ОБЪЕДИНЕННОЕ ГУМАНИТАРНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВОКАФЕДРА РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ ТАРТУСКОГО УНИВЕРСИТЕТА
о проекте | анонсы | хроника | архив | публикации | антология пушкинистики | lotmaniania tartuensia | з. г. минц
personalia | ruthenia – 10 | сетевые ресурсы | жж-сообщество | независимые проекты на "рутении" | добрые люди | ruthenia в facebook

АРХИВ


В Архиве хранятся старые материалы «Хроники академической жизни». Вы можете либо просматривать Архив целиком, листая по 10 сообщений, либо выбирать сообщения из определенной рубрики за определенный промежуток времени.
   

  
 
  с:    / /  

по:  / /
 

Предыдущие 10 сообщений | Следующие 10 сообщений

20.03.2005

ИЗ КОММЕНТАРИЯ К ДРАМЕ БЛОКА «НЕЗНАКОМКА»*

М. В. БЕЗРОДНЫЙ

1

Исследователи творчества Блока располагают ценнейшей в источниковедческом отношении базой: значительная часть библиотеки писателя уцелела и сосредоточена, почти вся, в одном хранилище — библиотеке Пушкинского Дома1. Еще в 1940-х гг. к изучению этих книг приступил Д. Е. Максимов, а в 1981 г. увидела свет его фундаментальная работа о блоковских пометах на сочинениях Вл. Соловьева2, значение которой, как это было в случае с другими его публикациями — «Идея пути в поэтическом сознании Ал. Блока» и «О мифопоэтическом начале в лирике Блока», предстоит оценить не одним блоковедам только. Не ограничиваясь задачами дескриптивного характера, исследователь тонко проанализировал психологию и «стиль» блоковского чтения и предложил ряд остроумных и продуктивных толкований индивидуальной символики его маргиналий.

Предпринятое Д. Е. Максимовым типологическое исследование помет Блока в аспекте их систематизации по сходству «означающего» (поиск стабильных значений у тех или иных знаков — нотабен, «птичек», крестов различной конфигурации и пр.) вне всяких сомнений должно быть продолжено. Представляется также, что его будет полезно дополнить разысканиями, нацеленными на систематизацию помет по сходству «означаемого» (поиск общих значений у тех или иных акцентируемых текстовых фрагментов независимо от вида маргиналий). В общем массиве могут быть выделены, например, пометы «эмпатического» характера: при чтении мемуарной и критической литературы о деятелях культуры прошлого внимание Блока стабильно приковывают такие характеристики психологического плана, которые явно ощущаются им как соотносимые с интроспективными данными. Так, в тексте работы Вл. Соловьева о Пушкине Блок отчеркивает на полях и подчеркивает следуюший тезис: «…мы еще переживаем настоящее, а его <поэта, Пушкина. — М. Б.> закон — именно та половинчатость, то раздвоение между праздником и буднями, между поэтическою высотою и житейским ничтожеством…»3; далее акцентируется характеристика Пушкина как «невольника душевного раздвоения»4. Аналогичное тяготение к автоидентификации дает о себе знать и в разметке воспоминаний Мейснера о Гейне, где выделено, в частности, сопоставление психических складов Гейне и Руссо: «Один <Руссо. — М. Б.> был простая безыскусственная и притом целая, нераздвоенная натура, предвозвещатель; в другом видим натуру двойственную, составленную из света и тени…»5. При чтении очерка А. и П. Ганзенов «Жизнь и литературная деятельность Г. Ибсена» акцентируется мысль о «двойственности, внутреннем конфликте двух натур Ибсена»6. Уже этих примеров довольно, чтобы заметить установку читающего, мучимого сознанием «душевного раздвоения», на приискивание себе аналогов среди «вечных спутников».

Эта сквозная, магистральная тема размышлений Блока определила, по-видимому, и характер чтения им очерка Вл. Соловьева «Жизненная драма Платона». Текст очерка густо размечен отчеркиваниями, подчеркиваниями, крестами и другими знаками, а в том месте, где автор излагает свое понимание платоновской философии любви, Блок выделяет, в частности, следующие положения: «Когда Эрос входит в земное существо, он сразу преображает его; влюбленный ощущает в себе новую силу бесконечности, он получил новый великий дар. Но тут неизбежно является соперничество и противоборство двух сторон, или стремлений души — высшей и низшей: которая из них захватит себе, обратит в свою пользу могучую силу Эроса, чтобы стать бесконечно плодотворною, или рождающею в своей области и в своем направлении <…> И действительно, аскетизм не может быть высшим путем любви для человека. Его цель — уберечь силу божественного Эроса в человеке от расхищения бунтующим материальным хаосом, сохранить эту силу в чистоте и неприкосновенности. Сохранить в чистоте, — но для чего же? Полезно и необходимо очищение Эрота, особенно когда за долгие века человеческой истории он успел так ужасно загрязниться. Но сыну божественного обилия одной чистоты мало. Он требует полноты сил для живого творчества <…> Платонов Эрот, которого природа и общее назначение так прекрасно описаны философом-поэтом, не соединил неба с землею и преисподнею, не построил между ними никакого действительного моста, и равнодушно упорхнул с пустыми руками в мир идеальных умозрений. А философ остался на земле — тоже с пустыми руками — на пустой земле, где правда не живет»7.

В этом построении как бы предугадана расстановка сил и набросана схема, по которой будут развиваться события в пьесе Блока «Незнакомка», описывающей, как указано в авторском предисловии к сб. «Лирические драмы» (СПб., 1908), «сложность современной души <…> расслабленной сомнениями и противоречиями». В первом акте «Эрос входит в земное существо» — Поэта, во втором изображается «соперничество и противоборство» высшей и низшей сторон души, представленных образами мечтателя-аскета Голубого и его антипода — Господина в котелке, воплощающего нагло-преуспевающее, «земное» начало. Оба героя — двойники Поэта, две его ипостаси (не случайно и тот, и другой именуют себя «поэтами», а в сознании Звездочета сливаются в единый образ «голубого господина»).

Поскольку «аскетизм не может быть высшим путем любви для человека» и небесной невесте — Незнакомке — «одной чистоты мало», ее на время «захватывает» антипод Голубого — Господин в котелке. Не обретя жениха ни в первом, ни во втором, дева-звезда возвращается на небо, а Поэт остается «с пустыми руками, на пустой земле, где правда не живет» — таковы финал и общая концепция драмы.

2

Тематика и литературная техника «Незнакомки» в значительной мере ориентированы на европейскую, прежде всего, немецкую и преемственную ей русскую, романтико-фантастическую традицию — с ее модальностью двоемирия, мерцанием «музыкального» сквозь плотную и удушливую атмосферу филистерства, идеями двойничества и Ur-Leben, мотивацией ирреального сном или опьянением героев, сюжетами об оживающих изображениях (портретах, статуях), куклах-автоматах и т. п.8 В этом ракурсе содержание «Незнакомки» может быть осмыслено как история любви земного человека и «парабиологического» женского существа — «падучей девы-звезды» (ср. романтический пандемониум: ундины, сильфиды, саламандры и пр.). Не случайно поведение героини в сцене «искушения» Голубого едва приметно, но несомненно отмечено чертами демонического вампиризма: по мере «оплотнения» невесты жених «угасает»9; и не случайно этот образ современниками Блока устойчиво ассоциировался со Смертью: «Отгорел твой костер. Незнакомка знакомая / Позвала, обняла, увела…» (Вяч. Иванов, «Умер Блок»); «…Когда же свой оскал / Явила смерть, он понял: Незнакомка…» (И. Северянин, «Блок»); «Качая перьями, прекрасной Незнакомкой / Склонилась к Рыцарю измученному Смерть» (К. Липскеров, «Владеет бытием мучительным поэта…») — такова рецепция образа «парабиологической невесты» в русле мифопоэтического представления о смерти как бракосочетании, активно усвоенного русскими неоромантиками, а у Сологуба, например, претворенного в один из ключевых сюжетов10.

Такое решение образа героини сопровождается — особенно настойчиво в черновых набросках — развитием темы танца11. Представляется, что трактовка Незнакомки как невесты-танцовщицы была подсказана Блоку знаменитой легендой о «виллисах», изложение которой он отчеркнул в своем экземпляре третьего тома Полного собрания сочинений Гейне: «…это неистовство, это безумие парижанок напоминает мне всегда предание о мертвых танцовщицах, которые у нас называются виллисами. Они — молодые невесты, умершие до свадьбы своей, но в сердце так живо сохранившие неудовлетворенную страсть к танцам, что по ночам выходят из гробов, собираются кружками на больших дорогах и в полночный час предаются диким пляскам <ср. реплику Незнакомки в черновом наброске: “А между тем — в вечерней сказке <…> Я предаюсь вечерней пляске”12>. Одетые в подвенечные платья, увенчанные цветами, украсив мертвенно бледные руки блестящими кольцами, страшно улыбаясь, неодолимо прекрасные, пляшут виллисы при свете месяца, и пляшут тем страстнее и быстрее, чем больше чувствуют, что данный им для пляски час истекает, и они снова должны сойти в свои холодные, как лед, могилы»13.

3

Эпиграфом к «Незнакомке» взяты два фрагмента из романа «Идиот» (часть первая, гл. 3 и 9)14: описание портрета Настасьи Филипповны и ее диалог с Мышкиным при первой их встрече. Фрагменту «портрет» в тексте драмы соответствуют описание камеи с изображением «Мироправительницы», характеристика Незнакомки как «прекрасной женщины в черном» и стихи о богородичной иконе; фрагменту «встреча» — разговор Незнакомки с Голубым и — построенная по контрасту — финальная сцена «неузнавания» героини Поэтом.

Читая 9-ю гл. седьмой части «Анны Карениной», где описание портрета Анны предшествует появлению ее самой («той самой женщины портрета»), Блок записывает на полях: «Наст. Фил. тоже прежде портрет, а потом сама»15. Эта маргиналия фиксирует употребление Толстым приема «опережающего изображения» — аналогичного тому, который был применен в «Идиоте»16, т. е. свидетельствует о внимании автора «Незнакомки» не столько к содержанию соответствующих эпизодов у Достоевского и Толстого, сколько к технике, используемой ими для создания иллюзии ожившей натуры.

Эта техника — без установки на психологический эффект — применяется в пьесе очень широко: помимо ситуаций «сошествия» Богородицы с иконы и «Мироправительницы» с камеи, к числу наиболее очевидных примеров ее освоения относится, во-первых, мотив превращения кораблей на обоях в «настоящие» корабли, во-вторых, введение в круг действующих лиц «пьяного старика — вылитого Верлэна» и «безусого бледного человека — вылитого Гауптмана» — как бы оживших портретов. Сплошь и рядом в пьесе иронически обыгрывается взаимоперетекаемость «двухмерного» в «трехмерное» и «неимеющее-меры», и функции этой «эшеровской» игры заключаются в том, чтобы максимально усилить опорную идейно-тематическую оппозицию «запечатленного», имеющего меру и наименование — и невыразимого, неисчислимого, безымянного, «незнакомого». Отсюда — лейтмотив именования/переименования Незнакомки и целая серия «двухмерных» аналогов того, что меры не имеет: записная книжка Поэта с «обрывками незнакомых слов», журнал, в котором помещена шутка о невесте (ср. в «Балаганчике» образ «картонной невесты»; здесь же — окно с «нарисованной на бумаге» далью), афиша, извещающая о выступлении танцовщицы, списки (свитки), куда Звездочет (исчисляющий неисчислимое) заносит параграф о падении звезды Марии — «звезды первой величины».

