начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале

[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]


Рецензии

М. К.

Книжные покупки — 2

А. Борис Кузьминский утешает. Новые старики.
Б. Рыбы земноводные. Русские немцы.

А.

Борис Кузьминский, инфраструктурный отец-основатель современной культур-критики, ударившись оземь, в обличьи сетевой обозревательницы на днях утешал нас, анализировал, терапию свою основав на обращении к биографическим фактам и паспортным данным. Дескать, ваша, русские культур-критические мальчики 1990-х, престарелая литературная грусть и критическая фобия в отношении отчаянной новизны 2000-х — суть лишь старость и климакс, ибо — взгляните в паспорты и биографии: вам теперь что-то около сорока и за сорок — когда пафоса нет, а есть климакс и старость.

В этом много правды. Вплоть до года этак 1998-го бился я глаголом о пропасть, лежавшую меж языком описания и его предметами, твердя, что только героическая молодеческая борьба и демография (смерть стариков и старость придурков) излечат жизнь (жизнь ли) от этой пропасти. Уйдут престарелые, возмужают подростки, высохнет розовый морс шестидесятничества, истощится понос постмодернизма — и, тонкие, как телячий бульон, и крутые, как вареные яйца, новые времена заговорят адекватной себе мускулистою прозой, заклекочут адекватным полифонии бродским речитативом.

Собственно, мускулистой речевой прозы, сервированной речитативным приборматыванием, стало изрядно. Но победы нет и победителями сорокалетники себя не ощущают. Победителен блеск в остекленевших глазах нового поколения бюрократов. Победительна и риторична скоропись нового стада культур-критических мальчиков. Какофония не прошла, непонимание не развеялось, еще шаг — и отчаянная новизна 2000-х будет осуждена и отвергнута новыми стариками. Со слепым равнодушием проведя глазами по галереям новых смыслов и книг, они не признают своим ни одного смысла, и не утешатся теперь ни одним воспоминанием. В мемуарном бреду бросился я перебирать глазами столь внятные еще двадцать лет назад есенинские стихи — и осёкся от не преодолеваемой никакой звукописью их вымученной чуждости и иноязычности. Отпаивал себя Бродским, но — как противовесом, как противоядием: антибиотиком, не гомеопатией. Вся современная гомеопатия вновь перетряхнулась в своих частях, опять все плохие и критически мало хороших среди живых. Дрожащей рукой проводит теперь двадцать лет назад пережитый Pink Floyd’ом soft alcohol middle age — по корешкам книжных покупок. И почти в каждой покупке ищет новой карты дорог и навигации.

1. Федор Сологуб. Собрание сочинений в шести томах. Т.1: Тяжелые сны. М., 2000. 664 с.; Т.3: Слаще яда. М., 2001. 736 с. Тираж 3000.

Затеянный “Интелваком” шеститомник с приличествующей современности обязательностью уже не боится проставлять на корешках номера томов (но еще выходят собрания — вот хоть Розанова, Тэффи, Ремизова — составители коих опасаются смутной читательски-издательской судьбы, и номера томов на обложки и титулы не выносят: авось для дурака-потребителя и за однотомник сойдет). Не боится “Интелвак” и издавать собрание не по порядку томов. К составителю и комментатору Т.Ф.Прокоповой претензий не произнесу. К автору вступительной статьи С.Л.Соложенкиной претензии произносить негуманно: нервно-истерический тон ведет ее от смысла все дальше и дальше, чрез путаницы, вопли, фактические и языковые огрехи, мимо вкуса и такта, — в область, подпадающую под покровительство травматического феминизма.

Первый роман Сологуба “Тяжелые сны” двадцать лет назад в одной коллективной монографии был отнесен к числу первых, сонных и, как ни странно, тяжелых. Верилось вытекающей из этого рекомендации ни при каких обстоятельствах роман не читать. Посему испомещение его в первом томе покупатель привычно воспринимает как дань истории и гуманизму. Покупатель, ставший читателем, будет вознагражден: язык Сологуба ясен, просторен, подобен здесь брейгелевско-босхианской жесткой живописи (я говорю о живописи, а не о предметах), под каждой частью письма дающей чувствовать ее скелеты и ребра. Даже архаичные уже красивости лежат на теле письма отдельными мелкими бумажными розочками, не портя сухой мертвечины. О голографически обнаженно возникающих из такого романного письма фигурах русских интеллигентов напишет анатом.

2. Е.А.Баратынский. Полное собрание стихотворений. СПб., 2000 (Новая библиотека поэта). 528 с. Тираж 2000.

