начальная personalia портфель архив ресурсы
[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]
Историк и анархисты
Carlo Ginzburg. The Judge and The Historian. Marginal Notes on a Late-Twentieth-Century Miscarriage of Justice. / Translated by Antony Shugaar. L.-N.Y.: Verso, 2000.
212 P. Прежде всего, о сюжетной канве этой необычной книги знаменитого итальянского историка. Все началось в конце итальянских «красных шестидесятых». В конце 1969 года в миланском Сельскохозяйственном банке прогремел взрыв. Погибло 17 человек. Теракт произошел в разгар трудовых конфликтов, профсоюзных выступлений и радикальной критики существующего положения вещей со стороны разного рода леваков, прежде всего - анархистов (анархизм вообще очень популярен в этой стране еще с конца девятнадцатого века). Некто Пино Пинелли, естественно - анархист, арестованный через три дня после взрыва, странным образом выпадает из окна полицейского управления, где его в этот момент допрашивали. Крайне левая группировка «Лотта Континуа» обвинила полицию как в смерти Пинелли, так и в причастности к взрыву в банке. Леваки (впрочем, как и часть либеральных деятелей) посчитали, что непосредственным виновником смерти Пинелли был офицер Калабрези, допрашивавший анархиста; впрочем, ни судебное разбирательство, ни попытка Калабрези защитить свою честь, закончились ничем. В начале 1972 года в Милане вспыхивают новые беспорядки и - в самый разгар их - Калабрези был застрелен у дверей своего дома. После этого последовал еще ряд убийств и терактов, которые приписывали то «Лотта Континуа», то, наоборот, неонацистам. В конце концов, полиция не смогла раскрыть ни одно из них и дела были похоронены, тем более, что и накал политического кризиса и насилия стал спадать к середине восьмидесятых. «Лотта Континуа» самораспустилась еще в 1976 году.
Спустя 12 лет трое бывших членов этой организации Адриано Софри, Джорджио Пьетростефани и Овидио Бомпресси были арестованы по обвинению в подготовке и совершению убийства Калабрези. Поводом для ареста стало признание некоего Леонардо Марино, бывшего анархиста, сознавшегося в соучастии в нескольких политических убийствах и ограблениях. Через три месяца арестованные были отпущены. Тем не менее, в 1990 году суд все-таки состялся. Софри, Пьетростефани и Бомпресси были признаны виновными и получили по 22 года тюрьмы. Марино приговорили к 11 годам. Тогда же Карло Гинзбург написал первую версию этой книги. Несколько лет спустя приговор был отменен, а затем – еще через четыре года – вновь признан верным. С тех пор Софри, Пьетростефани и Бомпресси отбывают срок (фактически пожизненный, ибо им за пятьдесят) в тюрьме города Пиза. Все они завляют, что невиновны.
Карло Гинзбург написал книгу, которая должна была стать одновременно острым политическим памфлетом в традиции Вольтера или Золя и скрупулезным расследованием истинных обстоятельств не только убийства Калабрези, но и суда над тремя невинными, по мнению историка, людьми. И, главное, - попыткой теоретически отрефлексировать сходство/различие двух способов по(до-)знания: судебного и исторического. Ну и конечно, попыткой доказать всю чудовищность правосудия, похоронившего в тюремной камере его многолетнего друга Адриано Софри. Англоязычное издание этого странного сочинения итальянского историка имеет пометку: “Verso [1] < is< the< imprint< of< New< Left< Book”.
Удалась эта попытка или нет, на этот вопрос я отвечать не буду, так как нижеследующий текст есть лишь рассуждение на тему, заданную самим названием книги Карло Гинзбурга – «Судья и историк». Политические и судебные аспекты ее, сколь бы ни были они волнующими и, честно говоря, актуальными, здесь, за небольшим исключением, затронуты не будут.