4

Заключительной сцене первого акта пьесы предшествует следующий разговор посетителей кабачка:

Человек в пальто

Нет-с, я любитель! Люблю острый сыр, знаете, такой круглый! (Делает кругообразные жесты.) Забыл название.

Его собеседник (неуверенно)

А вы… пробовали?

Человек в пальто

Что пробовал? Вы думаете, нет? Я рошефор кушал!

Собеседник (под которым качается стул)

А знаете… Люксем-бургский… так пахнет нехорошо… и шевелится, шевелится…

Чмокает губами, шевелит пальцами.

Человек в пальто (вдохновенно встает)

Швейцарский!.. Вот что-с!

Собеседник (мигает и сомневается)

Ну, этим не удивите…

Человек в пальто (громко, как ружейный залп)

Бри!

Собеседник

Ну это… это… знаете…

Человек в пальто (угрожающе)

Что знаете?

Собеседник (уничтожен)17

В примечаниях В. Муравьева к этому пассажу указано: «Человек в пальто и Собеседник неправильно называют сорта дорогого сыра, надо рокфор, лимбургский. Искажение названий здесь служит для создания образов тщеславных хвастунов, желающих “удивить” собутыльников»18. В этом комментарии верные наблюдения, к сожалению, соседствуют с объяснениями приблизительного характера и непроверенными сведениями. Искаженное произнесение названия сыра рокфор19 служит характеристике культурного уровня Человека в пальто, а оговорка Собеседника — «люксем-бургский» вместо «лимбургский» — имитации психофизиологических особенностей пьяного речеговорения (отсюда и замедленное, в два приема, произнесение слова). Что же касается стоимости сыров, то лимбургский, а также называемый Человеком в пальто швейцарский, — если говорить не об импортировавшихся из Бельгии и Швейцарии сортах, а о производившихся в России под теми же названиями, — в 1900-е гг. стоили сравнительно недорого — 40–50 копеек за фунт (оригинальный же швейцарский был примерно в полтора раза дороже швейцарского русской выделки)20. Таким образом, упоминание о швейцарском сыре — не «аргумент», и Человек в пальто выдвигает другой: он называет «короля сыров» — бри, после чего его оппонент вынужден признать свое поражение. Французские мягкие пикантные сыры бри, рокфор и упоминаемый в третьем акте камамбер стоили вдвое, а то и втрое (в зависимости от сортности и сезона) дороже, чем швейцарский и лимбургский отечественного производства21.

В третьем акте, рисующем мир столичной буржуазно-интеллигентской гостиной, называются лишь дорогие сыры и притом без искажения в произнесении22. (Однако духовное убожество, ограниченный тематический диапазон — от вопроса о стоимости шубы, которым начинаются разговоры и в кабачке, и в гостиной, до «гастрономии» — роднят представителей социального «низа» и «верха». Прием повторения мотивов здесь отчетливо доминирует над принципом их варьирования; эстетическая и метафизическая проблематика упраздняет социологическую, используемую в качестве натуралистического декора.)

Далее. Собеседник замечает, что лимбургский сыр «шевелится, шевелится», и это представление можно объяснить не только тем, что оно возникло в сознании человека, «под которым качается стул». По-видимому, речь идет о так называемых сырных червячках (появление которых в продукте свидетельствует об определенной стадии его готовности), т. е. Собеседник наслышан об экстравагантных пристрастиях истинных гурманов (ср. аналогичный образ в 1-й гл. «Онегина»: «сыр лимбургский живой»23).

5

Реплика Поэта «Снова Она объемлет шар земной» (первый акт) является усеченной цитатой начальной строки тютчевского стихотворения «Как океан объемлет шар земной…»24, и функции этой отсылки, вероятно, следующие. Прежде всего, она служит указанием на принадлежность героя к представителям русского «нового искусства»: цитируется текст из разряда наиболее референтных для символистов (см. контекст, в котором Андрей Белый приводит выдержки из тютчевского стихотворения в своей программной статье «Апокалипсис в русской поэзии»25, а также обилие реминисценций этого текста в «Кормчих Звездах» Вяч. Иванова, особенно в стихотворении «На Высоте»26). Вообще, речь Поэта — от словаря до риторических фигур — строится как типично и даже расхоже символистская27, однако наряду с клише, принадлежащими «школе» в целом, в репликах героя то более, то менее отчетливо слышатся отголоски отдельных идиостилей, в том числе, блоковского, и именно эти стилевые модуляции, переходы речи из пародийной тональности в автопародийную и наоборот препятствуют, с одной стороны, слиянию голосов героя и автора28, а с другой, — превращению Поэта в «типичного представителя».

Случаи автоцитации, как будто, очевидны, поэтому разберем пример аллюзии к «чужому слову». Во втором акте Поэт узнает у Звездочета имя Незнакомки и воодушевляется:

    Прекрасное имя: «Мария
    Я буду писать в стихах:
    «Где ты, Мария?
    Не вижу зари я».

Имя «Мария» оказывается импульсом поэтической инспирации: герой впервые говорит «в рифму»29. Причем предметом авторской рефлексии выступает не столько повышенная частотность этого имени в общесимволистском ономастиконе30, сколько индивидуальное — брюсовское — пристрастие к нему31 и даже вполне определенный текст из «Me eum esse»:

    Побледневшие звезды дрожали,
    Трепетала листва тополей,
    И, как тихая греза печали,
    Ты прошла по заветной аллее.

    По аллее прошла ты и скрылась…
    Я дождался желанной зари,
    И туманная грусть озарилась
    Серебристою рифмой Марии.

В рецензии на «Stefanos» Блок, вспоминая эти строки, писал: «Близкое не сказалось. Видение, не разгаданное, отошло. Не угадано Имя в миг, когда легкий очерк, возникший на заре, молитвенно просил плачущего “на рубеже страны обетованной” о последнем, Новом Имени: Мари. Но это не Мари — не сестра — не Маша32. Это “серебристая рифма”: Мария».

Осмеивая эстетический утилитаризм Поэта, Блок воспроизводит брюсовскую «аллею»33, пародирует рифмовку34 и самое лирическую ситуацию «Побледневших звезд…» (герой дожидается зари, чтобы срифмовать ее с именем возлюбленной).

Но вернемся к цитате из Тютчева. Метафизическая символика стихотворения «Как океан…» — сны, земная жизнь и небесный свод, оживающий в гавани волшебный челн и пр. — буквально репродуцируется в «Незнакомке», оформляя тему плавания. Начало ее развитию кладет ремарка, открывающая первый акт: «Уличный кабачок <…> На обоях изображены совершенно одинаковые корабли с огромными флагами. Они взрезают носами голубые воды». По мере того как герои «пьют и хмелеют», все более настойчиво звучит мотив томления по идеалу и нарастает «круженье» стен кабачка, имитирующее своего рода «морскую качку»: «Все вертится, кажется, перевернется сейчас. Корабли на обоях плывут, вспенивая голубые воды. Одну минуту кажется, что все стоит вверх ногами». (Ср. запись Е. П. Иванова о том, как Блок «воспроизводил» ситуацию появления Незнакомки (из одноименного с драмой стихотворения) в озерковском вокзальном ресторане: «Выпиваем вторую. Значит, каждый по бутылке <…> Надо, чтоб пол начал качаться немного <…> “Теперь пойдем. Посмотри, как пол немного покачивается, как на палубе. Корабль”. Верно, действительно, точно онемели ноги немного, пол, как при легкой качке на пароходе, поднимается и опускается»35.) Финальной ремаркой первого акта — «Весь кабачок как будто нырнул куда-то» — вводится мотив кораблекрушения, и смысл образа «звезды Марии», появляющейся в следующем акте (где корабли уже не плывут, а «дремлют») тем самым дешифруется вполне однозначно: это «Мария звезда морей», покровительница мореплавания и — в соответствии с гимнографической традицией — символ путеводной звезды плавающих по «морю житейскому»36.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Опубликовано описание книг и многочисленных помет на них: Библиотека А. А. Блока: Описание: В 3 кн. / БАН СССР, Ин-т рус. лит. АН СССР. Л., 1984–1986. Представляется необходимой подготовка академического издания корпуса читательских помет Блока — по типу выпускаемого с 1979 г. «Corpus des notes marginales de Voltaire».

2 Максимов Д. Е. Ал. Блок и Вл. Соловьев: (По материалам из библиотеки Ал. Блока) // Творчество писателя и литературный процесс: Межвуз. сб. науч. тр. Иваново, 1981. С. 115–189. См. также раннюю, краткую редакцию этой статьи: Максимов Д. Е. Материалы из библиотеки Ал. Блока: (К вопросу об Ал. Блоке и Вл. Соловьеве) // Уч. зап. Ленингр. гос. пед. ин-та. 1958. Т. 184. Вып. 6. С. 351–385.

3 Соловьев В. Собр. соч.: В 9 т. СПб., [1901–1907]. Т. 8. С. 376 (94 1/29). Здесь и всюду далее при ссылках на книги Блока в библиотеке Пушкинского Дома в круглых скобках после краткого библиографического описания указывается шифр хранения. Исключения составляют повторные ссылки на одно и то же издание.

4 Там же. С. 381.

5 Гейне Г. Стихотворения. СПб., 1858. С. 31 (94 1/110).

6 Ибсен Г. Полн. собр. соч.: В 8 т. М., 1904–1907. Т. 1. С. 162 (94/115).

7 Соловьев В. Указ. соч. С. 277, 283–285.

8 Вероятно, допустимо говорить не только о рефлексах в «Незнакомке» общеромантических установок и использовании топики «повестей à lа Hoffmann», но и о конкретных влияниях и заимствованиях. Так, например, сцена из второго акта — дворники волокут Поэта в участок и тем срывают его встречу с Незнакомкой — содержательно и функционально воспроизводит сюжетную ситуацию в «Повелителе блох»: Георг Пепуш, наконец, находит прекрасную Гамахею, но тут появляются ночные сторожа и препровождают его в караульную.