Куплено на замену (??) собранию (того же составителя Л.Г.Фризмана) 1982 года и изданию 1958 года из малой серии старой “Библиотеки поэта”. Блекло-фиолетовые тома ее легко умещались в карман и в походные вещи. В таковом качестве минимизированной нужды и было унаследовано. В том давнем кругу минимизированного житья этот подчеркнуто “интеллектуальный” и легко сопутствующий передвижениям Баратынский почему-то противоставлялся Пушкину. Почему — Бог весть, но результаты странного уничижения гармонического “солнца поэзии” налицо: Пушкина не знаю.

3. Диаспора: Новые материалы. Выпуск I. Париж-СПб., 2001. 748 с. Тираж 1100.

Последний издательский проект Владимира Аллоя, в начале года покончившего жизнь самоубийством. По принципам отбора и даже оформления — полное подобие эпохальных сборников “Минувшее” о культуре и истории русского ХХ века, закончившихся с недавней смертью другого подвижника русской независимой науки — Александра Иосифовича Добкина, коротким деловым знакомством с которым мне прилично гордиться: Важно, конечно, не знакомство, а опыт общения с человеком, чей рафинированный исследовательский пафос даже эстетически отличал его от свиноподобного стада советских академических историков и их сенильно-пубертатных учеников. И от… “амбивалентного” Аллоя.

Бессмысленно перечислять названия и темы публикаций: лучшим показателем их научного качества служат имена Дж. Мальмстада, А.Серкова, Р.Янгирова, С.Шумихина, В.Купченко. Трудно себе представить, в каком ином месте теперь они могли бы собраться.

4. Лев Толстой. Pro et contra. Личность и творчество Льва Толстого в оценке русских мыслителей и исследователей. Антология. СПб., 2000. (Русский путь). 981 с. Тираж 2000.

Появление антологии в продаже в Москве совпало с громкой и глупой инициативой потомка Толстого и одновременно — директора музея “Ясная Поляна” — в ознаменование столетия отлучения Толстого от церкви отменить оное отлучение. Думаю, сам Лев Николаевич отлупил бы своего нерадивого бюрократического потомка со всей возможною силою, ибо большего невнимания к его жизненному пафосу трудно себе представить. Впрочем, А.Архангельский говорит, что нерадивый потомок нерадив вместе со всем обществом, в ученическом усердии вменяющим церковной (РПЦ) легитимности признаки и обязанности легитимности гражданской, политической и т.д. Что, требуя “реабилитации” предка, нерадивец просто следует успешно внедренной современными Толстому левыми радикалами в массу интеллигентного народа мысли, что подлый Св. Синод, отлучая, обслуживал подлый “политический заказ” подлого самодержавия. Скорее всего, так оно и есть. Поразительная умственная девственность проявлена потомком: не затронула ее ни напасть царелюбия, ни возрождение иоанно-кронштадтской церковности. Забавно и то, что явленная в инициативе гремучая смесь революционно-народнических, марксистско-большевистских, церковно-государственнических и западнически-космополитических штампов — вызвала, ранее г-на Архангельского, определенный протест лишь у Патриарха: дескать, выбор веры был выбором писателя, а не Синода.

Составитель антологии — заслуженный человек (до сих пор, впрочем, мучимый демосфеническими припадками цитат из Б.Успенского и А.Тахо-Годи) К.Г.Исупов, хотя и формирует книгу вокруг тем непротивления, церкви и “ухода”, явным образом привязывает все “за” и “против” к истории с отлучением. Словно не жил и не полоскался в повременной печати Толстой в 1870-1880-е годы, абсолютное большинство откликов, включенных в книгу, взял Исупов у его младших современников, детей и внуков. Это не упрек, но уточнение. Ибо и объем, и адресность антологии, действительно, пострадали б от включения в нее всей критической катавасии вокруг романов писателя. Читатель пролистывал бы первую часть книги без сожаления, стремясь к Шестову и Эрну. Впрочем, и здесь неловкость: не устаю паки и паки отстаивать интересы переизданной Е.А.Андрущенко (с массой позорных опечаток!) книги Мережковского “Толстой и Достоевский” (М., 2000), Исуповым панически названной “гигантской” и, видимо, поэтому в антологии начисто проигнорированной. Слов нет, включенная в антологию статья Мережковского “Революция и религия” очень остроумна. Но без сколь-нибудь скользящего представления о книге Мережковского прямо-таки невозможна львиная часть русской философской мысли начала ХХ века о Толстом — ни вошедшая в антологию статья Булгакова “Человекобог и человекозверь”, ни такая же Бердяева “Ветхий и Новый Завет в религиозном сознании Л.Толстого”…

Исупов строг к Мережковскому. Исупов либерален к своим современникам — и около двухсот не доставшихся Мережковскому (и, кстати, вполне коротким и внятным статьям о Толстом П.Б.Струве) страниц антологии отдает посторонним, лишним, преходящим, не отфильтрованным временем голосам: толкователю идей “правой” церкви В.Н.Назарову и клановым товарищам Исупова В.М.Паперному и М.Б.Плюхановой (со смешным произведением “Творчество Толстого. Лекция в духе Ю.М.Лотмана”). Странно, что вручая рупор этим экстремам, Исупов не удостоил вниманием таких тоже экстремальных писателей, как Ленин, Луначарский, Плеханов, Троцкий, Воровский какой-нибудь. Без них лик традиции, до сих пор влияющей на образ Толстого в головах его нерадивого потомка и радивого Исупова, — не полный и не честный.

