начале романа из необходимости борьбы, осуждая уклонение от нее, Пушкин в понимании психологии революционеров оказался ближе к Пестелю, чем к Рылееву. Может быть, поэтому он так сурово отозвался о речах Чацкого перед Фамусовыми и Скалозубами («не потому ль, что разговоры принять мы рады за дела»).

Пушкинская позиция оттачивалась в дружеских спорах с «первым декабристом» В. Ф. Раевским, осложнялась впечатлениями от поражения южно-европейских революций (особенно испанской) и наметившегося в 1823–1824 гг. нового кризиса декабристского движения.

В. Ф. Раевский призывал Пушкина воспевать свободу, используя образы Древней Руси (которую он явно идеализировал, как и все декабристы). В послании «Друзьям в Кишинев», пересланном из крепости, куда он был заключен, Раевский обращался и к Пушкину:

    Тебе сей лавр, певец Кавказа;
    Коснись струнам, и Аполлон,
    Оставя берег Альбиона,
    Тебя, о юный Амфион,
    Украсит лаврами Байрона.

Пушкин обратился к проблеме, поднятой В. Ф. Раевским, по решил ее и как художник, и как политик по-другому — реалистически. И. П. Липранди вспоминает: «Начав читать “Певца в темнице”, он заметил, что Раевский упорно хочет брать все из русской истории, что и тут он нашел возможность упоминать о Новгороде и Пскове, о Марфе Посаднице и Вадиме, и вдруг остановился. “Как это хорошо, как это сильно; мысль эта мне нигде не встречалась; она давно вертелась в моей голове; но это не в моем роде, это в роде Тираспольской крепости, а хорошо”, — и пр. Он продолжал читать… На вопрос мой, что ему так понравилось, он отвечал, чтобы я подождал. Окончив, он сел ближе ко мне и к Таушеву и прочитал следующее:

    Как истукан немой народ
    Под игом дремлет в тайном страхе:
    Над ним бичей кровавый род
    И мысль и взор казнит на плахе»18.

«Немой народ» явно перекликается с выражением «народ безмолвствует» и с пассивностью Онегина. В первом случае трактуется позиция народа, во втором — позиция, близкая чаадаевской. Мысль эта, которая, по выражению Пушкина, «давно вертелась в… голове», преобразованная в реалистическом, пушкинском «роде», отразилась в ряде стихотворений, написанных либо в связи с «Евгением Онегиным», либо в то время. В стихотворении 1823 г. с горечью писалось:

    Паситесь, мирные народы!
    Вас не разбудит чести клич.
    К чему стадам дары свободы?
    Их должно резать или стричь.
    Наследство их из рода в роды
    Ярмо с гремушками да бич.

В концовке «Телеги жизни» — явная ассоциация с чаадаевско-онегинскими настроениями:

    Катит по-прежнему телега,
    Под вечер мы привыкли к ней
    И дремля едем до ночлега,
    А время гонит лошадей.

Но в этих обсуждениях, дискуссиях, спорах возникла и обсуждалась и другая проблема — «демонизма», тенденции поставить себя вне обычных человеческих измерений. На время увлекшись людьми типа А. Н. Раевского, Пушкин, в конце концов, отвергнул тогдашний «нигелизм». В 1828 г., в стихотворении «Демон», как уже о преодоленном писалось:

    Тогда какой-то злобный гений
    Стал тайно навещать меня.
    Печальны были наши встречи:
    Его улыбка, чудный взгляд,
    Его язвительные речи
    Вливали в душу хладный яд.
    Неистощимой клеветою
    Он провиденье искушал;
    Он звал прекрасное мечтою;
    Он вдохновенье презирал;
    Не верил он любви, свободе;
    На жизнь насмешливо глядел —
    И ничего во всей природе
    Благословить он не хотел.

Пушкин счел нужным (от третьего лица) дать объяснение сути стихотворения: «В лучшее время жизни сердце, еще не охлажденное опытом, доступно для прекрасного. Оно легковерно и нежно. Мало-помалу вечные противуречия существенности рождают в нем сомнения — чувство мучительное, но не продолжительное. Оно исчезает, уничтожив навсегда лучшие надежды и поэтические предрассудки души. Недаром великий Гете называет вечного врага человечества духом отрицающим. И Пушкин не хотел ли в своем демоне олицетворить сей дух отрицания или сомнения, и в сжатой картине начертал отличительные признаки и печальное влияние оного на нравственность нашего века».