9 Ср. мотив обретения витальности героиней «таинственной повести» Тургенева «Призраки» — текста, который, наряду с «Кларой Милич», по-видимому, оказал влияние на ряд блоковских сочинений, и в том числе на «Незнакомку». Так, в финале обоих произведений главный герой — слабовольный и рефлектирующий мечтатель, «русский человек на rendez-vous» — силится припомнить, где он встречал героиню, — и у Тургенева, и у Блока, кстати сказать, уподобленную комете, — и мучительно переживает свое беспамятство: «Я приподнялся, шатаясь на ногах, словно пьяный — и, проведя несколько раз руками по лицу, огляделся внимательно <…> Иногда мне опять казалось, что Эллис — женщина, которую я когда-то знал — и делал страшные усилия, чтобы припомнить, где я ее видел… Вот-вот, казалось, иногда — сейчас, сию минуту вспомню… Куда! все опять расплывалось, как сон» («Призраки») — ср.: «Он медленно поднимается со своего места. Он проводит рукою по лбу. Делает несколько шагов взад вперед по комнате. По лицу его заметно, что он с мучительным усилием припоминает что-то <…> Мгновение кажется, что он вспомнил все <…> Он оборачивается в глубь комнаты. Безнадежно смотрит. На лице его — томление, в глазах — пустота и мрак. Он шатается от страшного напряжения. Но он все забыл» («Незнакомка»).

Исследователю проблемы символистской рецепции «таинственных повестей» Тургенева полезно будет обратить внимание на следующие воспоминания Андрея Белого о детских впечатлениях: «Несколько раз ворвались из пресного внешнего мира ярчайшие переживанья: подслушанное чтение вслух “Призраков” Тургенева, отрывков из “Демона” и “Клары Милич”» (ЦГАЛ СССР. Ф. 53. Оп. 1. Ед. хр. 74. Л. 8 об.).

10 Удачной представляется параллель: невеста с острой косой из сологубовского стихотворения 1905 г. «Пришла ночная сваха…» — Коломбина из блоковского «Балаганчика» (см.: Кожевникова Н. А. Словоупотребление в русской поэзии начала XX века. М., 1986. С. 46).

11 Образ «танцующей звезды» восходит, вероятно, к Ницше («Так говорил Заратустра»).

12 РО ИРЛИ. Ф. 654. Оп. 1. Ед. хр. 142. Л. 18.

13 Гейне Г. Полн. собр. соч.: В 6 т. СПб., 1904. Т. 3. С. 244–245 (94 1/109). Этот отрывок вдохновил Готье на сочинение (совместно с Ж. Сен-Жоржем) сценария знаменитого балета «Жизель, или Вилисы».

14 На протяжении десятилетий из комментария в комментарий повторяются неверные сведения об источнике второй цитаты из Достоевского: не 9-я, а 4-я гл. Причины ошибки ясны: исходная опечатка (IV вместо IX) и «гипноз предшественника» — профессиональное заболевание комментаторов и редакторов.

15 Толстой Л. Н. Соч.: В 16 т. М., 1887–1900. Т. 11. С. 219 (94 9/58).

16 Здесь, впрочем, мы имеем дело с другой разновидностью этого приема: у Толстого появление героини следует за описанием ее портрета тотчас же, тогда как в «Идиоте» оно отсрочено рядом «посторонних» событий. Любопытно, что, взяв эпиграфом к драме фрагменты «портрет» и «встреча», Блок тем самым как бы исключил «посторонние» события, т. е. разработал ситуацию Достоевского «по Толстому».

17 Цит. по последнему прижизненному изданию пьесы (Блок А. Театр. СПб., 1918. С. 98). В первопечатном тексте конец диалога выглядел иначе: «Собеседник (уничтоженный). В цене…». В последующих трех прижизненных изданиях реплики «В цене…» не было, а в корректуре последнего из них автор исправил внутреннюю ремарку «уничтоженный» на «уничтожен» (РО ИРЛИ. Ф. 654. Оп. 2. Ед. хр. 8. Л. 96). При подготовке текста пьесы к изданию в Большой серии «Библиотеки поэта» (Блок А. Театр. Л., 1981) реплика «В цене…» была восстановлена; конъектирование мотивировалось явной дефектностью текста (см.: Громов П. П. Примечания // Там же. С. 486–487; Прийма Ф.  Я. «Библиотеке поэта» — 50 лет // Вопр. лит. 1981. № 9. С. 307–308). Представляется, однако, что, внеся изменение при чтении корректуры, автор санкционировал сделанное ранее изъятие: слова «Собеседник уничтожен» превратились в немой ответ на «угрожающий» вопрос оппонента, т. е. во внешнюю ремарку. (Другое дело, что в качестве таковой она неверно оформлена — следовало довести исправление до конца: снять скобки, разрядку и поменять кегль шрифта на пониженный. Надо сказать, что с точки зрения единообразия графического, наборного и пунктуационного оформления и расположения элементов текста ни одно из изданий драмы, от прижизненных до последних, не выдерживает критики.) В этом случае реплика «В цене…» — действительно, избыточна: ремарка «Собеседник уничтожен» указывает как раз на то, что спорщик, сраженный аргументом, подавленно молчит. Стало быть, восстановив изъятую реплику, издатели «Библиотеки поэта» упразднили творческое решение автора, а сохранив при этом ремарку «уничтожен» (вместо «уничтоженный»), т. е., собственно, сочинив вариант, не существовавший ни в одном из изданий, воплощающих авторскую волю, еще и снизили психологическую достоверность эпизода.

18 Блок А. Избранное. М., 1980. С. 373. В комментарии к переводу драмы на итальянский указывается, что «рошефор» — искаженное название знаменитого французского сыра «рокфор» и что в произведении упоминаются также сыры «бри» и «камамбер» (Blok А. Drammi lirici. Torino, 1977. Р. 98). Внимания других комментаторов «Незнакомки» этот пассаж не привлек.

19 Искажение здесь, собственно говоря, двойное, поскольку «рошефор» — транслитерация фр. Rochefort, а не roquefort.

20 Цены на оригинальный лимбургский сыр не фигурируют в известных нам отечественных прейскурантах гастрономических изделий, а в данных русской статистики внешней торговли за 1900-е гг. (см.: Привоз иностранных товаров в Россию: Свод данных рус. статистики внешн. торговли за 1900–1911 гг. / М-во финансов. Деп. тамож. сборов. СПб., 1913. С. 116), среди стран, ввозивших сыры в Россию, Бельгия не значится. Собеседник же, как мы увидим дальше, имеет в виду оригинальный лимбургский сыр, или, лучше сказать, некий смутный и овеянный легендами в хлестаковском вкусе образ «настоящего сыра».

21 См., например: Прейскурант Торгового товарищества «Братья Елисеевы» в С.-Петербурге: Моск. отд-ние. М., [1906]. С. 31–32; ср. контекст, в котором фигурирует рокфор в бунинском рассказе 1916 г. «Казимир Станиславович»: «Потом подавали <…> рокфор, красное вино, кофе, нарзан, ликеры».

22 Черновик драмы, впрочем, отразил колебания автора в выборе формы произнесения названий дорогих сыров героями третьего акта: «рошфор» и «рокфор», «команбер» и «камамбер» (РО ИРЛИ. Ф. 654. Оп. 1. Ед. хр. 142. Л. 45). При перебеливании текста (местонахождение белового автографа неизвестно) Блок, очевидно, отдал предпочтение форме «каманбер» (так в двух первых прижизненных изданиях «Незнакомки» — публикации в «Весах» 1907 г. и в сб. «Лирические драмы» 1908 г.), от которой отказался в пользу правильной при подготовке текста к изданию в сб. «Театр» 1916 г. (так же в последнем прижизненном издании — в сб. «Театр» 1918 г.).

23 Другие толкования эпитета «живой», предлагаемые пушкинистами, — «покрытый слоем “живой пыли”, образуемой микробами» (Словарь языка Пушкина. Т. 1. С. 790); «Лимбургский сыр очень мягок и при разрезании растекается (живой)» (Лотман Ю. М. Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин»: Коммент. 2-е изд. Л., 1983. С. 143).

24 Замечено Е. М. Таборисской (устное сообщение).

25 Весы. 1905. № 4. С. 11–28.

26 См.: Иванов В. Кормчие Звезды. СПб., 1903. С. 176–177. Интересно, что Блок в своем экземпляре этой книги (94 1/15) отчеркивает в стихотворении «На Высоте» именно тот фрагмент, который насыщен тютчевскими реминисценциями («Сестра моей Звезды ~ священных берегов») и целиком приводит его в статье 1905 г. «Творчество Вячеслава Иванова». «Как океан…» цитируется также в работе Вяч. Иванова «Заветы символизма» (Аполлон. 1910. № 8. С. 8). Н. К. Гудзий находит отзвуки тютчевского стихотворения в лирике К. Льдова, стоявшего у истоков русского «нового искусства», Балтрушайтиса, Брюсова, Вл. Гиппиуса, Вяч. Иванова и С. Соловьева (Гудзий Н. К. Тютчев в поэтической культуре русского символизма // Изв. по рус. яз. и словесности АН СССР. 1930. Т. 3. Кн. 2. С. 477, 478, 498–500, 503–504, 511, 515, 531, 544). Особое внимание к этому тексту унаследовали постсимволисты: его реминисценции обнаруживают, например, у раннего Пастернака (см.: Юнггрен А. Juvenilia Б. Пастернака: 6 фрагментов о Реликвимини: Doctoral Diss. Stockholm, 1984. P. 145–146). Мандельштам в «Разговоре о Данте» использует тютчевское сравнение как уже обиходное: «…Дантовы люди жили в архаике, которую по всей окружности омывала современность, как тютчевский океан объемлет шар земной».

27 Ср., например, реплики Поэта в первом акте: «Вечное возвращение. Снова Она объемлет шар земной. И снова мы подвластны Ее очарованию <…> Вот Она кружит меня… И я кружусь с Нею… Под голубым… под вечерним снегом… <…> Синий снег. Кружится. Мягко падает» — и пассаж из одной рецензии Белого: «Падает ласковый снег… Останавливаешься. Закрываешь глаза. <…> Вечное возвращение <…> Падает мягкий снег. Закрываешь глаза. Замираешь. А снег падает, падает…» и т. д. (Новьй путь. 1903. № 2. С. 172). Тема снега — одна из постоянных в общении и переписке Блока и Белого в 1905 г. (см.: Александр Блок и Андрей Белый: Переписка. М., 1940. С. 80–81, 124, 131, 135–136, 161, 165; Из неизданных писем Андрея Белого к Александру Блоку // Лит. обозрение. 1980. № 10. С. 105).

28 Неправомерно поэтому отождествлять героя пьесы с ее автором, как это делает, например, А. Пайман, опознающая в беседе Поэта и Звездочета рефлексы эпистолярных диалогов Блока и Белого (см.: Pyman A. The Life of Aleksandr Blok. Охf. et. al., 1979. Vol. 1. Р. 256).

29 В черновом наброске герой высказывался еще более определенно: «Прекрасное имя: Мария / Единственное имя, возможное в стихах» (РО ИРЛИ. Ф. 654. Оп. 1. Ед. хр. 142. Л. 32). Верным, как видим, оказывается и обратное: единственно лишь в стихах возможно употребление этого имени.