Эту книгу интересно и полезно прочесть на фоне начала второй главы сочинения Фуко «Надзирать и наказывать». Дело даже не в том, что оба историка обращаются к одной теме – к суду; ведь Фуко рассматривает суд (семнадцатого-восемнадцатого века, по большей части) снаружи, как составную часть, точнее – как одно из проявлений господствующей в то время эпистемы; Гинзбург пытается проанализировать суд (правда, уже конца двадцатого века) изнутри, находясь в пределах породившего эту юридическую процедуру общества. К тому же, итальянский историк строит книгу на сопоставлении исторически ограниченного феномена современного «суда» (как продукта некоего, прогрессивного с его точки зрения, развития) с внеисторическим (по крайней мере, на Западе) феноменом «историографии». Различны эти книги и по жанру: Фуко сочинял трактат, Гинзбург, скорее, памфлет. И все же.
И Фуко и Гинзбург сосредотачивают свое внимание на феномене так называемого «признания». Французский историк анализирует место «признания» в сложном верификационно-репрессивном механизме судебного дознания, вынесения и приведения приговора в действие в семнадцатом-восемнадцатом веках – в механизме, еще раз повторю, обусловленном господствующей эпистемой и исторически ограниченном. Итальянский историк рассматривает конкретное призание конкретного человека конкретному суду как «свидетельство», требующее «доказательств». И, не находя их, отказывает «свидетельству» в правдивости.
Помимо вполне понятного стремления защитить друга и не менее понятного детективного азарта, Гинзбург пытается понять – равняется ли его вынужденно взятая на себя роль Судьи его профессиональной работе Историка. В этом и заключена главная коллизия книги.
Гинзбург колеблется. Порой ему кажется, что здесь – в мантии Судьи – он равен себе же – в сюртуке Историка. Порой он спохватывается и замечает, что это все-таки разные роли. Только вот ясно отрефлексировать эту разницу он почему-то не может.
А разница, конечно, есть. Заключена она не только в разнице природы «доказательств» Судьи и Историка, но и в содержании и функциях так называемого «приговора».
Приговор Судьи определяется соотношением проступка и закона, который этот проступок нарушил, иными словами, речь идет о нарушении Нормы. Только таким образом существует хотя бы видимость объективности судебного приговора. Иначе он - не судебный приговор. Приговор историка носит либо моральный, либо эстетический, либо политический характер; иными словами – не исторический. Не существует понятия «историческая норма», поэтому ее нельзя нарушить. Соответсвенно, хотя свидетельства и улики историка носят исторический характер (то есть, добываются специфическим историческим инструментарием), в финальном акте Приговора они попадают в совершенно чуждый контекст и перестают быть собой, являя только ярлыки, только вывески доказательств. Чтобы вернуть им жизнь, то есть – перепроверить, надо уйти из зала суда – в кабинет, в библиотеку, в архив, в раскоп. Вернувшись в суд с доказательствами их правоты или неправоты, оказываешься все в той же ситуации. И так до бесконечности. Почему, спрашивается? На каком же основании историк выносит приговор? А вот на каком. Дело в том, что Приговор предшествовал Процессу.
Это как в рассказе Кафки: отец произносит бессвязную, сумасшедшую речь, бездоказательно обвиняя сына во всех грехах, но от идиотизма этой речи значение Приговора не меняется. Он был бы таким же, даже если доказательства оказались бы убедительными. Приговор предшествует Суду. В сущности, он может его просто заменить. И сын идет топиться. Никто еще не придумал лучшей художественной метафоры труда Историка. Приговор.
Здесь можно возразить: самая знаменитая историческая школа прошлого века, «Школа Анналов», образовалась как раз в пику этой «судебной», «приговорной» историографии [2] . Да, но была ли «история», сочинявшаяся «анналистами», собственно, «историей», в традиционном смысле этого слова? Не был ли это особый тип дискурса, причем, скорее социологического (и (или) культурологического)? И, даже если ответить на предыдущий вопрос отрицательно: разве не выносили приговор Блок или Люсьен Февр, или Фернан Бродель, моделируя объект исследования, исходя из созданного ими языка описания, который отталкивался, например, от позитивистского или романтического? И не был ли этот их Приговор приговором не над людьми прошлого и их поступками, а над всей предыдущей историографией?