Итак, день антологического освещения мучительной критической жизни Толстого меж Страховым, Лениным, Соловьевым, Иоанном Кронштадским, Мережковским и Бердяевым, бывший столь возможным в момент, когда г-н Исупов приступил к составлению книги, отступил на десяток лет. Теперь еще нескоро вырастет совершенно свободный от общественных неврозов составитель антологии, способный составлять антологию, а не всучивать современникам новую универсальную отмычку к Толстому, ставя на место исторически неотделимого от него Ленина — исторически произвольного Лотмана.

5. Ницше. Pro et contra. Антология. СПб., 2001. (Русский путь). 1075 с. Тираж 2000.

Тема “Ницше в России” издавна популярна в западной славистике (и славистской библиографии) и уже изрядно изнасилована в отечестве. Именно изнасилована, ибо не раз пала жертвой грантополучателей, вся научная задача состояла в глубокомысленном и письменном подтверждении тех свежих фактов, что Ницше: а) был, б) был переведен, в) известен в России. Тема эта, к сожалению, была поддержана фондами неоднократно, так что из глубокомысленных сочинений составили даже какую-то тематическую книгу, прошедшую, естественно, без следа.

Антология же вполне хороша. Составительница Ю.В.Синеокая убедительно провела линию русской литературы о Ницше от В.П.Преображенского и Н.Я.Грота до А.Ф.Лосева и снабдила ее собственной версией русской библиографии о Ницше за 1892-2000 годы (явно не во всех позициях составленной de visu и испорченной, к сожалению, алфавитным принципом построения — в оном принципе чувствуется влияние члена редколлегии А.А.Ермичева, почитающего за доблесть благодаря алфавитной хитрости стоять в библиографиях рядом с Еллинеком и Еврипидом). На странице 1037 слово “нюансы” пишется Синеокой через мягкий знак, что придает труду вескую меру “человеческого” (и даже — типически “питерского”).

6. Андрей Зорин. Кормя двухглавого орла… Литература и государственная идеология в России в последней трети XVIII — первой трети XIX века. М., 2001. 415 с. Тираж известен И.Д.Прохоровой.

Всяк читатель “Нового литературного обозрения” последних лет и всяк русский гуманитарий того же периода отнесет книгу к числу долгожданных. Почитатель персоналий — потому, что с некоторого времени обнаруживает в А.Л.Зорине одного из столпов актуальной русской культуры, политически ангажированного и публицистически активного; почитатель же редкостной еще у нас истории идеологий (связующей истории литературы, политики, искусства и “массового сознания”) — потому, что в достаточной степени подогрет препубликованными в “НЛО” очерками А.Л.Зорина.

(Реплика в сторону: интервенции историков литературы в прежде монополизированную “историками общественной мысли” сферу идеологий превратились уже в форменную агрессию. Условная их Москва падет со дня на день, ибо “чистым” историкам в ней нечем обороняться: продуманный инструментарий исследования, широта знаний, благая “всеядность” — редкие птицы в их мыслительно бедных лесах. Скоро последним убежищем их профессионализма окажется сугубая история экономики и институций…)

Долгое ожидание, видимо, сослужило не ту службу, которую должно было бы сослужить: в отдельных статьях своих подкупавший способностью в изолированном литературно-художественном факте или традиции увидеть значительный идеологический смысл — значительный не для исследователя, а для исследуемой реальности, — в открываемых фрагментах своей археологической кухни Зорин заставлял предугадывать Колизей или Вавилон. Колизея, кажется, не получилось. Фрагменты остались фрагментами, меж коих значительные пробелы замазаны реставраторским гипсом и читателю остается самому додумывать недостроенный Вавилон. Идеологические смыслы (очерки) не достроились, как ожидалось, в систематическую картину развития идеологического каркаса власти и резонирующего ей художественно доступными ему средствами общества. И не могли достроиться, ибо диахрония книги размазала описываемые ею идеологические рубежи. Ведь континуум между екатерининским проектом 1760-х и уваровской формулой 1830-х — слишком отвлеченная, слишком календарная схема, мало связанная с прерывно-преемственной жизнью поколений. Крохи екатерининской эпохи в пушкинских записях — слишком поздняя кода к проекту, финал коего отзвучал в “прекрасном начале” Александра. И уж коли к адмиралу Шишкову в соседи пришита “уваровская триада”, то ничто не мешает пришить к триаде и дальнейшее мыслительство Тютчева, а к Тютчеву… Поклонник, подкупленный тонкой внимательностью и наблюдательностью Зорина, вправе потребовать продолжения пира. Наверное, не всем требованиям будет правильным следовать.