30 В поэтическом ономастиконе русского символизма имя «Мария» занимает центральное место не только в силу своей высокой частотности — сам акт именования лирической героини Марией оказывается особо выделенным у поэтов разных поколений и ориентации; см., например, рефрен «Мария — ее называли» в стихотворении А. Березина (А. Л. Миропольского) «Мария» из сб. «Одинокий труд» 1899 г. или произнесение этого имени как регулярный мотив у Эллиса — в стихах из сб. «Stigmata» 1911 г. («Трижды он позвал: “Мария!”» («Белый рыцарь»); «…тайно: “Мария, Мария, Мария!” / сердцу больному шепнуть!» («Братьям-рыцарям»); «…и что тому земные имена, / кто дышит сладким именем “Мария!”» («Деве Марии»)) и в его поэме «Мария» из сб. «Арго» 1914 г. («И только имя кроткое “Мария” / уста спешат произнести в ответ <…> И вдруг безумным именем Марии / один решился замок тот заклясть, / он кличет трижды, трижды эхо вторит <…> Обряд свершен, и оба чуть живые / “Скажи нам имя!” шепчут… “Я Мария”»).

31 См., например, характерное признание в его стихотворении «Эпизод» 1901 г.: «Зачем твое имя, Мария, / Любимое имя мое».

32 С. Б. Бураго выдвинул интересное, хотя и недостаточно аргументированное предположение о том, что здесь Блок имел в виду Марию Михайловну Добролюбову, которую в революционном Петербурге называли «сестрой Машей» (см.: Бураго С. Б. Александр Блок: Очерк жизни и творчества. Киев, 1981. С. 73).

33 В свою очередь, брюсовские «тополя» и «аллея», по которой проходит Мария, — реминисценция «Осенней жалобы» Малларме: «…в большой аллее из тополей <…> с тех пор, как их миновала Мария» (пер. В. Брюсова; цит. по изд.: Русские символисты. М., 1895. [Вып. 3]. С. 51). С этим текстом «Незнакомка» соотносится и напрямую — ср. начало «Осенней жалобы»: «С тех пор, как Мария покинула меня, чтоб удалиться на Другую звезду <…> мне было постоянно мило одиночество» (Там же. С. 50).

34 С. П. Бобров и М. Л. Гаспаров называют рифмовку «Побледневших звезд…» первым в русской поэзии примером неравносложных рифм (см.: Бобров С. Записки стихотворца. М., 1916. С. 64; Гаспаров М. Л. Очерк истории русского стиха: Метрика. Ритмика. Рифма. Строфика. М., 1984. С. 243). Такое прочтение — тополей: аллее и зари: Марии — в стиховедческих штудиях общепризнано (см., например: Donchin G . French Influence on Russian Symbolist Versification // The Slavonic a. East European Review. 1954. Vol. 33. № 80. Р. 185; Шенгели Г. А. Техника стиха. М., 1960. С. 246; Самойлов Д. Книга о русской рифме. М., 1973. С. 211; Жирмунский В. М. Теория стиха. Л., 1975. С. 364). Между тем, здесь мы имеем дело, по-видимому, с рифмой составной, так сказать, рифмой-enjambement: тополей / И: аллее и зари / И: Марии. М. П. Штокмар называет такую рифму «разорванной» (см.: Штокмар М. П. Рифма Маяковского. М., 1958. С. 86–87; пример из Маяковского: «Теперь и мне на запад / Буду итти и итти там, / пока не оплачут твои глаза / под рубрикой “убитые” набранного петитом»), М. Л. Гаспаров — «разнословной» или «переносной» (см.: Гаспаров М. Л. Указ. соч. С. 247–248; пример из Сологуба: «Один взойду на пóмост / Росистым утром я, / Пока спокоен дома Строгий судия»).

35 Блоковский сборник: Тр. науч. конф., посвящ. изучению жизни и творчества А. А. Блока, май 1962. Тарту, 1964. С. 406.

36 Тютчевым и символистами, в особенности «теургами», эта тема плавания в большой мере унаследована у немецких романтиков; ср., например, символику тютчевского «Как океан…» со следующим местом из восьмого романса о Розарии Брентано: «Meerstern, wir dich grüßen, / Die durch Tränenwüsten / Aus der sündedunkeln Zeit / Einsam steuern müssen / Zu den hellen Küsten / Der gestirnten Ewigkeit» (букв.: «Звезда моря, приветствуем тебя мы, обреченные плыть в одиночестве из темного греховного времени к светлым берегам усеянной звездами вечности»). Это же касается и неоромантического культа Девы Марии, понятой как воплощение вечноженственного начала. Э. К. Метнер в письме к А. С. Петровскому от мая 1905 г., проводя параллель между немецким романтизмом и русским «новым искусством», цитирует заключительное стихотворение из «Духовных песен» Новалиса («Я вижу тысячи твоих изображений, Мария, созданные с любовью, но ни одно из них не в силах явить тебя в том виде, как тебя видит моя душа» и т. д.) и замечает: «Чем не Бугаев или Блок» (Лит. наследство. М., 1982. Т. 92. Кн. 3. С. 223).


* Scan on demand: Биография и творчество в русской культуре начала XX века: Блоковский сборник IX. Памяти Д. Е. Максимова / Отв. ред. 3. Г. Минц. Ред. В. И. Беззубов. Тарту, 1989. С. 58–70.

© Михаил Безродный, 1989


Дата публикации на Ruthenia 20/03/05
Отсканировано и опубликовано по просьбе Марии Левченко

19.03.2005

University of the Arts in Philadelphia (PA)

28th Annual Meeting of the Mid-Atlantic Slavic Conference of the AAASS.

Филадельфия, Пенсильвания, 19 марта 2005 года.

Информация: [email protected]

AAASS

(Источник информации: SEELANGS)

Конференции


18.03.2005

С апреля 2005 года Ruthenia начинает новый проект «Интервью» — на вопросы редакции и читателей Ruthenia ответят известные филологи, историки, литературные критики.

Проект откроется интервью с Александром Львовичем Осповатом, историком литературы, профессором (UCLA), которое будет опубликовано в середине апреля в разделе Публикации.

Вопросы А. Л. Осповату можно задать, написав письмо по адресу [email protected]

Разное


18.03.2005

РУССКИЙ ЗА ГРАНИЦЕЙ
(Жуковский: 1841–1849)*

ТИМУР ГУЗАИРОВ

Последнее десятилетие своей жизни Жуковский провел вне России. Ни современные, ни последующие читатели не задумывались над тем, что с этим обстоятельством у него было связано множество проблем, целый ряд осложнений в отношениях с русским правительством и с царской семьей. На основе переписки поэта с великими князьями Александром и Константином Николаевичами, а также с Р. Р. Родионовым мы постараемся восстановить эту сложную коллизию.

Случай Жуковского интересен тем, что разрешаемая законом от 17 апреля 1834 г. отлучка сроком на пять лет превратилась у него, по сути, в «никогда не разрешаемо<е> оставление отечества и произвольное в чужих краях водворение» [ПСЗ: 294–295]. В 1840 г. Жуковский вышел в отставку и готовился к отъезду в Германию, к своей невесте Е. Рейтерн. В связи с этим император отдал ряд повелений. Жуковскому, по свидетельству Плетнева, было «позволено жить там, где он найдет для себя удобнее и приятнее» [Плетнев: 415]. При этом Николай не ограничил поэту сроков пребывания за границей. Таким образом, на Жуковского не распространялся шестой пункт закона 1834 г. — о пятилетнем (для дворянства) сроке нахождения за границей. Другое высочайшее распоряжение заключалось в том, «чтобы он [Жуковский] и в отсутствие свое всегда считался состоящим на службе при цесаревиче» [Там же]. Это повеление, комплиментарное по форме, содержало в себе отчетливое для поэта сообщение, что жить за границей ему, значимой и знаковой фигуре, должно с оглядкой на русский императорский двор. К тому же, в Петербурге у Жуковского была взята подписка в том, что он обязывается «крестить и воспитывать детей своих в лоне православной церкви» [Зейдлиц: 174]. Так, уже накануне своего отъезда поэт ясно ощутил стремление властей взять под контроль его заграничную жизнь.

2 мая 1841 г. Жуковский покинул Россию и направился в Германию, где планировал прожить два года. Источником существования его семьи были пенсии и различные доходы, которые ему переправлял из России Р. Р. Родионов, старший чиновник Собственной канцелярии императрицы Александры Федоровны. Для получения денег Жуковский должен был каждую треть года отправлять в Петербург заверенный в русской миссии документ — «свидетельство о жизни».

    Спешу послать вам и доверенности и свидетельство о жизни. Там же и свидетельство о жизни Рейтерна. Странное дело, что всякую треть надобно писать новое свидетельство для каждаго места <здесь и далее выделено нами. — Т. Г.>; разве нельзя один раз навсегда дать одну общую доверенность на все время моего отсутствия и для всех мест. Сколько у нас даром пишут и сколько делают затруднений! <…> Сентябрь 1841. Франкфурт на Майне. Мой адрес [просто] в Дюссельдорф [РНБ-1: Л. 9].

Сейчас мы не можем сказать, что собой представляли эти свидетельства о жизни: отчет ли о заграничной жизни или еще что-то иное, поскольку таких документов в архиве Жуковского не сохранилось. Исполнение этой обязанности воспринималось Жуковским если не как прямое средство контроля над его жизнью, то как частичное ограничение личной свободы: пребывание зависело от соблюдения конкретных правил, из которых ни для кого не делалось исключения.

Помимо досадной необходимости писать свидетельства, в 1841 г. поэта ожидало еще одно неприятное открытие. В письме к Родионову от 2/14 декабря читаем: «В вашем счете так же стоит: от наследника 133. Мне кажется что мне в треть следует 190?» [Там же: Л. 15]. Произошедшая недодача денег явилась первым в ряду последовавших мелких происшествий, которые сигнализировали о перемене отношения к Жуковскому при дворе: его начали забывать, ему не стеснялись выказывать пренебрежение.

1841–1842 гг. — это счастливое время в жизни поэта: женитьба, долгожданные семейные радости, ожидание первенца. В начале сентября 1842 г., еще до рождения дочери, Жуковский отправил императрице Александре Федоровне письмо, в котором просил ее стать крестной матерью, если родится девочка. Однако ответа на свою просьбу он не получил. В письме к наследнику от 7 ноября 1842 г. из Дюссельдорфа поэт по этому поводу недоумевал: «Никак не могу подумать, чтобы моя милостивая императрица захотела меня оставить без ответа в таком важном случае жизни моей: какое-нибудь враждебное стечение обстоятельств все здесь перепутало» [Жуковский 1885: 445]. Еще ранее секретарь императрицы И. П. Шамбо своим упорным молчанием прекратил переписку с Жуковским. Свидетельство из письма к Родионову от 3/15 октября 1842 г.:

    Попеняйте от меня Ивану Павловичу за то что он не отвечал мне ни разу на письма мои. Я даже не знаю что сделалось с картиною посланною моим тестем, в каком виде она дошла и представлена ли Государыне Императрице. И я и тесть мой писали к И. Г. Но ответа нам не было. Прошу вас уведомить меня об этой картине [РНБ-2: Л. 25–26].

В письме речь идет о подарке для императорской четы к серебряной свадьбе — картине Рейтерна «Георгий Победоносец», к которой Жуковский написал стихотворный комментарий, изданный отдельно. Но в дни празднования годовщины императорская семья забыла о поэте, преподавателе русского языка Александры Федоровны. Другой ее учитель — Музовский — был за свою педагогическую службу награжден орденом, и соответствующий рескрипт был опубликован в газетах. Мотивы подобного поведения императора однозначно объяснить трудно, подчеркнем лишь то, что Музовский принимал участие в празднике в Петербурге, в то время как Жуковский находился за границей.

