начальная personalia портфель архив ресурсы

[ предыщущая часть ] [ содержание ] [ следующая часть ]


Timor historiae, или Русская идея

Все это, на первый взгляд, подтверждает правоту Модеста Колерова, автора книги о развитии русской мысли от «Проблем идеализма» до «Вех». Исследователь в первом же абзаце своего сочинения утверждает: «Любой внимательный [233] историк русской политики и культуры — русской партийности, «серебряного века» или «религиозно-философского ренессанса» — признает: социализм господствовал в русском «ренессансе».

Это так и не так. Социализм пришелся как нельзя кстати, это правда. Но этой категории недостаточно, чтобы охарактеризовать кризис начала века.

Вот позорное высказывание Свенцицкого из его статьи 1906 года, приведенное Модестом Колеровым: «Грешат и святые, и за великие подвиги им прощаются грехи их. Простятся ли также грехи этим убийцам? Мы глубоко убеждены, что да, простятся. И Каляев, и Балашев, и Спиридонова, и десятки других, им подобных, убивая должностных лиц, — сами идут на верную смерть. <…> Это мученики — и грех им простится, за ту великую, святую любовь, которая толкала их на преступление».

Ну, и так далее. «Тот, кто бросает бомбу, убежден, что, убивая злодея–губернатора, он спасает». Однако почему это надо считать идейным социализмом? В основе здесь совсем другое.

Это «другое» — проблема спасения. Ядром, сутью, главным содержанием Реформации в Западной Европе была сотериология, учение о спасении. То же самое можно сказать и о поисках русских мыслителей начала века.

Дело не в решении (каком? где? кем?) проблемы спасения. Дело в подходе к этому решению, в обращении к этой проблеме. В рассуждениях Свенцицкого и многих других преобладал не персоналистский, а социальный подход, тоже имевший место в западной Реформации. Но не в этом ее суть, а в другом. Причем не конкретно лютеранства, кальвинизма, а Реформации как целостного явления, включающего в себя и Контрреформацию как католическую реформу.

Человек спасается верой и только верой, а не внешними проявлениями веры, которые всегда содержат в себе некий магический соблазн. Мистика отрицает магию. И в том числе магию бомбометания.

Свенцицкий оправдывал действия террористов, в частности, еврейскими погромами и, особенно, их поддержкой со стороны властей. В том же духе выступал и Булгаков. Тогда вместе с ними осуждал правительство, особенно его борьбу с террором, и о. Павел Флоренский.

Но Булгаков стал одним из авторов «Вех», а Флоренский вместе с Розановым недостойно вел себя во время процесса Бейлиса. Что же тогда, в 1906 году — они все были социалистами? Или же возможна другая трактовка: они не приняли персоналистское толкование спасения?

Вопрос не праздный. Почему надо считать любое протеррористическое или антиправительственное высказывание социалистическим? Может быть, мы имеем дело с другим явлением, которое было бы правильным назвать синкретизмом, эклектизмом?

Почти одновременно с «Вехами», была издана «Ортодоксии» Честертона. Этот факт — еще одно напоминание о единстве христианского мира и о сходстве [234] того, что происходило в разных его частях в начале века. Но были и различия. Авторы «Вех» более всего интересовались общественным бытием интеллигенции вообще, а вот Честертона занимал человек как таковой, субъект, его отношения с Богом, проявлявшиеся в его общественной жизни.

За кажущейся простотой книги Честертона стоял многовековой опыт западно-христианского богословия, центральной темой которого были живые отношения между Богом и человеком. Поэтому закономерно, что конкретные социальные проблемы, такие, например, как «рабочий вопрос» — взаимоотношения между трудом и капиталом, в знаменитой энциклике Льва XIII трактовались и разрешались Католической Церковью в контексте разработанных ею прежде взглядов на человеческую личность и ее уникальное значение в свете Божественного замысла о мире.

Богословие в русском православии, в отличие от западного христианства, не прошло стадии схоластического развития и по существу не выделилось в особую область знания. В результате социальная мысль в России оказалась лишена такого необходимого качества, как гуманитарность, — умения видеть и интерпретировать сущностные проблемы бытия в нескольких измерениях, источником которой и является богословие. Уделом социальной мысли осталось плоское, схематичное и прямолинейное — грубо материалистическое моделирование.