Будь изданы две книги, об исходных сторонах и двух невнятных общему гуманитарному сознанию идеологических переходах — сквозь Павла и сквозь Сенатскую площадь — читатель не сомневался б. А пока ж: кормление двухглавого орла разваливается по обеим сторонам его двухглавости. Но это так — соображения покупательского, а не читательского свойства.

7. В.В.Розанов. Апокалипсис нашего времени. Выпуски №1-10. Текст “Апокалипсиса…”, публикуемый впервые / Собрание сочинений под общей редакцией А.Н.Николюкина. М., 2000. 430 с. Тираж 5000.

А.Н.Николюкин стал составителем, никогда не быв признанным исследователем Розанова, но его инициатива собрать и издать “всего” Розанова почти прекратила существовавший еще в середине 1990-х годов публикаторский разнобой, когда разной степени представительности сборники Розанова составляли люди заслуженные, положившие годы, но издательски стеснённые (Е.В.Барабанов, В.Г.Сукач). С другой стороны (люди знающие согласятся со мной): предложи тогда издатель столь же глобальный, шестнадцатитомный (как настоящий) проект упомянутым дотошным и неспешным специалистам, они бы в лучшем случае — отказались, в худшем — затянули бы его на десятилетия. Американист и любитель Николюкин, призвавши в помощники С.Р.Федякина, взял не умением, а числом. Сей том — двенадцатый. Теперь профессионалу не отнестись к Николюкину свысока.

Помню, как Виктор Григорьевич Сукач задумчиво рассказывал мне о лежащем в архиве массиве неизданных выпусков “Апокалипсиса”. Проблема была в их непронумерованности. И В.Г.Сукач делился идеей: как бы издать все эти непронумерованные выпуски в виде несшитых произвольных листов-тетрадок, объединенных не переплетом, а папкой, внутри которой читатель мог бы сам тасовать и формировать предполагаемую их очередность. В архиве неизвестные выпуски так и остались бы, если б Николюкин не принял уродливого хирургического решения: тексты, имеющие даты, объединить в одну часть, дат не имеющие, — во вторую; черновики и “повторы” отсеять. Вся эта каша теперь издана. Спасибо публикатору.

Снимая, по традиции, зимнюю шапку пред подвигом науки, заметим, что вмешательство Николюкина в Розанова кое-где было не только хирургическим, но и патологоанатомическим. Вот пример — на странице 355 встречаем никак в комментарии американистом не оговоренное изъятие: “<…> филологов. Они говорили…” То есть в немом <…> звучало что-то матерное и нелестное. Как теперь быть читателю, чью нецензурную девственность сохранил Николюкин? Идти в архив? Вписывать лично, исходя из собственных сведений из истории языка? Правильно, мужественно поступал Николюкин, публикуя в собрании пятитысячным тиражом без изъятий розановское “Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови”, рассудительно не применив к публикации соответствующую статью УК, карающую за разжигание межнациональной розни. Но почему сей почтенный человек испугался статьи более легкомысленной (публичная нецензурная брань — мелкое хулиганство — штраф), к сфере литературы не применяемой?

Спасибо публикатору снова: его постыдное ханжество, вкупе со странной публикаторской хирургией, делает еще более необходимым адекватное, научное переиздание полного “Апокалипсиса нашего времени”. Глядишь, и утопические идеи В.Г.Сукача найдут применение.

8. Ф.А.Степун. Сочинения. М., 2000. (Приложение к журналу “Вопросы философии”). 1000 с. Тираж 1500.

Составлено В.К.Кантором по казуистическому плану, в котором названия авторских сборников переплелись с редакторскими изобретениями ad hoc.

Мало того, видимо, в последние дни-недели перед сдачей рукописи (электронного набора) в печать, издатель Андрей Константинович Сорокин (РОССПЭН), в сомнении и в поту, пришел к Владимиру Карловичу в редакцию “Вопросов философии” и огорошил: “В. К., спасай. Обсчитались. В Степуне надо добавить двести страниц…” Так появилось циклопическое “Приложение”, куда составитель навалил произвольно скомпонованные статьи по рубричкам: “Ранние статьи”, “Статьи 20-30-х годов”, “Последние тексты”… (почему бы не “Первые / Средние / Последние”).