В «Евгении Онегине» Пушкин полемизирует с «Демоном», с «духом отрицающим», полагая, что «вечные противуречия» могут быть решены путем борьбы. При этом — «нравственность в природе вещей» (эпиграф к IV главе романа).

Ю. Г. Оксман высказал предложение, что прототипом Онегина был П. Я. Чаадаев и что в романе продолжается прежняя борьба декабристов за привлечение Чаадаева полностью на свою сторону. Но наряду с основным прообразом были и другие — А. Н. Раевский, С. И. Тургенев… Люди, по тем или иным причинам уклонявшиеся от борьбы. Порой скептики, порой просто «лишние люди». Тип Онегина по сравнению с прототипом оказался отчасти сниженным, отчасти более многогранным. Именно это сделало его выразителем психологии многих современников поэта. Недаром Герцен писал про героя романа: «…его постоянно находят возле себя или в себе самом… Все мы в большей или меньшей степени Онегины, если только не предпочитаем быть чиновниками или помещиками… Это лишний человек в той среде, где он находится». В светском обществе, среди помещиков, а не в русском освободительном движении, не в русской культуре. По Герцену, Онегин не обладал «нужной силой характера, чтобы вырваться» из «света».

Герцен, по существу, современник Пушкина, и воспринял роман отнюдь не как историк. Но он судил по опубликованному тексту, не зная писем и черновиков. Между тем они дают основания полагать, что Пушкин хотел убедить романом в необходимости «вырваться» из тогдашней среды. Пытался доказать, что уклонение от борьбы обрекает самых лучших людей на духовную смерть. Так написана первая глава.

Но «среда» преподнесла общую трагедию — поражение 14 декабря. На ближайшие десять-пятнадцать лет революционное движение в России исчезло. Наступила сложная пора николаевского царствования — «внешнего рабства и внутреннего освобождения» (Герцен). И именно чаадаевские размышления, позже его «философические письма», отвечали на новые вопросы. Онегинский тип эволюционировал вместе с прототипом… Личная независимость, скепсис как бы противостояли «империи фасадов», как назвал николаевскую Россию маркиз де Кюстин. И недаром Николай I писал о «Герое нашего времени» императрице: «Я прочел Героя до конца и нахожу вторую часть отвратительною, вполне достойную быть в моде. Это тоже преувеличенное изображение презренных характеров, которые находим в нынешних иностранных романах. Такие романы портят нравы и портят характер. Потому что, хотя подобную вещь читаешь с досадой, все же она оставляет тягостное впечатление, ибо в конце концов привыкаешь думать, что свет состоит только из таких индивидуумов, у которых кажущиеся наилучшие поступки проистекают из отвратительных и ложных побуждений. Что должно явиться последствием? Презрение или ненависть к человечеству… Итак, я повторяю, что по моему убеждению это жалкая книга, показывающая большую испорченность автора»19.

Все это можно было бы сказать и об образе Онегина. Николай I инстинктивно почувствовал антиполицейскую сущность таких произведений, их героев.

Пушкинский роман постепенно менялся. Как и в чаадаевских «письмах» на первый план выдвигалась безысходность. Приводить Онегина в стан декабристов было бы бессмысленно. Представляется поэтому убедительным предположение Ю. Г. Оксмана, что расшифрованные Морозовым строки вовсе не являются X главой романа, а представляют из себя отдельную поэму, написанную онегинской строфой. По существу против отождествления текста с заключительной главой романа высказался и Ю. М. Лотман: «…т. н. X-я глава по своей композиционной функции может быть сопоставлена с “Альбомом Онегина” и представляет собой текст, написанный от лица героя романа»20. Мысль очень интересная. Но невольно возникает сомнение — как могли Онегину, не члену тайного общества, рассказать про планы цареубийства? Конечно, конспирация декабристов была не идеальной. Рассказать о существовании тайного общества могли. Но посвящать в цареубийственные замыслы было бы слишком легкомысленно… Онегинский «альбом» совершенно случайно попадает в руки Татьяны… С таким же успехом его мог прочесть кто угодно.