Отсутствие со стороны императрицы ответа в 1842 г., как и при аналогичных обстоятельствах в 1844 г., когда в семье Жуковского ожидался второй ребенок, свидетельствует о том, что в его отношениях с императорской четой, и до этого не всегда безоблачных, наступил очередной сбой. Из переписки поэта с великими князьями явствует, что долгое пребывание Жуковского в Германии вызвало явную обеспокоенность царствующего дома.

Приблизительно в середине октября 1842 г. великий князь Константин Николаевич первым спросил Жуковского о сроке его возвращения в Россию. На это поэт ответил следующее:

    Вы пишете о моем возвращении в Россию, скоро ли я возвращусь? Я этого не знаю. Государь <…> позволил мне жить согласно с требованием моих обстоятельств [Жуковский 1878: 357].

Такой ответ, в котором ощущалось стремление Жуковского к полной личной независимости и его непонимание серьезности заданного вопроса, явно не удовлетворил императорскую семью. Поэтому сначала императрица никак не откликнулась на просьбу поэта, а затем, спустя около полутора месяцев, в декабре 1842 г. Александр Николаевич повторил в письме к Жуковскому вопрос своего брата. Таким образом, в конце 1842 г., по истечении полутора лет проживания поэта в Дюссельдорфе или за три с половиной года до окончания установленного законом легального срока, со стороны императорской семьи появляются первые сигналы о том, что поэту необходимо в скором времени возвратиться в Россию.

Параллельно с возникающим в переписке с царскими особами напряжением Жуковский все с большим недоумением констатирует изменения в поведении его вчерашних дворцовых приятелей. Из письма к Родионову от 17/19 октября:

    Спросите, прошу вас, у Федора Ивановича Пряшникова, получено ли им письмо на имя Императрицы и отдано ли? Оно так же послано 5/17 сентября. Скажите при том Пряшникову, что я от того не сам делаю ему запрос, что не надеюсь получить ответа; ибо на полдюжины писем моих он мне не отвечал и я полагаю, что я выключен из числа живых его приятелей [РНБ-2: Л. 28–29].

Вот другое письмо к Родионову — от 29 декабря 1842 г./10 января 1843 г. на сходную тему:

    Спросите у Ивана Павловича <Шамбо. — Т. Г.> здорова ли его правая рука и спокойна ли его совесть и не грех ли ему трактовать меня как обыкновенного скучнаго просителя, который не стоит даже и того чтобы отвечать на письма его [Там же: Л. 30].

К концу года Жуковский явственно ощущает появление непонимания и отчужденности в отношениях между собой и царским двором. Это обстоятельство вносит изменения в ведущийся диалог: ответное письмо к Александру Николаевичу от 1 января 1843 г., в отличие от письма к Константину Николаевичу, поэт строит как обстоятельный и серьезный отчет о своей жизни.

В этом тексте впервые появилась тема, которая будет характерна и для более поздних писем — слухи, толки, вызванные долгой отлучкой Жуковского:

    <…> этот вопрос <…> подал мне случай дать вам настоящее понятие о моих намерениях и тем предохранить себя от недоразумений и недоброжелательных толков, от которых никто не бывает в безопасности. Чего доброго, и меня могут представить отступником от отечества [Жуковский 1885: 447–450].

Эти слова передают степень серьезности и значимости наметившихся разногласий во взаимоотношениях поэта и двора. Вопрос о сроках пребывания за границей напрямую сопрягался в русском сознании с проблемой патриотизма, правда, по-разному понимаемой каждой стороной (ср. мнения Корфа и Вяземского о законе 15 марта 1844 г.).

Жуковский выделил три причины, вынудившие его продлить свое заграничное проживание. Первая — это «желание пожить некоторое время вполне для себя»; вторая — экономическая, желание скопить деньги на «годовой доход вперед»; третья — литературная: «здешняя уединенная жизнь поможет начать и кончить <…> перевод Одиссеи». Свое объяснение Жуковский начинает с прямого ответа на поставленный наследником вопрос:

    Вы спрашиваете меня: когда я возвращусь? На это не могу отвечать вам определительно. Государь император, отпуская меня, не ограничивал моего отсутствия; я уверен, что мне в этом отношении будет позволено произвольно сообразоваться с требованием моих обстоятельств.

Уверенность и чистосердечность, которые поэт демонстрирует в обоих письмах, основаны на данном ему государевом слове и на признании его личных заслуг на государственном поприще. Однако апелляция к императору как гаранту собственной независимости за границей составляет особенность лишь этих писем Александру и Константину Николаевичам.

Укажем на одну особенность январского письма 1843 г., встречающуюся и в других письмах к наследнику. Жуковский представляет свою жизнь в Германии как независимую и сугубо частную, совершенно отстраненную от общественно-культурного фона Западной Европы и заполненную переводческим трудом:

    <…> я нашел для себя весьма удобным провести первые годы своей семейной жизни вне всяких отношений общественных, в полной независимости от всего внешнего. И подлинно, я здесь совершенно принадлежу своему домашнему быту: с здешним большим светом я не познакомился; литературных связей никаких не сделал; до политики мне дела нет; живу дома, то есть у себя и в семье своего тестя [Жуковский 1885: 447].

При таком образе жизни, по мнению поэта в 1843 г., географические границы исчезли: «живу <…> можно сказать, не на чуже, а в России» [Там же].

Отметим, однако, расхождения в описании заграничной жизни Жуковского между самим поэтом и современниками. Зейдлиц повествует:

    <…> во Франкфурте, где, как и в Дюссельдорфе, дом его сделался сосредоточием всех людей, отличавшихся умом и образованностью, и где часто навещали его русские путешественники. Жуковский жил открыто, даже роскошно <…> Он держал экипаж и заботился о туалете своей жены. <…> Кроме того, со многими особами Василий Андреевич вел деятельную переписку [Зейдлиц: 205].

Это мемуарное свидетельство (а в распоряжении правительства также, конечно, имелись сведения об образе жизни поэта) ставит вопрос как о способах трансформации поэтом биографических фактов в письмах к наследнику, так и о необходимости скрупулезного изучения обстоятельств его заграничной жизни. Сейчас с уверенностью можно говорить лишь о стремлении Жуковского в переписке с наследником «отредактировать» свой рассказ о пребывании за границей, предстать в ней русским, не замечающим Европы и находящимся как бы в России.

К концу 1843 г. положение Жуковского осложнилось, и он был вынужден лично встретиться с Александром Николаевичем в Дармштадте. Беседа носила неприятный, драматический характер и оставила у поэта чувство неуверенности, неудовлетворенности. Сразу же по возвращении в Дюссельдорф в декабре 1843 г. он написал наследнику объяснение, которое позволяет реконструировать основные темы дармштадского разговора.

Повышенная эмоциональность и стилистическая резкость письма объясняются тем, что поэту со слов наследника становятся известны циркулирующие о нем в Петербурге «неблагоприятные» слухи:

    Никому не может придти на мысль, чтобы я жил за границею, потому что предпочитаю чужую землю отечеству; еще менее можно вообразить, чтобы я имел намерение навсегда вне отечества поселиться. Такое подозрение на счет мой уничтожается всею моею жизнию и всею теперешнею моею деятельностью… [Жуковский 1885: 465].

Но ни статус Жуковского, ни работа над переводом «Одиссеи», посвященным великому князю Константину, не могли защитить поэта от появления «недоброжелательных толков»1.

Ситуация приближается к критической, чему также способствует следующее обстоятельство. Жуковский при отъезде из Петербурга в мае 1841 г. говорил о своем желании прожить за границей лишь два года, т. е. он планировал вернуться в Россию в 1843 г. На встрече в Дармштадте в конце 1843 г. наследник потребовал от поэта разъяснений касательно дальнейших его планов. Жуковский, в свою очередь, поставил перед наследником вопрос о распространении на него действия закона 1834 г. о пятилетнем пребывании дворянина за границей:

    Если бы я попросил у государя императора позволения продолжить этот род жизни на весь пятилетний законом установленный срок, то, конечно, как и все другие, не получил бы от его величества на это отказа [Там же: 466].

О монаршей милости 1841 г. — праве на не ограниченное сроком пребывание за границей — автор больше не вспоминает, что свидетельствует о наличии конфликтной ситуации.

В марте 1844 г. наступает потепление в отношениях. Из письма Жуковского от 7 марта:

    <…> вы сообщаете мне с такою любезною заботливостью успокоительный для меня отзыв государя императора на счет моей заграничной жизни [Там же: 470].

Такая реакция тем удивительнее, что 15 марта 1844 г. был принят печально знаменитый указ «О дополнительных правилах на выдачу заграничных паспортов». Мы не располагаем фактами, которые могли объяснить причины «успокоительного отзыва» Николая I. Выдвинем две гипотезы, которые не исключают, а скорее взаимодополняют друг друга.

Первая. К указу «О дополнительных правилах», вызвавшему критику как в России, так и в Европе, власти, по-видимому, заранее приготовили противовес. 19 января 1844 г., спустя год после выхода известной книги Кюстина, Николай утвердил указ «О предоставлении иностранцам, приезжающим в Россию с срочными паспортами, неограниченной свободы жить в России, несмотря на сроки, назначенные в паспортах их правительства». Появление закона должно было продемонстрировать открытость, лояльность власти в миграционных вопросах. Возможно, что на достижение в том числе и этой цели был направлен благоприятный монарший отзыв, полученный Жуковским в конце февраля – начале марта 1844 г. Не случайно, в отличие от более позднего конфликта, поэту для полного разрешения ситуации не пришлось писать ни полупокаянного письма, ни красноречиво выражать свои верноподданнические чувства.

Вторая. Ее проясняют строки из двух писем Жуковского к Родионову. В конце декабря 1843 г. он писал:

    Спешу уведомить вас, любезнейший Ростислав Родионович, что я возвратился из Дармштата в Дюссельдорф, где и пробуду до конца марта будущаго года. В конце же марта переселюсь во Франкфурт на Майне, где и останусь до возвращения моего в Петербург. Когда же возвращусь, не знаю еще; но во всяком случае проживу год во Франкфурте [РНБ-3: Л. 50].

Темы переезда во Франкфурт Жуковский коснется и в отправленном 6 февраля 1844 г. письме:

    В будущем марте (в конце) или в апреле я переселюсь во Франкфурт на Майне, проведя ровно почти три года в благославенном покое в Дюссельдорфе. Здоровье жены требует сего изменения и обстоятельства <…>. Во Франкфурте у меня доктор Копп [РНБ-4: Л. 38].