Смута вокруг собрания Степуна усилена и тем, что, пока оно готовилось (подписано в печать 25.10.2000), в Петербурге А.А.Ермичев большим тиражом в 2000 экз. издал два сборника статей писателя: “Чаемая Россия” (подписано в печать 12.12.1998) и “Портреты” (подписано в печать 1.4.1999), В.К.Кантором высокомерно не замеченные. Посему едва ли не половина его тысячестраничного собрания причудливо повторяет иные, более массовые.

Степуну повезло, хотя широкой публике он известен, конечно, не тем, что он выдающийся или что о его роли в создании дореволюционного “Логоса”, другой “Логос” (1990-х годов) что-то писал, — а исключительно благодаря его удачным мемуарам “Бывшее и несбывшееся” (в России переизданным в 1994 году). В мемуарах этих, однако, многое блестяще описано без указания на существенные политические обстоятельства, каковые в умственной России (как теперь неожиданно оказывается) играли роль чрезвычайную. Тем интереснее, что в старшей русской эмиграции 1920-х годов отношение к Степуну было презрительным. Многие из младших помнили также, что сей (немец, но русский прапорщик-артиллерист) Степун в 1917 году открыто агитировал за капитуляцию и т.д. Одним словом, политическая физиономия его была известна в качестве предельно левой и несолидной. О философской физиономии при таких исходных данных говорить считалось излишним.

Но вот ведь судьба! Бог дал ему долгую жизнь (1884-1965) и потому почти автоматически — к некоторому рубежу чуть ли не звание эмигрантского культурного патриарха. У патриархов этих не принято было спрашивать, что они, кроме килограммов подённой критики обо всем на свете, серьезного написали. Думалось, что если долго и не зря живут А.Н.Бенуа, Н.О.Лосский, Б.К.Зайцев, В.Н.Ильин и т.п., то все они — Лосский и Бенуа.

Читать это вроде повинности. А вот ради работы заглянешь не раз, смиренно сличив с ермичевскими книжками и упершись в бедные библиографические указания на первоисточники и переиздания. В нынешнее просвещенное время, когда текстология  почти целиком поглотила потребности избалованного читателя в комментарии, будем теребить библиографию и вкушать комментарии Кантора: “знаменитая строка из не менее знаменитого стихотворения Тютчева…”

Б.

Нажрались планктонов, раздобрели мордами, отсеяли от света Божия неправильных рыб, выползли, эволюционируя на глазах, в прибрежные чащи, набычились, раздобрели еще больше, — и подыхают. Чувствуешь себя второгодником от сохи, в полном запахе правды жизни припершимся на первый урок немецкого языка: Ich bin, Du bist. В хандбухе про соху нет ни слова. Так от людоедской правды своих Чевенгуров и Котлованов, остервенелой безземельной духовности Бунина сунешь нос в какого-нибудь Георгия Адамовича — и не хочешь больше ни правды, ни духовности: только бы примитивной свободы. Du bist...

1. История русского искусства: Лев Лифшиц. Русское искусство X-XVII веков. М., 2000. 184 с.; Михаил Алленов. Русское искусство XVIII — начала XX века. М., 2000. 319 с.; Екатерина Дёготь. Русское искусство ХХ века. М., 2000. 224 с. Тираж 2000.

Триумфальный выход сего “Трилистниковского” трехтомника, встреченный подлинным хором бумажной и сетевой критики, заставил меня даже побегать по книжным точкам в поисках за. Критикой почти полностью сложенные к ногам Екатерины Дёготь венки и цветы почета — за отчаянный подвиг рассказать как предмет еще даже не отрезанное и не пережитое русское искусство последнего века, — уже при первом окунании носа в мелованное межстраничье обнаруживают свою ядовитую природу. Венки и цветы чреваты отравой. Если М.Алленов и Е.Дёготь, к счастью, все еще сводят счеты с предметом и временем (причем первый, естественно, с большей дистанцией и свободой), и мы понимаем: зачем эти счеты, чувствуем их умственную необходимость, то Л.Лифшиц обреченно бессилен. Беззлобные и уже бессмысленные школьные штампы ставит он на чужое, совершенно чужое ему искусство абстрактной страны: “периода феодальной раздробленности”, “времени возвышения Москвы и объединения русских земель…”. Жаль, не немец — не хватает ему холода. С Екатериной же Дёготь грядут иные разборки. Слишком хорошо и гладко, и непереходимо теперь изъявила она свою сказку про искусство. Логическим концом десятилетних газетных усилий стала эта сказка. Доказывали и доказали они с Андреем Ковалёвым пишущим-слышущим-покупающим, что настоящим, нормальным, полноценным искусством, противостоящим “искусству” массово-рыночному, тиражно-убогому, является то, что лежит на некоем острие художественной актуальности, почти неотличимой от творческого нон-конформизма. Любая легитимация здесь — признак перехода в рыночное, неполноценное стадо. Так нечувствительно вся соль искусства свелась к расширению его границ, к нарушению и аппроприации. Вечные диверсанты-разведчики-пограничники, мы, переживатели актуального искусства, остались на вечной границе, без родины. И кажется — больше нечего нам защищать. О таких преодолениях границы и родины — очерк Екатерины Дёготь. Стоит преодолеть тебе, художник, творческую границу — и есть тебе место в истории, написанной Дёготь, и нет тебе места в дальнейшей жизни. Фокусируясь на изобретении, Екатерина оставила весь русский двадцатый век без допрежь живущих и отнюдь не торгашески и не тиражно питающих символизма-экспрессионизма-реализма-сезанизма. Выдь на Волгу, чей стон.