Думается, что прав был Ю. Г. Оксман, полагавший, что так называемая «X глава», может быть, и выросла из «Онегина» (как «Свободы сеятель пустынный»), но в окончательный текст романа не должна была входить. Пушкин использовал отходы для создания новой поэмы, описавшей бы время Александра I «языком Курбского» — онегинской строфой.

Ю. Г. Оксман предвидел основное возражение оппонентов этой точки зрения — онегинскую строфу. Подчас утверждают, что кроме «Евгения Онегина» онегинская строфа не встречается нигде. Но, во-первых, онегинской строфой написан «Езерский». Во-вторых, если бы поэма была окончена, появилось бы еще одно произведение с онегинской строфой. За Пушкина решать трудно…

Думается, что за версию о неоконченной поэме, в которой речь шла о декабристах и Александре I, говорит и очень интересное наблюдение Ю. М. Лотмана: «…в Х-й гл., единственный раз в романе, Пушкин упомянут в третьем лице по фамилии, что выглядело бы весьма странно в авторском повествовании»21. Ю. М. Лотман объясняет это принадлежностью текста к «альбому Онегина», излагаемого от лица героя романа. Но можно высказать и другое предположение — Пушкин упомянут в поэме, а не в романе. В произведении, рассчитанном, возможно, на распространение в рукописи без имени автора. Косвенно это подтверждается письмом М. П. Погодина С. П. Шевыреву от 13 апреля 1831 г.: «Пушкин написал тьму. Он показывал и читал мне все по секрету, ибо многое хочет выдавать без имени. “Онегина” 8 и 9 главы»22.

«Онегин» без имени автора — бессмыслица. А отдельная поэма без имени Пушкина — вполне реальная вещь. «Онегин» же назван Погодину, чтобы все запутать. Вероятно с этой же целью он говорил о X главе, читая Вяземскому отрывки из нее23.

Любопытно, что все свидетельства о «X главе» идут не от Пушкина, а от П. А. Вяземского, А. И. Тургенева, М. П. Погодина. Сторонники же «X главы» не учитывают этой разности авторитетности свидетельств. Сам Пушкин высказывался категорически. Он записал 20 октября 1830 г.: «19 октября сожжена X песнь»24. Больше о ней он никогда не писал и не говорил.

Конечно, бывают случаи коренной переработки произведения. История новейшей литературы знает такие примеры. И Пушкин мог задумать неподцензурный вариант романа. Но вряд ли после революции 1830 г. он вернулся бы там к изображению декабристов. То, что ему было нужно, он высказал в VIII главе. Например, о связи своей ранней поэзии с декабристами:

    Я музу резвую привел
    На шум пиров и буйных споров,
    Грозы полуночных дозоров:
    И к ним в безумные пиры
    Она несла свои дары
    И как вакханочка резвилась
    За чашей пела для гостей,
    И молодежь минувших дней
    (т. е. декабристскихВ. П.)
    За нею буйно волочилась…
    Но я отстал от их союза
    И вдаль бежал… она за мной.

Переданы и грустные размышления об итогах той эпохи:

    Но грустно думать, что напрасно
    Была нам молодость дана,
    Что изменяли ей всечасно,
    Что обманула нас она;
    Что наши лучшие желанья,
    Что наши свежие мечтанья
    Истлели быстрой чередой,
    Как листья осенью гнилой.

Перед читателем возникает картина не только разочарования «идеалистов» в реальной жизни, но и «обман» эпохи, «самообман» лучших людей. Они либо разочаровались, либо погибли:

    Но те, которым в дружной встрече
    Я строфы первые читал…
    Иных уж нет, а те далече,
    Как Сади некогда сказал.
    Без них Онегин дорисован.

Наступило новое время — «одних обедов длинный ряд». Онегин оживился. Но теперь борьба, деятельность уже невозможны25.