Во втором письме автор указал на здоровье жены в качестве причины переезда. Однако не оно, как представляется, было определяющим фактором. В противном случае остается непонятным, во-первых, почему в декабрьском письме Жуковский никак не объяснился с Родионовым, а ждал для этого целый месяц. Во-вторых, почему идея о переезде из Дюссельдорфа возникла сразу же после встречи с наследником в Дармштадте и тогда же была изложена в письме к Родионову? Подчеркнем, что декабрьское письмо Жуковского к Родионову написано сразу же после объяснительного письма к наследнику и вводит впервые в ранее исключительно «бухгалтерскую» их переписку тему возвращения в Россию. Письмо к Родионову, с одной стороны, передает степень напряженности в отношениях наставника и наследника в конце 1843 г., с другой, отражает определенные моменты состоявшегося между поэтом и цесаревичем разговора. Именно с этой позиции посмотрим на текст.

Между Жуковским и цесаревичем, по нашему предположению, была достигнута следующая договоренность: поэт переезжает из Дюссельдорфа во Франкфурт, где находилась русская миссия, взамен на получение годовой отсрочки. Поэт принял решение не сам, ему предложили изменить место проживания, поэтому в первом тексте не упоминалось ни о болезни жены, ни о других обстоятельствах. Напомним, что Родионов регулярно получал «свидетельства о жизни», которые первоначально отправлялись поэтом из Дюссельдорфа во Франкфурт для заверения в русской миссии, а затем оттуда переправлялись в Петербург. Зная это обстоятельство и читая декабрьское письмо своего корреспондента, Родионов не мог не понимать, что переезд во Франкфурт влечет за собой установление более бдительного контроля над жизнью поэта со стороны русских властей. Если наша гипотеза верна, то нельзя не отметить также неравномерного распределения внимания со стороны правительства и двора по отношению к Жуковскому — за границей, где его жизнь явно представляла повышенный интерес для русской миссии, и в Петербурге, где на его письма часто не отвечали.

Итак, договоренность, достигнутая на встрече в Дармштадте в 1843 г., о переезде Жуковского из Дюссельдорфа во Франкфурт, весной 1844 г. предопределила положительный отзыв Николая I о заграничной жизни поэта. В течение всего 1844 г. в переписке между поэтом и наследником престола тема разрешения на проживание за границей не фигурирует.

Ситуация вокруг Жуковского снова осложнилась весной 1845 г., когда истекали условленные сроки. Поэт писал наследнику 7 апреля 1845 г.:

    Я сбирался нынешним годом возвратиться в Россию; но это невозможно: <…>. Впрочем я возвращусь к законному сроку, нимало не нарушив общаго постановления [Жуковский 1885: 491].

Содержание письма еще раз подтверждает, что в 1844 г. была достигнута договоренность о приезде Жуковского в Россию в следующем году. К весне 1845 г. ситуация начала приобретать серьезный характер, на что указывают как первая фраза из письма («Теперь я должен дать вам отчет о себе и своих планах»), так и апелляция исключительно к закону. Данное Жуковским объяснение не удовлетворило императорский двор. Поэту намекают на необходимость самого скорейшего возвращения, на что косвенно указывает свидетельство Зейдлица: «Жуковскому советовали в то время возвратиться с семейством на родину…» [Зейдлиц: 205]. Посылаемые из Петербурга намеки показывают, что в глазах двора закон о пятилетнем пребывании за границей на Жуковского не распространялся.

С лета до конца октября 1845 г. в переписке между наставником и наследником престола наступило временное затишье. По-видимому, поэту была дана отсрочка, вызванная болезнью жены. Но именно в этот период Жуковский, как и в конце 1842 г., болезненно переживает равнодушное и пренебрежительное отношение к себе императрицы и ее секретаря. Письма Жуковского к Родионову позволяют проследить так называемую «историю браслета» — подарка, присланного поэту в июне 1845 г.

Приведем три характерных отрывка, раскрывающих атмосферу внутренней напряженности и непонимания между двумя сторонами. Письмо Жуковского от 18/30 июня 1845 г.:

    Но Иван Павлович <Шамбо. — Т. Г.> не на шутку ленится; он не пишет и тогда, когда его должность ему это повелевает: например, мне почта привезла подарок от Императрицы, и этот подарок <…> привел меня в недоумение <…> По какому случаю сделан мне этот подарок, угадать не могу. Секретарю императрицы следовало бы приложить несколько слов объяснения; <…> но теперь получил его самым неприятным для меня образом и потому только могу догадываться что он назначен мне, что это выставлено на пакете [РНБ-5: Л. 35–36].

В отличие от ситуации 1842 г. Жуковский сейчас не просто констатирует возникшее напряжение, но болезненно реагирует, стремится выяснить причины поведения еще недавно близких людей. Эта тема развивается в письме от 7 сентября н. с. 1845 г.:

    Я очень рад что глазами видел императрицу <…> Надобно признаться что он <И. П. Шамбо. — Т. Г.> поступил со мною не только не приятельски, но даже неучтиво. Я ни на одно из писем своих не удостоен получить ответа прошу вас мне изъяснить отчего происходит такая непристойность [Там же: Л. 45].

Ответ Родионова нам неизвестен.

Завершение эта история получила в письме Жуковского от 30 октября 1845 г.:

    Дело браслета объяснилось. Но все таки Шамбо виноват. Ему надобно было узнать писала ли императрица; да как ему не знать? Ведь письма отправляет он. Браслет привел меня в великое недоумение; и я не отвечал императрице и не благодарил за оказанную мне милость. По какому случаю прислан браслет не знаю; он не может быть крестным подарком — императрица у меня не крестила ни дочери ни сына. А Шамбо и не подумал отвечать мне на письмо, в котором на все это я просил у него объяснения. Я крепко помысляю о моем возвращении на родину, хотя должен признаться что для работ, для финансов и для здоровья жены мне еще весьма бы нужно было долее здесь остаться <…> Во всяком случае в будущем году увидимся [Там же: Л. 49].

Положение поэта было неоднозначным. Он не был готов возвратиться в Россию, поэтому оттягивал отъезд, но — на примере истории с браслетом — интуитивно почувствовал: пренебрежительное поведение императрицы и ее секретаря отчасти обусловлено его долгим заграничным проживанием. Показательно, что тема возвращения в Россию вводится им в письме немотивированно, сразу после описания истории наметившегося конфликта, как отклик на ситуацию и как средство, которое идеально могло бы послужить улучшению их отношений. Отметим интересное совпадение: это письмо к Родионову было написано одновременно с объяснительным письмом к наследнику. Напряженный день — 30 октября — стал точкой сопряжения размышлений поэта о своем месте при дворе и о своем положении за границей.

В письме к наследнику Жуковский признает необходимость следовать закону о пятилетнем сроке пребывания за границей, но наряду с этим стремится оттянуть его исполнение еще на год. К постоянно упоминаемым задерживающим возвращение причинам — перевод «Одиссеи», экономическое положение, состояние здоровья жены и собственного — он добавил еще одну: желание «заняться на досуге приготовлением всего того, что может быть нужно для их <великого князя Николая Александровича> первоначального курса» [Жуковский 1885: 500]. Бывший наставник наследника престола предложил систематизировать свои исторические таблицы и пополнить императорскую библиотеку новыми книгами, а также нарисовал Александру Николаевичу портрет будущего наставника его сына. Он стремился, таким образом, заочно вернуться в активную придворную жизнь, что позволило бы и восстановить былой характер отношений, и добиться очередной отсрочки.

Октябрьские объяснения оставили в Петербурге самое неблагоприятное впечатление о намерениях Жуковского, о чем свидетельствует письмо к наследнику 3 декабря 1845 г.:

    Между тем вижу из письма Игнатьева ко мне, что мои последние длинные письма ничего не объяснили перед вашим высочеством на счет моей заграничной жизни. <…> Но вот что пишет Игнатьев, которому ваше высочество благоволили сообщить мои письма: «Хотя мы не усомнимся никогда в вашей привязанности к царскому дому и к России; но тяжела для нас мысль, что вы навсегда отвергаете объятия, к вам простертые». Это навсегда привело меня в недоумение: следовательно и ваше высочество могли заключить из моих писем, что я сбираюсь навсегда остаться за границею [Там же: 504].

Долгосрочное проживание поэта за границей и его постоянное уклонение от возвращения в Россию, всегда при этом фактически и логически обоснованные, воспринимаются его высокими адресатами исключительно как проявление антипатриотических настроений, о чем они прямо заявляют Жуковскому.

То, что ответ Александра Николаевича поэту был дан через третье лицо, косвенно говорит о возникновении не только напряженной, но и прямо конфликтной ситуации. На следующее письмо от 3 декабря наследник вообще не ответил. О том, что молчание наследника воспринималось Жуковским как знак недовольства, свидетельствует более позднее письмо от 8 сентября 1846 г.:

    Не прошу от вас длинного письма, но только в двух словах уверения, что если вы молчите, то старое по старому; если же есть что у вас на сердце, тогда не промолчите, а все выскажите [Там же: 505].

Однако кризис 1845 г. разрешился так же неожиданно и благополучно, как и в 1843 г. Жуковскому была предоставлена очередная отсрочка до апреля 1847 г., о которой он сообщил Родионову в письме от 5 февраля 1846 г. Но все предшествующие события показали: ни статус наставника наследника престола или перевод «Одиссеи», ни монаршее слово или существующее законодательство не гарантировали Жуковскому независимости от «тайного врага». И если высокий статус позволял поэту рассчитывать на очередную отсрочку, то для внутренней нормализации отношений с императорским двором ему необходимо было совершить определенные шаги. 15 января 1846 г. поэт поздравил своего бывшего ученика с получением ордена Св. Владимира и выразил всю глубину своих верноподданнических чувств русскому монарху. На его поздравление наследник ответил милостивым письмом — тем самым именно теперь конфликтная ситуация 1845 г. полностью разрешалась.

Спустя месяц, 15 февраля 1846 г., поэт писал:

    Всем сердцем благодарю ваше высочество за последнее ваше письмо, которое несказанно меня обрадовало. Я не отвечал на него, дабы не обременять вас частою перепискою, но был им вполне успокоен и утешен. <…> дай Бог <…> чтобы мои мысли, вам передаваемые, всегда были светлые и правильные <…> без всякой примеси своекорыстия… [Там же: 510].

Из полупризнаний Жуковского наследнику можно реконструировать то, что вызвало его раздражение в трех объяснениях конца 1845 г. Это — упорство, с каким поэт отстаивал свою позицию, проявившееся в частоте отправляемых им писем; это — сомнения императорского двора в «светлых и правильных» «мыслях» бывшего наставника; это — риторическая манера текстов, свидетельствовавшая, в глазах царской семьи, о «примеси своекорыстия», о желании поэта остаться за границей2. Только избрав новую линию поведения, Жуковский улучшает отношения с двором.

Из этого же письма Жуковского мы узнаем о его готовности представлять наследнику своего рода отчеты о западно-европейской жизни: «Это право, данное мне вами, право быть выразителем и оценщиком для вас общаго мнения, шпионом не лиц, а времени, дает мне звание особенного рода…». Такая деятельность должна была, по мысли автора, в какой-то мере оправдать его долгосрочное проживание за границей: «<…> исполнение его издали может быть успешнее, чем вблизи» [Там же: 510].