2. В.И.Вернадский. Публицистические статьи. М., 1995. 314 с. Тираж 1560.

Опять питерская покупка. Как ни взлетишь в Питер — так найдешь в его духовных ущельях какую-нибудь пропущенную важность. Тем более нынче, когда вокруг Владимира Ивановича, кадета и украинца, отца евразийца, измученного советской академической полунемотой в санатории “Узкое”, поднято столько толкового архивного (И.И.Мочаловым) и столько бестолковой монографической пыли (имя им легион). Один из генераторов этой пыли, памятный профессор истории КПСС-СССР Л.С.Леонова, вдруг подняла свои тяжкие веки над тоже-Вернадским, освоила недрожащей рукой тоже-грант РГНФ на поддержку бесценной русской науки, издала про тоже-Вернадского книгу, испещренную в ссылках трагическим “там же. там же. там же. там же” (Общ.-пол. взгл. В.И.В. СПб., 2000). Спасибо — призналась профессор, что архивы для изучения жизни академика сочла она излишними в виду “неразборчивости почерка”.

Неленивым и, в частности, интересующимся зыбкой той невнятицей, что выдавал Вернадский за позицию по “украинскому вопросу” (где уплыли в отстойник Струве и Трубецкие, остались со своим незалежным народом, в культурном одиночестве, Кистяковский и Туган-Барановский, завис меж берегов Зеньковский), полезно будет прочесть предложения Вернадского к разрешению вопроса в 1916 году. Это: “установление правильного взгляда на украинское движение в специальных изданиях от имени группы русских ученых”, “содействие введению специальных дисциплин по украиноведению” и прочее “возвысить голос”. Высокодуховное блеяние, прости Господи, так и осталось лежать в основе публичной борьбы Вернадского. При Николае, Владимире, Иосифе, Фоме и Ерёме.

3. Г.В.Флоровский. Избранные богословские статьи. М., 2000. 318 с. Тираж 500.

Флоровскому повезло. В 1990-х были поштучные переиздания, перевод английского мемориала, сборник. Веер околоевразийских статей в малокультурных компендиумах о евразийстве. Не говорю уж о знаменитом вильнюсском ротапринтном (с оригинала 1937-го) слепеньком переиздании “Путей русского богословия” 1991 года, на десятилетия вперед насытившем интеллигентские библиотеки своим тридцатитысячным тиражом (имковский ротапринт 1988 года чётче, но редок). Повезло с Флоровским и комментаторам-публикаторам, ибо научный аппарат его близок к образцовому. Не везет с богословием — не на каждого Флоровского есть у нас Козырев. Какая странная докука. Леонарды иссякли, узкие специалисты спились, средних добротных на всех унаследованных гениев часто жалко тратить. Соловьевство, толстовство, достоевство, было естественно дано прежним гениям в процессе полночного чтения избранных двух-трех трудов (минимального набора цитат из Тютчева, Хомякова, Достоевского, Соловьева хватило гениям на десятилетия громобойной публицистики, и лишь в эмиграции они толком взялись за самообразование). Теперь же исследования источников гениальных мыслей приходится присовокуплять к исследованиям софийства и евразийства — ценой междисциплинарных браков, либо усердием.

4. Михаил Бахтин. Автор и герой. К философским основам гуманитарных наук. СПб., 2000. 336 с. Тираж 7000.

Культуртрегерское издание питерской “Азбуки”. Название сконтаминировано от души, но получилось прямо омерзительным, фуковским, бурдьевским, переводным. Массовый спрос рождает массовые формы его удовлетворения. Или: символический обмен (1) имени Бахтина как фетиша эмеритарной легитимации на (2) акт рыночного коитуса между агентами свеже (recent) институционализированной культурократии и агентами коммуникативного капитализма рождает (3) особо пониженную чувствительность к собственно предмету торга — Бахтину. Составившее себе славу умственного, издательство “Азбука” не дрогнувшей клавиатурой лупит в обложечную формулу о Бахтине: “в 1929 году вышел в свет его труд ‘Проблемы поэтики Достоевского’…”. Оно конечно, в позднесоветском переиздании это были “проблемы поэтики”, но в 1929 в свет вышли “Проблемы творчества Достоевского”.