Что же до русских мыслителей начала века, то они, столкнувшись с острейшим общественным кризисом, в большинстве своем не устояли перед эсхатологическим соблазном и, не сумев ответить «да — да, нет — нет» на те вопросы, на которые призваны были ответить, передоверили решение конкретных исторических, мирских проблем вечности.

Именно это породило так называемую русскую идею.

Содержательно определить это понятие невозможно, но вполне допустимо функциональное описание. Под «русской идеей», на мой взгляд, следует понимать компенсаторную реакцию русской нации на недостаточную модернизацию страны. Главным противоречием, побудившим интеллигенцию к поискам «русской идеи», было противоречие между европейским характером русской культуры и цивилизационной неполноценностью, ущербностью России по отношению к Европе. Потому и бессмысленны попытки дать интеллигенции задание выработать «новую русскую идею» — она снова произведет нечто невразумительное. Главное — убрать раздражитель, побуждающий к поискам такого рода. А убрать его может лишь нация в целом, в том числе, конечно, и интеллектуалы, но только вместе со всеми.

Чувство общности с Европой и русская инаковость привели к тому, что объяснение русскому парадоксу стали искать в особой миссии России по отношению ко всему христианскому миру. И это было явным отступлением от позиции Вл. Соловьева, закончившего свою статью, так и названную им «Русская идея», утверждением единства России с христианским миром; писавшего [235] о невозможности осуществления национального призвания России иначе как с другими народами и для них. Наконец, что, может быть, самое главное, Соловьев говорил о вполне земном характере русской идеи, о восстановлении «на земле верного образа божественной Троицы», то есть «трех главных органических единств» — Церкви, государства и общества, каждое из которых должно быть «безусловно свободно и державно, не в отъединении от двух других, поглощая или истребляя их, но в утверждении безусловной внутренней связи с ними».

Утопией это назвать нельзя. Сейчас это воспринимается скорее как неоконсервативная модель национального развития — Соловьев институционален и историчен. У других русских мыслителей, каковы бы ни были различия между ними, начало преобладать надысторическое, вневременное понимание русской идеи, что привело к уходу из истории в утопию. Началась «деформация» и «трансформация» «русской идеи», обнаруженные Бердяевым в большевизме. Это предметно-историческое понимание русской миссии, которая должна осуществиться здесь и теперь в противостоянии всему миру и в уничтожении цивилизационных институтов. То есть антихристианское толкование «русской идеи».

Но не большевики, находившиеся вне христианской парадигмы, начали уход из истории. Точнее сказать большевики сделали это постольку, поскольку большевизм оказался внутренне связан с Серебряным веком Ведь именно в соблазнах Серебряного века, когда происходила рецепция еретических учений началась эрозия исторического сознания русской нации. Началось разрушение границ между временем и вечностью, то есть разрушение основ христианской темпоральности и историчности.

Одно из проявлений этой эрозии — рецепция иоахимизма, третьезаветной ереси, которую можно встретить у самых разных деятелей русской культуры — от невежественной Анны Шмидт и относительно образованного Мережковского до обэриутов. Более подробно эта тема освещалась нами с Леонидом Кацисом в одной из совместных статей. В данном контексте наибольший интерес представляет отношение Бердяева к этой теме. Все ж таки человек вслед за Владимиром Соловьевым назвал уже не статью, а книгу «Русская идея».

Так вот, Бердяев может быть причислен к тем, кто «деформировал», по его же словам, «русскую идею». Поскольку в «эпохе Св. Духа» его привлекало то, что время понимается «как часть вечности». И весьма негативно относился он к эсхатологии Владимира Соловьева, который в отличие от Иоахима Флорского и Мережковского не ждал «эпохи Св. Духа» и «третьего завета», когда исчезнет разделение миров на трансцендентный и феноменальный. То есть когда земное существование рода людского не кончится, но все земные проблемы разрешатся сами собой, когда наступит полувечность–полувремя. «Государь, узнавши о такой их дружбе, пожалует их генералами». [235]

Однако это мир, в котором если кто и сможет жить, то разве лишь мертвые души. А люди живут здесь и теперь.