1 Вернадский В. И. Труды по всеобщей истории науки. М.. 1988. С. 72–73. Назад

2 См.: Цявловская Т. Рисунки Пушкина. М., 1970. С. 87–91. Назад

3 Там же. С. 127. Назад

4 Подробнее см. в моей заметке: Пушкин и Адам Смит // Сравнительное изучение литературы. Л., 1976. С. 244–245. Назад

5 См.: Тарле Е. В. Крымская война // Соч. Т. VIII. М., 1959. С. 73. Назад

6 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Изд-во АН СССР, 1949. Т. XII. С. 303. (В дальнейшем все цитаты из Пушкина в этой статье приводятся по этому изданию). Д. Д. Благой сопоставлял этот разговор со спорами Онегина с Ленским: «предрассудки вековые», «тайны гроба роковые», «судьба и жизнь», «племен минувших договоры», «плоды наук», «добро и зло». Благой Д. Д. Душа в заветной лире. М., 1967. С. 296. Назад

7 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. XII. С. 303. Назад

8 Пушкин А. С. Там же. С. 314. Назад

9 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. XII. С. 314. Назад

10 Благой Д. Д. Душа в заветной лире. С. 299–301. Назад

11 Там же. С. 317–318. Назад

12 Русская старина. 1883. Декабрь. С. 657. Назад

13 А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1985. Т. I. С. 351. Назад

14 Там же. С. 314. Назад

15 А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1. С. 353. Назад

16 Цявловский М. А. Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина. М., 1951. С. 326. Назад

17 В. Г. Базанов изображал Сабанеева почти как генерала бериевского ведомства (Владимир Федосеевич Раевский. М.; Л.; 1949). Мне уже приходилось полемизировать с этой точкой зрения. Сабанеев, боевой генерал, отнюдь не был жандармом по натуре, хотя, возможно, ненавидел аристократа Орлова как плебей. См.: В. В. Пугачев. Декабрист М. Ф. Орлов и московский съезд Союза Благоденствия // Уч. зап. Сар. гос. унив. 1958. Т. 66. С. 113; он же: Эволюция общественно-политических взглядов Пушкина. Горький, 1967. С. 162–164. Назад

18 Цит по кн.: А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. I. С. 342. Назад

19 Дела и дни. Исторический журнал. 1921. Кн. 2. С. 189; Литературный критик. 1940. Кн. 2. С. 33. Назад

20 Пушкинские чтения в Тарту. Таллинн, 1987. С. 6. Назад

21 Там же. 1987. С. 6. Назад

22 Русский Архив. 1882. Кн. 3. С. 184. Назад

23 Вяземский П. А. Полн. собр. соч. Пб., 1884, Т. 9. С. 152. Назад

24 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. VI. С. 496. Назад

25 Точку зрения Ю. Г. Оксмана на X главу я излагал в ряде статей: Пугачев В. В. Пушкин и Чаадаев // Искусство слова. М., 1973. С. 105–111; К вопросу о Пушкине и декабристах // Первые тыняновские чтения. Рига, 1984. С. 18–24; Г. А. Гуковский о Пушкине и декабристах // Проблемы развития советской литературы. Межвуз. науч. сб. Саратов, 1985. С. 82–90; X глава «Онегина» или поэма? // Проблемы истории культуры, литературы, социально-экономической мысли. Межвуз. науч. сб. Саратов, 1986. С. 191–201; Декабристы, «Евгений Онегин» и Чаадаев // Пушкинские чтения в Тарту. Таллинн, 1987. С. 46–48. Изложение выступления Ю. Г. Оксмана на заседании редакции журнала «Вопросы литературы» опубликованы в этом журнале (1961, № 1, С. 122–124). Там вкратце изложены его соображения о пушкинском романе, о X главе. Назад


(*) Пушкинские чтения: Сборник статей / Сост. С. Г. Исаков. Таллинн, 1990. С. 23–40. Назад
© В. Пугачев, 1990.
Дата публикации на Ruthenia 12.05.2003.
personalia | ruthenia – 10 | сетевые ресурсы | жж-сообщество | независимые проекты на "рутении" | добрые люди | ruthenia в facebook
о проекте | анонсы | хроника | архив | публикации | антология пушкинистики | lotmaniania tartuensia | з. г. минц

© 1999 - 2013 RUTHENIA

- Designed by -
Web-Мастерская – студия веб-дизайна