Вот они, сердешные, купленные едва ли не при первом же самостоятельном визите в букинистический отдел московского Дома книги на Новом Арбате (тогда — Калининском пр. Вот в книге закладка, куда накропал для памяти тиражи книг Андрея Белого: “Арабески” — 1000, “Серебряный голубь” (1910) — 1000, “Символизм” — 1000): как-то не верилось в позднесоветские переиздания. Но у отца моего Бахтин стоял рядом с Л.С.Выготским. И обычность эта не стимулировала искать в нем особенной правды. Но неизменные и нестерпимые ссылки в сборниковых статьях на бахтинское разоблачение смеховой культуры и глубины телесного низа, заставляли с оторопью подозревать особый смысл в эзоповском обнаружении особого смысла в очередной отвлеченной пурге подсоветской науки, будь то “поэтика византийской литературы” или “азиатский способ производства”. Когда, наконец, книга бахтинская о Рабле была куплена, детскому разочарованию не было предела. Политическая и идеологическая несвобода, воспрещая свободу методологическую, вменяла прикладному эстетическому инструментарию мировоззренческие задачи. Но почему-то оттуда, издалека, все это благое охренение вокруг “диалогизма” и “смеховой культуры” не убеждало. Цепляло, когда в ежегоднике “Философия и социология науки и техники” вдруг выходили в свет фрагменты “Философии поступка”, цепляли Тартуские ученые записки. “Культура и взрыв” не цепляла. Безмерно раздувшийся фурункул инструментария-как-философии лопнул. На обломках его даже авторы ученых записок обнаружили, что не только Лотман говорил прозой, но и Бахтин говорил не только диалогами, и майевтика родилась без Мамардашвили, и античная эстетика без Лосева.

Желание просто мыслить без подсчёта волосков у “раннего Маркса”, источаемое, как то приличествует русскому мыслящему писателю, во все моменты его профессиональных занятий, — это желание, проявленное Бахтиным, в иные времена сникало бы ему заслуженные пять страниц в “истории русской философии” Лосского, известного своей лояльностью к младшим. Но в наши времена он стал мраморен и бронзов. Настолько, что даже “псевдонимные” его книги до сих пор переиздают, играя в “Бахтина под маской”, боясь отдать это полу-наследие в холодные руки научного Dubia.

Снимать с полок, строить дистанцию, населять олимп все большим числом фавновской мелочи, просто-мыслителей, деталями, детализировать до уравниловки, взывать по каждому поводу “имярек — но в меру”. Арестовывать, ссылать в научные каторги в Lossev-Stiftung’и, чтобы научившиеся грамоте по Мамардашвили, Лосеву и Бахтину умерли. Тогда наступят сухие остатки.

5. М.О.Гершензон. Чаадаев. М, 2000. 207 с. Тираж 3000.

На обложке: “Духовное наследие мировой цивилизации”. На обороте титула: “под общей редакцией М.З.Соркина”. Там же аннотация: “Книга известного (…) М.О.Гершензона “Чаадаев” открывает раздел “Русская философская мысль” серии “Эрудит”. Она посвящена жизни и творчеству одного (…) — Петру Яковлевичу Чаадаеву”. В послесловии М.З.Соркина: “Для нас очень важен общий высоконравственный дух его учения. Правительство Николая I объявило его сумасшедшим и запретило ему писать. Коммунистические вожди тоже не жаловали Чаадаева, приклеивая к его учению различные ярлыки. (…) Ценность этой работы заключается в том, что она написана в переходный период, когда царской цензуры уже не существовало, а новая власть еще играла в либерализм”. Ну что сетовать, что в 1908-м (год выхода в свет книги) даже тов. Ленин считал переходный период и игру законченными. Ведь М.З.Соркин, конечно же, совершенно одурел. В припадке своей “общей редакции” он не только “исправил” название труда Гершензона (в оригинале: “П.Я.Чаадаев. Жизнь и мышление”), но и отрезал авторское к нему предисловие. Но каков же позор моему невежеству, купившемуся на духовное наследие мировой цивилизации и стыдно забывшему, что сей труд уже переиздан был В.Ю.Проскуриной аж в 1989 году, — и вот оно стоит, вот оно переиздание, в 60 сантиметрах от Соркина! Каюсь, Вера Юльевна, разрываю эрудицию Соркина и выбрасываю немедленно в ведро.