Мутация Приговора, превращение его из торжественного, великолепного в своей тотальности, финала тяжбы с историческими эпохами в обычное суждение по поводу предшествующей историографии проистекает, конечно, из изменения отношения к самому предмету разбирательства. Перифразируя Ленина, «историческая материя исчезла»; вместо нее возникли так называемые «ментальности», «техники», «практики», которые «репрезентируют» себя. Эти вещи, безусловно, находятся по ту сторону добра и зла, они нейтральны в моральном, эстетическом, политическом отношениях. Главное их качество – то, что они существуют, Хотя, конечно, точнее было бы сказать – то, что они «постулированы». Соответственно, вынести по поводу них Приговор – невозможно. Но это только одна сторона проблемы. Другая заключается в том, что таким образом разрушается система «доказательств» - основа любого судебного процесса. За «техниками» и «практиками» не предполагается ничего; они репрезентируют себя и только. Вопрос «а как это было на самом деле?» отпадает за полной ненадобностью.
Поэтому историку сейчас «доказательства» не нужны, он ищет (и находит, ибо сам их постулирует) «свидетельства». Историк окончательно перестает быть Судьей.
Карло Гинзбург недостаточно радикален, чтобы согласиться с, фактически, исчезновением своей профессии (или с ее тотальной мутацией). Наперекор всему он верит в
1. реальность
2. историческую реальность
3. возможность доказательства пункта 2.В то же время, он допускает и «репрезентации», считая их полезными для исторического исследования. Перед нами – худшая разновидность постмодернизма – трусливый эклектизм. Покойный Фуко был радикальнее и тотальнее. И, быть может, честнее. Почему?
Хочу закончить этот текст размышлением о контекстах.
Контекстуально книги Фуко и Гинзбурга близк; прежде всего потому, что они являются порождением западной левой мысли, «розовой» интеллектуальной среды. Только «Рождение тюрьмы» написана на излете того периода, который я бы назвал «альтернативной революцией» конца 50-х – середины 70-х годов (и которая, по сути дела, создала современный Запад – политкорректный, мультикультуралистский, бомбящий во имя прав человека и проч.), а «Судья и Историк» - после краткого торжества «неоконсервативной революции», окончившейся, в конце концов, современным левым либерализмом, оснащенным, в то же время, правой экономической политикой. Иными словами, один и тот же интеллектуальный контекст (левый, замешанный на Марксе) обе книги породил, но написаны и напечатаны они в разных исторических контекстах.
Отсюда, отчасти, и разница позиций Фуко и Гинзбурга. «Левизна» Фуко – бескомпромиссная, тотальная; Гинзбурга – уклончивая и двусмысленная. Гинзбург считает судилище над своим другом-анархистом несправедливым, нарушающим нормы демократической судебной практики. Но ведь и сам осужденный, по сути своих взглядов, должен быть решительным противником принципов «буржуазного суда». Норма – Суд – нарушаются с обеих сторон: и обвинением (актуально) и подсудимым (потенциально). Историк должен быть либо Судьей и обвинить все нарушения Нормы, либо рассмотреть ситуацию как репрезентацию неких «практик» и «техник». Карло Гинзбург не смог сделать выбор.
В двусмысленности позиции Гинзбурга виноват (если в этой ситуации могут быть виноватые) не только он сам. Таково, старомодно выражаясь, было время. Девяностые прошлого века – один из самых двусмысленных периодов новой и новейшей истории Запада. Двусмысленность во внутренних делах (леволиберальная социальная политика в сочетании с правым монетаризмом), двойные стандарты во внешних, окончательное выхолащивание сути «Западного канона» в культуре.
Книга Карла Гинзбурга, некоторым образом, завершает эту эпоху.
[1] Verso – название издательства, где вышли все варианты этой книги.
[2] Как говорил один из основателей «Анналов» Марк Блок: «Робеспьеристы, антиробеспьеристы; ради Бога, сделайте одолжение, расскажите просто – кем был Робеспьер!».
[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]
начальная personalia портфель архив ресурсы