Вскоре поэт снова включился в активную публицистическую деятельность, хотя, заметим, письма к наследнику 1846–1847 гг. еще не давали материала для извлечения из них идеологически важных отрывков с целью их дальнейшей перепечатки в виде патриотических статей в российских газетах. Такая практика начнется с 1848 г. — с появления в «Северной Пчеле» статьи «Письмо Русского из Франкфурта».

В конце 1846 – начале 1847 гг. начинается новый виток в истории пребывания Жуковского за границей: предпринимается попытка легализации его долгосрочного пребывания вне России. В письме от 21 февраля 1847 г. он сообщал наследнику:

    Полагая возможным не изъятие из закона, а его дополнение на будущие подобные моему случаи, им не предвиденные, я почитал себя обязанным представить на высочайшее разрешение мои обстоятельства, сам наперед признавая, что закон им противоречит. Министр юстиции совершенно прав, утверждая, что изъятие в частном случае было бы весьма опасно и потрясло бы закон коренной в его основаниях [Там же: 528].

За предложением Жуковского стоит его убеждение в том, что русским патриотом можно оставаться и живя за границей. Пока нам неизвестно, было ли принято дополнение к существовавшему закону и какое продолжение получила переписка по известному вопросу.

2/14 мая 1847 г. поэт впервые сообщил Родионову о готовящемся возвращении в Россию: «В июле месяце надеюсь наверное если будет угодно Богу, вас увидеть в Петербурге» [РНБ-6: Л. 47]. По-видимому, переписка с министром юстиции (если она имела место) не урегулировала положения Жуковского за границей, и отсрочка (если о ней просил поэт) не была дана. Весной 1847 г., таким образом, истекли все возможные легальные сроки пребывания поэта за границей, и соблюдение закона 1834 г. требовало его возвращения на родину. 21 апреля 1847 г. Вяземский пишет Жуковскому письмо, в котором фактически советует оттянуть отъезд из-за границы:

    А все-таки не желаю для тебя, чтобы ты поселился в Петербурге. Мы уже как-то обжились в этом спертом воздухе, сами отчасти провоняли, и нас не ошибает вонь ближнего. Но тебе с вольного воздуха возвратиться в это удушье тяжело [ПВЖ: 55].

Атмосфера вокруг ожидаемого возвращения отличается столкновением различных идей и противоречивых желаний, как у самого Жуковского, так и у знавших его людей.

Но планы поэта изменились из-за состояния здоровья жены. Вместе с семьей он уехал на лечение в Эмс, оттуда 1 августа н. с. 1847 г. послал письмо Родионову:

    Я теперь в Эмсе с женою, которая пьет воды и купается. Эта поездка остановила мою поездку в Петербург. Мы с вами не прежде как будущим летом увидимся [РНБ-6: Л. 55].

Ясно, что Жуковскому предоставлена отсрочка. Вопрос о сроках и причинах пребывания за границей в письмах поэта к наследнику более не фигурирует. Внешний характер отношений с властью приобрел новые черты: стал более мягким, уважительным, простым.

Французская революция 1848 г. и последовавшие за ней европейские события внесли дополнительные нюансы в положение поэта. По распоряжению Александра Николаевича был опубликован отрывок из письма Жуковского к нему, где поэт высказывал свое мнение о сложившейся исторической ситуации. Жуковский был теперь необходим правительству именно за границей как голос «истинного русского патриота», на это указывает выбор заглавия для его статьи — «Письмо Русского из Франкфурта». К тому же публикация «Письма» 12 марта, в пятницу, подготавливала общество к восприятию манифеста Николая I об объявлении войны, который появился 15 марта, в понедельник. В 1848 г. в России было опубликовано и другое заграничное письмо Жуковского «О стихотворении: Святая Русь», обращенное на этот раз к Вяземскому. Как и в первом тексте, здесь автор рисует картину бедственного положения Европы и подчеркивает, что «добрые начала» «России суть: церковь и самодержавие». Благодаря такой позиции и играемой поэтом роли, отношения между Жуковским и двором заметно улучшились.

К тому же никто при дворе не сомневался в возвращении Жуковского в самое ближайшее время. Наиболее подробную и хронологически точную картину его жизни тех дней передают письма к Родионову. 17 марта 1848 г. поэт констатировал:

    Обстоятельства политические может быть принудят меня оставить Франкфурт прежде нежели я полагал. <…> Дай Бог скоро увидимся [РНБ-7: Л. 81].

Спустя несколько дней, 21 марта / 2 апреля 1848 г. поэт уже сообщал о начавшемся сборе вещей:

    Между тем я укладываюсь и скоро пошлю то что можно послать будет в Россию, адресовав все в контору великаго князя на что уже имею соизволение Его Высочества [Там же: Л. 92].

Жуковский активно обсуждает с Родионовым планы, маршруты, обстоятельства своего переезда. 17/29 мая 1848 г. поэт объявляет о начале своего пути:

    Вот уже мой возвратный путь в Россию начался. Жена уже в Эмсе; я сам еду туда через два дни; и 3/15 июля мы оттуда пустимся в дорогу — но какую дорогу позволят выбрать обстоятельства не знаю; в полтора месяца много воды утечет <…> война, которая висит на носу <…> [Там же: Л. 106].

Однако болезнь жены снова вносит коррективы в график возвращения, что видно из письма из Эмса от 18/30 июня:

    <…> если бы не лечение жены, уже давно бы я был в России; но по всем обстоятельствам нельзя будет пуститься в путь прежде 3/15 августа [Там же: Л. 110].

Усиливающееся революционное напряжение в Европе и разразившаяся в России эпидемия холеры заставляют Жуковского кардинально изменить свои намерения на этот год. 3/15 июля 1848 г. он пишет Родионову:

    Между тем я и здесь отвсюду окружен разбоем! Остается одно средство — если нельзя будет ехать к вам, то не оставаться и здесь, а поселиться на зиму в Швейцарии, где теперь покойно и куда, вероятно не заглянет та война, которая на носу в Германии [Там же: Л. 112].

Положение поэта было крайне сложным и физически, и материально, и морально:

    Что начать? Куда ехать? На встречу холеры везти жену и детей не хочу. Когда же она прекратится в России, уже будет поздно пускаться в дорогу. Между тем все здесь у меня продано. Во Франкфурте также оставаться нельзя — неспокойно. Советуют в Швейцарию — горный воздух жене может быть полезен. Может быть на это и решусь — но в Швейцарии чрезвычайно дорого жить [Там же: Л. 114].

Письма Жуковского к Родионову, как мы видим, могли служить источником сведений для русского правительства о заграничной жизни поэта и являлись, видимо, постоянным и единственным каналом связи между ним и двором. В этой связи интересен черновик письма Р. Р. Родионова поэту из Санкт-Петербурга, датированный 6/18 январем 1849 г. Приведем отрывок из этого текста:

    П. А. Плетнев поручил мне уведомить вас, что он имел свидание с Г.<осударем> Цес.<аревичем>, и его Высочество весьма милостиво изволил выразиться с глубоким чувством почти такими словами: «Жаль нам В. А. сомневается в нашей любви к нему; он навсегда останется <нрзб.>. Что же касается до выражения “он зажился заграницей”, то это совсем не упрек, а ласковый призыв друга его, который вовсе не желал лишить его удовольствия там, где ему хорошо и нужно». — После этого мне должно сказать, что все ваши здешние друзья не только не забыли вас, но горят желанием скорее увидеться. Появление ваших сочинений, как электричество коснулось сердцам русских, и общий голос громко начал звать вас на родину. И я от всего сердца кричу: Господи, исполни общее желание! [Родионов].

Отношения между поэтом и цесаревичем отличаются двойственностью. Хотя в самой переписке Жуковского с наследником вопрос о праве и сроках проживания за границей больше не обсуждался, но за этой кажущейся безмятежностью при дворе нарастает чувство нетерпения, раздражения по отношению к поэту, который за последнее время не приблизился к российским границам, но, переехав в Швейцарию, географически удалился от них. К тому же, с отъездом из Франкфурта он терял непосредственный контакт с русской миссией. Не могло не вызвать чувство нервозности такое обстоятельство, как приближение творческого юбилея Жуковского и отсутствие виновника торжества на родине. Неслучайно поэтому, что сначала Плетнев пытается смягчить смысл фразы цесаревича, а затем Родионов от себя лично и от русского «общего голоса» советует Жуковскому вернуться в Россию. Однако празднование юбилея в Петербурге прошло без поэта: в кругу его друзей и, в том числе, в присутствии наследника престола.

Возвращение Жуковского из-за границы стало темой еще одного разговора между цесаревичем и Плетневым, который писал другу 28 февраля / 11 марта 1849 г.: «Помните, что к Маю 1849 года вы обещали (одни или с семейством) непременно приехать в Россию. Сдержите это обещание». Плетнев явно обеспокоен складывающейся ситуацией, когда в адрес его друга наследник делает острые замечания. Ситуация вокруг Жуковского снова накаляется. Обратим внимание на следующий отрывок из письма:

    В.<еликий> К.<нязь> Цесаревич поручил мне изъяснить вам, что слова: «я наперед знал, что ему трудно будет подняться назад, в отечество» были произнесены без укоризны, а тем менее без гнева. Они только показывают, как все любят вас и желают вас видеть [Плетнев 1885: 611–612].

Во второй раз за последние два месяца наследник вынужден оправдывать свои слова и также не лично, а через третье лицо. Эти два обстоятельства заставляют, несмотря на общие (возможно, искренние) выражения любви, усомниться в полном отсутствии в его высказывании упрека Жуковскому. Личные отношения, статус при дворе и общественное положение поэта накладывали на поведение цесаревича ограничения; в отличие от Плетнева, он не мог прямо и без обиняков советовать Жуковскому вернуться на родину к определенному месяцу. Именно поэтому свое мнение Александр Николаевич выражает как будто мимоходом (мы располагаем лишь отрывками его высказывания) в частной беседе с третьим лицом. Выбор Плетнева в качестве такого собеседника не случаен: он на правах ближайшего друга мог открыто передать Жуковскому не только буквальный смысл слов Александра Николаевича, но и оказаться в данном случае влиятельной фигурой для воздействия на поэта.

Итак, диалог по вопросу заграничного пребывания между Жуковским и Александром Николаевичем на протяжении 1842–1849 гг. отличался многоплановостью и противоречивостью, изобилует конфликтными ситуациями и компромиссами. Несмотря на различные попытки повлиять на сроки пребывания поэта за границей, сделать это русским властям не удалось. До мая 1849 г. Жуковский жил в Баден-Бадене, затем, вследствие обострившейся политической ситуации, переехал в Страсбург.

Вместе с тем, в течение первых месяцев 1849 г. Жуковский снова ощутил шаткость своего положения за границей, поэтому в августе он отправился для личного свидания с Николаем Павловичем в Варшаву. По приезде туда Жуковский отправил письмо Родионову:

    Что здесь? Спросите вы. Здесь в Варшаве, куда я третьего дня ввечеру приехал из Баден-Бадена. Не рукоплескайте, мой любезный, этот приезд нас с вами не сблизил: я приехал сюда видеть великого князя и представиться Государю Императору и узнать от него позволит ли на будущую зиму мне остаться в Баден-Бадене <…> Теперь покойно только в России. <…> Болезнь жены <…> принуждает меня еще на несколько месяцев жить изгнанником в прекрасном климате весьма непрекрасного Бадена. Но я еще не знаю, позволит ли Государь остаться. Весьма вероятно, что позволит. В противном случае вы увидите меня одного в Петербурге; семью оставлю за границею [РНБ-8: Л. 53].

Итак, главная цель поэта — добиться очередной отсрочки для пребывания за границей, при этом Жуковский был готов к различным (как положительным, так и отрицательным) решениям ситуации.

Итоги аудиенции с царем поэт описал в следующем письме к Родионову от 29 августа 1849 г.:

    И я рад что сам приезжал в Варшаву, а не письменно просил у Государя отсрочки: я мог изъяснить настоящие причины моего непроизвольного, грустного отсутствия из отечества. Государь принял меня весьма милостиво, благоволил дать мне безсрочный отпуск и выразил мне милость свою, пожаловал мне орден белого орла за пятидесятилетние труды на поприще словесности. Я желал бы, чтобы этот рескрипт, весьма для меня трогательный, был напечатан в газетах; постарайтесь об этом [Там же: Л. 57].

Таким образом, император вернул поэту дарованное в 1841 г. право на неограниченное пребывание за границей, пожаловал ему орден Белого Орла, рескрипт о чем Жуковский просил опубликовать — все это вместе взятое означало легализацию пребывания за границей.

Не излагаемые Жуковским в течение семи лет аргументы, а фактор личной встречи с монархом оказался переломным и решающим в разрешении всей ситуации. Спустя некоторое время в другом письме к Родионову поэт вновь подчеркнет важность состоявшейся встречи с Николаем и ее главный результат — возникшее понимание и доверие к печальным семейным обстоятельствам:

    Съездив в Варшаву, я имел возможность объяснить государю мое положение. Но какое было бы счастие для меня перепрыгнуть разом с семьею из этой Германии, теперь для меня ненавистной, в отечество; но чудовище, болезнь моей жены, впилось меня своими когтями и не дает тронуться с места [Там же: Л. 60].

Страстно выражаемое в письмах к разным корреспондентам отрицательное отношение Жуковского к происходящим в Европе событиям, в котором лично император мог убедиться, а также вовлечение поэта в 1848 г. в строительство идеологии и празднование в России его творческого юбилея — вот те факторы, которые обусловили положительные результаты варшавской встречи и положили конец семилетней истории выяснения отношений между поэтом и двором по вопросу пребывания русского за границей.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 С этой точки зрения любопытен один слух, о котором поэт, по-видимому, узнал от А. И. Тургенева и который передал в письме к наследнику от 1 января 1844 г.:

    Через Париж я узнал, что в Петербурге, и именно при дворе, ходят толки, будто я сделался католиком. <…> должен из этого заключить, что есть какой-нибудь тайный враг, который хочет мне повредить [Жуковский 1885: 469].

Наставнику наследника престола и автору русского гимна прослыть католиком значило нарушить подписанное при отъезде собственное обязательство и напрямую быть обвиненным в антипатриотическом настроении.

2 Ср. отрывок из письма от 3 декабря:

    Но остановимся теперь на одном, отбросив в сторону все то, о чем я имел счастие писать к вашему высочеству в последних двух письмах. Срок моего пребывания за границею должен кончиться в начале мая 1846 г. В исполнение существующего <закона> я к этому сроку явлюсь лично; но в том же 1846 г. мне необходимо быть к началу августа в Швальбахе как для себя, так и для жены. <…> могу ли надеяться, что государь император согласится, чтобы я, представившись по обязанности в будущем мае <здесь и далее курсив Жуковского. — Т. Г.> в Петербурге, мог опять возвратиться сюда еще на год, то есть до начала мая 1847 г. <…> Если будет дано, то, как сказал, приеду в мае один; если же не будет дано, приеду со всем семейством, но уже несколько позже, в начале сентября, по окончанию курса в Швальбахе. Но величайшею было бы для меня милостию от государя императора, если бы в таком случае, когда мне будет позволено остаться за границею до начала мая 1847 г., его императорское величество соизволил мне дать и всемилостивейшее разрешение не являться в будущем 1846 г.: я чрез это сберег месяца четыре для своей Одиссеи [Жуковский 1885: 505].

Заметим, что сложное риторическое построение текста обусловливало возросшее недоверие к жизненным обстоятельствам и к позиции Жуковского со стороны его адресатов.

ЛИТЕРАТУРА

Жуковский 1878: <Письма> к Великому Князю Константину Николаевичу // Сочинения В. А. Жуковского / Под ред. П. А. Ефремова. СПб., 1878. Т. 6.

Жуковский 1885: Письма к Государю Наследнику Цесаревичу // Сочинения В. А. Жуковского. СПб., 1885. Т. 6.

Зейдлиц: Зейдлиц К. К. Жизнь и поэзия Жуковского: По неизд. источникам и личным воспоминаниям. СПб., 1883.

ПВЖ: Переписка П. А. Вяземского и В. А. Жуковского (1842–1852) / Публ. М. И. Гиллельсона // Памятники культуры: Нов. открытия: 1979. Л., 1980.

Плетнев: Плетнев П. А. О жизни и сочинениях В. А. Жуковского // В. А. Жуковский в воспоминаниях современников. М., 1999.

Плетнев 1885: Сочинения и переписка П. А. Плетнева. СПб., 1885.

ПСЗ: Полное собрание законов Российской Империи: Собр. второе. Отд. Первое (I). 1834. СПб., 1835. Т. IХ.

Родионов: Черновик письма Р. Р. Родионова к Жуковскому // РО РНБ. Ф. 286. Оп. 2. № 134. Л. 138–139.

РНБ-1: Письма В. А. Жуковского к Р. Р. Родионову. 1841 // РО РНБ. Ф. 286. Оп. 2. № 123.

РНБ-2: Письма В. А. Жуковского к Р. Р. Родионову. 1842 // РО РНБ. Ф. 286. Оп. 2. № 124.

РНБ-3: Письма В. А. Жуковского к Р. Р. Родионову. 1843 // РО РНБ. Ф. 286. Оп.  2. № 125.

РНБ-4: Письма В. А. Жуковского к Р. Р. Родионову. 1844 // РО РНБ. Ф. 286. Оп. 2. № 126.

РНБ-5: Письма В. А. Жуковского к Р. Р. Родионову. 1845 // РО РНБ. Ф. 286. Оп. 2. № 127.

РНБ-6: Письма В. А. Жуковского к Р. Р. Родионову. 1847 // РО РНБ. Ф. 286. Оп. 2. № 129.

РНБ-7: Письма В. А. Жуковского к Р. Р. Родионову. 1848 // РО РНБ. Ф. 286. Оп. 2. № 134.

РНБ-8: Письма В. А. Жуковского к Р. Р. Родионову. 1849 // РО РНБ. Ф. 286. Оп. 2. № 130.


* Пушкинские чтения в Тарту 3: Материалы международной научной конференции, посвященной 220-летию В. А. Жуковского и 200-летию Ф. И. Тютчева / Ред. Л. Киселева. Тарту: Tartu Ülikooli Kirjastus, 2004. С. 254–275.

© Тимур Гузаиров, 2004.


Дата публикации на Ruthenia 18/03/05.


16.03.2005

Орловский государственный университет
Орловский объединенный литературный музей И. С. Тургенева

Межвузовская научная конференция «Проблемы мировоззрения и творчества Н. С. Лескова», посвященная 110-летию памяти писателя.

Орел, 16–19 марта 2005 г.

Адрес:
302001, Орел, ул. Комсомольская, 41. Кафедра истории русской литературы XI–XIX веков. Зав. кафедрой Антоновой Марии Владимировне.
Тел.: (0862) 74–41–52.

Орловский государственный университет
Орловский объединенный литературный музей И. С. Тургенева

(Источник информации: Вестник гуманитарной науки)

Конференции


15.03.2005

15 марта 2005 г. в Институте славяноведения и балканистики РАН состоялась защита диссертации на соискание ученой степени доктора филологических наук Ф. Б. Успенского на тему «Династическое имя в средневековой Скандинавии и на Руси».

Официальные оппоненты — д. ф. н., проф. Т. И. Вендина, д. и. н., проф. Е. А. Мельникова, д. ф. н., проф. А. М. Молдован.

(Источник информации: Varangica)

Защиты


14.03.2005

Отдел литератур Европы и Америки новейшего времени Института мировой литературы РАН приглашает вас принять участие в Круглом столе по теме: «Литературно-художественные школы ХХ века: Взгляд из ХХI столетия».

В свободном обсуждении этих проблем согласились участвовать научные сотрудники различных Отделов ИМЛИ, литературоведы и искусствоведы МГУ, РГГУ, ИНИОН, Государственного Института искусствознания, научно-исследовательского Института кинематографии, Московского Института иностранных языков, Московского Государственного Лингвистического Университета.

Круглый стол состоится 14 марта 2005 года в 12 часов в Каминном зале ИМЛИ (Поварская 25-a)

ИМЛИ им. А. М. Горького

(Источник информации: ИМЛИ)

Разное


14.03.2005

Архивный Тренинговый Центр при Европейском университете в Санкт-Петербурге

Семинар «Роль архивов в документировании общественной и частной жизни в ХХI веке».

СПб, 14–19 марта 2005 г.

Открытие семинара состоится в 11:00 в Конференц-зале ЕУСПб. Справки по телефону: +7812 2755250

Архивный Тренинговый Центр ЕУСПб

(Источник информации: Оксана Жиронкина, лист рассылки ЕУСПб)

Конференции


14.03.2005

Санкт-Петербургский государственный университет
Филологический факультет

XXXIV Международная филологическая конференция

Санкт-Петербург, 14–19 марта 2005 г.

Подробности см. на странице: http://www.phil.pu.ru/news/conf05.html

Филологический факультет СПбГУ

(Источник информации: Вестник гуманитарной науки)

Конференции


10.03.2005

10 марта 2005 г. в Доме Лосева (ул. Арбат, д. 33) в 18.00 в рамках семинара «Русская религиозная философия» прошла презентация книги:

Павел Флоренский и символисты. Опыты литературные. Статьи. Переписка / Сост., подг. текстов и коммент. Е. В. Ивановой. М.: Языки славянской культуры, 2004. 704 с., илл.

П. А. Флоренский

(Источник информации: Леонид Зубарев)

Разное


Предыдущие 10 сообщений | Следующие 10 сообщений

|Памятные даты и события| |Новая литература| |Спецкурсы и лекции| |Конференции| |Интернет| |Защиты| |Вакансии| |Разное|
personalia | ruthenia – 10 | сетевые ресурсы | жж-сообщество | независимые проекты на "рутении" | добрые люди | ruthenia в facebook
о проекте | анонсы | хроника | архив | публикации | антология пушкинистики | lotmaniania tartuensia | з. г. минц

© 1999 - 2013 RUTHENIA

- Designed by -
Web-Мастерская – студия веб-дизайна