6. А.В.Мезьер. Словарь русских цензоров. Материалы к библиографии по истории русской цензуры (на обложке ошибочно: …по истории русских цензоров). М., 2000. 144 с. Тираж 200.

Публичная историческая библиотека, в мои университетские времена высокомерно и несправедливо за что-то считавшаяся второсортной, успешно посрамляет зазнавцев. Отделом редких книг библиотеки с благородной дотошностью дополненный, снабженный очерком жизни автора, этот труд был закончен подвижницей русского просвещения А.В.Мезьер в начале 1930-х, незадолго до смерти, и теперь публикуется по рукописи, археографические детали которой красноречиво помянуты в очерке. Куплено было исключительно для ссылки на сведения о Н.А.Звереве, сыгравшем, ради знакомства с Е.Н.Трубецким, особую роль в разрешении журнала “Вопросы Жизни”: ссылка зависла в ожидании оказии, а библиотечная дотошность так и не отпустила.

Яркая человеческая и профессиональная деталь: А.В.Мезьер включила в словарь цензоров современного ей советского чиновника П.И.Лебедева-Полянского. Не устаю поминать курсивную фразу из дневников К.И.Чуковского (в “Вопросах литературы” 1980-х, где это было издано, курсив изображался разрядкой): “в России надо жить долго”.

7. Конст. Вагинов. Козлиная песнь. Труды и дни Свистонова. Романы. М., 2000. 415 с. Тираж 3000.

Красиво и компактно переизданный издательством “XXI век — Согласие” полумакулатурный сборник 1991 года. Ему в замену. Тот, полумакулатурный, читали мы вслух, в дворницкой комнате коммунальной квартиры, в дверь которой был врезан механический звонок с выбитой надписью “прошу повернуть”, в доме постройки 1930-х годов, которого уже нет.

Почти что даже и не александрийское, не эллинистическое, а вполне полуварварское вагиновское смакование жизни на руинах Рима-Петербурга в том 1991-м году было очень понятным, хотя чувства смерти империи-как-культуры не было (и нет теперь), напротив, сквозь нищету виделся розовый от холода свет. Подлинность тогдашнего беднейшего и голоднейшего Питера 1991 года, свежая университетская антика — укрепляли осмысленность и непритворную игру вагиновского Петербурга. Когда новый “Логос” отдал целый номер внутрикружковым умствованиям обэриутов (для солидности присобачив к ним некогда известного певца эстрадной философии Подорогу), романный Вагинов встал как родной со всеми своими картонными послеимператорскими театрами, придав фон и смысл потным, негигиеническим усилиям поэтов-обэриутов. (В рассуждении о гигиене и погружении в грязь: более всего из анкетного Вагинова задевала меня его служба в Красной армии во время гражданской войны — не вызвавшая ни петли, ни бабелевско-веселовских страданий).

Чаемое в дворницкой теперь явлено в полиграфическом качестве новой книги. В память об исторической макулатуре досталась мне на обложке нового издания бесчувственной рукой впечатанная идиотская цитата из классика изма: “Вот истинно карнавальный писатель” (М.Бахтин). Бедные советские дети из “XXI века — Согласия” всё никак не забудут своё перинатальное: “Какой матерый человечище. Какая глыба, а?” (В.Ленин о Л.Толстом в изложении М.Горького). Как жаль, что подлый режим не дал Бахтину настрогать цитат на каждую издательскую нужду: о Бердяеве — что он истинно с Богом диалогичный, о Бунине — что он истинно снизу телесный.

8. Россия. Выбор пути. К 175-летию восстания декабристов. Каталог выставки. М., 2000. 66 с. Тираж 1000.

Выставка архивная и мемориальная. Подарено автором выставки и каталога Ольгой Эдельман. В них две особенно важные вещи, выставленные впервые.

·            Мундир Милорадовича, в котором он был смертельно ранен 14 декабря героическим декабристом Каховским. Входное пулевое отверстие — в спину.

·          Принадлежавшая Пестелю карта России. Поверх нанесены границы предполагавшегося им административного устройства. Польша свободна, ей без лишних нюансов прирезаны вся будущая Литва, половины будущих Латвии и Белоруссии. Финляндия, Украина исполосованы вдоль и поперек и отсутствуют как интегральные территории. Полуостров Крым объединен с Новороссией и Бессарабией. Надо быть немцем и русским бонапартом, чтобы так чувствовать и решать: никакого внутреннего национализма, всё вне — и светлое будущее человечества, польский национализм. (A propos: Зорин учит, что для тогдашних русских Польша — метонимическая сестра Франции.)

Русский немец Пестель как-то очень симпатичен становится в 2001 году.


[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]

начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале