начальная personalia портфель архив ресурсы

[ предыщущая часть ] [ содержание ] [ следующая часть ]


Дурная наследственность

Смирение может быть и агрессивным, если это то самое смирение, которое описал Честертон в своей «Ортодоксии», книге, вышедшей в свет почти одновременно (возьмем этот факт на заметку) со знаменитыми российскими «Вехами». Католический мыслитель утверждал: «Сегодня мы страдаем оттого, что смирение не на своем месте. Скромность умеряет теперь не уверенность в себе, но веру в свои убеждения, — а это вовсе не нужно. Человек задуман сомневающимся в себе, но не в истине — это извращение».

«Самоубийство мысли» — так назвал Честертон главу своей книги, в которой он рассуждал о ложном смирении. Сказано все это было в иное время, при иных обстоятельствах, но как будто о нас, о дне сегодняшнем, когда часть нации, именующая себя интеллигенцией, становится все смиреннее и смиреннее именно в том смысле, на который указывал Честертон. Но при всем этом интеллигенция продолжает сохранять незыблемую уверенность в собственных прикладных социальных знаниях и общественных способностях, компенсируя уверенностью в своей кажущейся моральной правоте отсутствие общей идеи, незнание того, чего же, собственно, она, интеллигенция, в конечном счете добивается и ради чего пытается действовать.

Именно пытается. Ведь, как справедливо говорил тот же Честертон, «надо верить во что-то вечное, если хочешь действовать быстро». Однако же такой [174] веры у большинства нынешних общественных деятелей — политиков, всевозможных экспертов и аналитиков, журналистов и литераторов — по всему судя, не обнаруживается. Очевидной является неспособность большей части теперешних российских интеллектуалов к стратегическому целеполаганию.

Это и есть самоубийство мысли.

Суть «шестидесятничества» (к которому вовсе не сводится культурное наследие шестидесятых годов) изначально состояла в стремлении переосмыслить в контексте культуры принципиально и изначально внекультурные, внецивилизационные явления с тем, чтобы окультурить, цивилизовать их. Возможно это было только в условиях существования вне традиции, вне контекста мировой и русской культуры. Историческая и культурная внеконтекстуальность шестидесятников объяснялась тем, что они выросли и сформировались в ту эпоху, когда, по словам Надежды Мандельштам, «под корень вырубали все основы социальной жизни, на которой строилась европейская, а следовательно, и русская культура: христианское понимание времени, истории и личности».

Но это не значит, что шестидесятники вовсе не искали в истории образцы для подражания. Особенно интересовались они деятелями российской асоциальной оппозиции XIX столетия — декабристами, народовольцами. Передовые писатели участвовали в работе над книгами из серии «Пламенные революционеры». Достаточно вспомнить повесть о Павле Пестеле «Глоток свободы», написанную Булатом Окуджавой, или произведения Юрия Трифонова и Юрия Давыдова, посвященные видным народовольцам. Даже Аксенов на какое-то время полюбил электричество, но вскоре оказался с ожогом на острове Крым.

Деятели, выбранные интеллигентами в качестве культовых фигур, персонифицировали асоциальные силы, боровшиеся с социальными явлениями. Ничего другого и быть не могло: асоциальные традиции русской интеллигенции всегда выдавались ею за модернизационные.

Главными своими предшественниками шестидесятники назначили революционеров–демократов — шестидесятников XIX века. Трифонов пошел дальше, занявшись судьбой террористов, действовавших в 70-е годы прошлого столетия, Их полицейские досье просматривал в свое время и Мандельштам, которого поразила удивительная тупость, умственная отсталость, интеллектуальная неразвитость злодеев. Что соцреалисту здорово, то акмеисту — смерть. В прямом, кстати говоря, смысле слова. Но даже умнейшая Лидия Гинзбург назвала «удивительнейшим явлением массовой духовной красоты» «русское народничество и народовольчество». И ведь разделяла эти явления — просто революционную пропаганду и терроризм, но терроризм восславила.

Наследники шестидесятников XIX века —шестидесятников века XX породили современный русский постмодернизм. Именно русский, поскольку русские [175] постмодернисты — прямые наследники советской культуры, особенно шестидесятничества. И связаны с западной культурой опосредовано, лишь постольку, поскольку шестидесятничество связано с левыми исканиями Запада что в 60-е, что в другие годы.

Дора Штурман так определила одну из главных отличительных особенностей советской интеллигенции:

«Этот круг, по роду своих занятий и дарований вынужденный десятилетиями подвизаться на советской идеологической барщине, испытывает отвращение ко всякой тенденциозности, почти независимо от содержания самих тенденций. Полное неприятие тенденциозности становится их тенденцией.

Этим людям так долго навязывали не только обязательные высказывания и поведение, но и обязательное миропонимание, что они почитают обскурантизмом всякую мировоззренческую определенность. Им кажется деспотической любая попытка отстаивать такую определенность. Они делают исключение только для апологии неопределенности и недействия, для все уравнивающей иронии и беспечной игры словами, которые легче всего считать свидетельством широты взглядов и глубокомыслия».

Нечто подобное писала про интеллигентскую среду не 70–80-х, а 30-х годов Надежда Мандельштам. В этой среде, по ее свидетельству, «называть вещи своими именами считалось неприличным, жесткая логика воспринималась как излишняя грубость».

Совершенно так же обстоит дело и сегодня. За добродетель среди большинства интеллигентов почитаются двойственность и неопределенность, а наибольшую неприязнь вызывает даже не та или иная позиция, но само наличие позиции. Ясность и однозначность воспринимаются многими как неприличный радикализм или того хуже — экстремизм.

Потому и стал непонятный и маловразумительный постмодернизм, естественно, в вульгарном своем варианте, столь популярным, попсовым именно на русской почве. Именно в России, где признаком интеллектуализма всегда почитался атеизм, где кроме непереводимого на другие языки слова «интеллигенция», появилось еще и непереводимое, как отметил Набоков, слово «пошлость».

«Сатана абсолют пошлости. Дьявол начинается там, где кончается творчество». Эти слова протоиерея Александра Меня ясно и полно объясняют христианское отношение к подобного рода упражнениям. Я не хотел бы останавливаться на том, что творчество есть социализация рефлексии, а любая рефлексия, если воспользоваться формулировками Бориса Вышеславцева, развивавшего мысли Макса Шелера, есть религиозный акт, соотнесение себя с Абсолютным. Атеизм же есть сотворение кумира, абсолютизация относительного. Добавлю лишь, что рефлексия, самосознание даже у атеистов не всегда свободны от мистического опыта, который они, атеисты, а точнее [176] сказать, почитающие себя таковыми, не в состоянии понять и оценить. Впрочем, на это далеко не всегда способны и те, кто считает себя верующими.

Любая человеческая деятельность может быть истолкована как со-участие в творении мира, благодаря чему она вовсе не обезличивается, а напротив, индивидуализируется, ибо христианство — религия свободной личности. Для христианина в мире, в культуре, в жизни не может не быть нового, как не может не быть его в каждом новом прочтении Священного Писания. Крест всегда нов, как сказала Надежда Мандельштам.

Антиперсонализм — вот что объединяет представителей шестидесятничества и постмодернистов, которые заявляют, что открыть новое невозможно. Постмодернизм жестко регламентирует стремления и деятельность личности, то есть отрицает свободу и, что самое главное, индивидуальное авторство, которое осознается лишь в сопоставлении с ценностно значимой традицией. Пафос постмодернизма — в антикреативности и антиперсонализме. Все это может быть названо тоталитарным состоянием сознания — тем более что есть постмодернисты, не стесняющиеся своих фашистских убеждений.

Постмодернизм вроде бы включает личность в поле культуры, однако приводит к изоляции от культуры. Ибо создание новых смыслов является важнейшей ее функцией. И, что весьма существенно, постмодернизм освобождает от груза контекстуальности, то есть от исторического сознания.

А это важнейшая составляющая тоталитаризма.