начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале
[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]
Вадим Руднев
Нравственность как набор языковых практик
(Ричард Рорти. Случайность, ирония и солидарность / Пер. с англ. И. Хестановой и Р. Хестанова. М.: Русское феноменологическое общество, 1996.)Если бы эта книга появилась в брежневскую или даже в горбачевскую эпоху (кстати, она и была написана в 1989 году), она несомненно наделала бы много шуму, ибо в ней много говорится о том самом — или почти том же самом — плюрализме (“прулялизме”), о котором мы столько слышали из уст первого и последнего президента СССР. Между прочим, Рорти упоминает Горбачева в своей книге хотя всего один раз, но с искренней симпатией. Это не случайно (то есть, конечно, в смысле Рорти это случайно, как и все остальное — см. ниже). И тот и другой представляют собой редкий тип мягкого нигилиста, похожего скорее не на дзенского проповедника, размахивающего палкой, а на даосского отшельника, мирно закинувшего удочку в реку. Жаль, что эта книга, написанная все-таки достаточно сложно, не попадет в руки никому из тех, от кого зависит (то есть от кого в смысле Рорти, конечно, ничего не зависит) в сегодняшней политике. Читая эту книгу, удивляешься тому, с какой легкостью можно, по сути оставаясь витгенштейнианцем, так далеко зайти на пути в социально-политическую философию, при этом сохраняя невинную улыбку на лице.
Самое симпатичное в Рорти, в его облике как философа, это непривычная для нас скромность. Он, дескать, всего лишь последователь Дональда Дэвидсона, а не Витгенштейна. Это все равно, что сказать, например: “Я последователь не Мамардашвили, а Мотрошиловой”.
Однако “переописывая” Рорти по-русски, нельзя не заметить, что это просто очень ловкий шахматный ход. Как в шахматах загораживают ферзя слоном, так Рорти загораживается от “священной коровы” — Витгенштейна Дональдом Дэвидсоном. Мало ли что!
Что же хочет сказать на самом деле очень знаменитый американский философ, основатель неопрагматизма, переведенный на все европейские языки, что он хочет и что он может сказать русскому читателю (книге предпослано предисловие автора к русскому изданию), пусть даже достаточно утонченному?
В основе моральной идеологии Рорти — противопоставление кантовского “Ты должен” юмовскому “Мне это симпатично”. Рорти, конечно, на стороне Юма. Отсюда идет следующее важнейшее противопоставление необходимого (хотя это слово, кажется, вообще ни разу не упоминается в книге) случайному. Ясное дело, “должное” необходимо, а “симпатичное” случайно: тебе нравится то, мне — это (de gustibus non est disputandum.) Случайность морали Рорти видит в случайности языка. “Мир не говорит. Говорим только мы”. Мы сами изобретаем собственные языковые игры, в которые вольны играть или бросить, как ребенок надоевшую игрушку. Все это, конечно, глубоко не соответствует духу американской лингвистики, скажем, гипотезе лингвистической относительности Уорфа, но Рорти, что самое интересное, не особенно интересует традиция. В этом и выражается его мягкий нигилизм. Кто такой Уорф? Почему не знаю? Хабермаса знаю, Набокова знаю; кого надо, того и знаю. Удобная позиция. Действительно — прагматистская. На это трудно возразить что-либо, кроме того, что практически вся философия ХХ века прошла под знаком языкового редукционизма, с точки зрения которого как раз мир говорит, а мы только слушаем. Но что такое философия ХХ века? Мыслители, которые высказывали публичные суждения, а надо было бы высказывать приватные (как Деррида)! Вот характерный пассаж о приватизации (слово-то какое родное!) Ницше и Хайдеггера: “Лучший ответ на вызовы, который бросили эти авторы <...>: можно попросить этих авторов приватизировать (курсив Рорти. — В. Р.) свои проекты, свое стремление к возвышенному — посмотреть на них, как на людей, не имеющих никакого отношения к политике и поэтому совместимых с пониманием человеческой солидарности <...>. Эта просьба о приватизации сводится к просьбе о том, чтобы они разрешили неизбежную дилемму, подчинив возвышенное желанию избегать жестокости и боли” (c. 250). Легко сказать, да трудно сделать. Не станут философы приватизироваться.
Поэтому Рорти считает, что лучше в будущем либеральном обществе вместо философов заиметь поэтов и прозаиков (вопреки Платону, собиравшегося как раз их изгнать из идеального общества), которые приватны ex definitia, в политику не лезут, но приносят гораздо больше пользы тем, что в своих произведениях изнутри ли (как Набоков) или снаружи (как Оруелл), изображают (сказал бы уж “отображают” — нам бы приятнее было) жестокость, как это делали в милом ХIX веке Диккенс и мадам Бичер-Стоу. Но беда в том, что писатели в ХХ веке сплошь эстеты и мрачные модернисты или брутальные авангардисты, а пользуясь терминологией самого Рорти, Набоков и Оруэлл в литературе ХХ века явления гораздо более случайные, чем Джойс, Кафка, Фолкнер, Томас Манн и Борхес. Интересно, что Рорти говорит о художественных персонажах, как о живых людях (так в конце XIX века говорили — “базаровы, онегины, бельтовы”). Но это как раз понятно и в определенном смысле даже модно. Это не что иное как реакция (Рорти бы сказал “идиосинкразия”) на структурализм, с точки зрения которого в литературе вообще нет ничего, кроме слов и предложений. (Характерно, что такой столп русского структурализма, как В. Н. Топоров, одну из своих последних значительных работ “Апология Плюшкина”[1] посвятил доказательству того, что Гоголь ошибался, изображая Плюшкина “прорехой на человечестве”, что Плюшкин как раз и мог бы стать тем самым идеальным помещиком, просто ему в жизни не повезло).
Я полагаю “проницательному читателю” не надо объяснять, почему мое “переописание” Рорти носит такой иронический характер — ведь он сам называет себя ироником; полагаю также, не надо объяснять, что эта ирония не носит характер традиционного русского глумления (в терминах Д. Галковского [2]) — скорее, это пародия на глумление, “переописание” глумления.
Итак, на свете все случайно, говорит Рорти и удачно ссылается на Фрейда. Цитирую: “... все в нашей жизни есть случай, начиная с нашего зачатия при встрече сперматозоида и яйцеклетки” (с.50). Да, но кто их видел, как они встречались? Позиция ироника не превращается ли здесь в позицию догматика, если она, эта позиция, не найдет в себе сил сказать: мой “конечный словарь” включает в себя понятие случайности как нечто фундаментальное, но вот приходит критик со своим конечным словарем и говорит: “Вы утверждаете, что все случайно и что вы либерал-ироник. Тогда посмотрите на дело с другой точки зрения. С точки зрения принципа дополнительности, который тоже имеет свою ироническую сторону. Этот принцип Бора в его “семиотическом” переописании [3, 4] звучит примерно так: ничто не может быть адекватно описано (эффективно переописано), если при описании использовать лишь один язык описания. Любой феномен гораздо адекватнее предстанет перед вами, если вы используете еще хотя бы один и лучше всего противоположный язык описания. С точки этого противоположного языка описания, который предлагал не только Бор, но и Рейхенбах, и Фейерабенд и Винер, то, что мы рассматриваем как случайное из прагматистских соображений, может быть рассмотрении как необходимое из соображений иронически-эпистемологических (или вы отрицаете даже саму возможность иронической эпистемологии?) Тогда встреча сперматозоида с яйцеклеткой будет результатом всего исторического развития человечества, а сам Фрейд с его психоанализом — лишь частным, хотя и закономерным случаем более широкого и телеологического по своей сути (то есть по меньшей мере “анти-случайностного”) движения которое возглавили Юнг и трансперсональная психология [6]”.
И я не понимаю, что в этом высказывании не удовлетворяет позиции иронического либерализма (которая мне в целом глубоко по-юмовски симпатична). Но ведь я подхожу к ней со своим конечным словарем. Я ее переописываю, деконструирую, фальсифицирую. А разве не в том ее прелесть, что она сама санкционирует подобные “речевые действия”? Ведь я ей этим не наношу никакого вреда, не проявляю по отношению к ней антилиберальной жестокости, то есть действую по отношению к ней только при помощи слов, вступая с ней лишь в здоровую дискуссию, как она того и просит. В каком-то смысле я проявляю по отношению к ней ту самую солидарность, к которой она взывает. И разве это было бы подлинной солидарностью по отношению к философской концепции Рорти — занудно переписывать, а не переописывать Рорти, как это в большинстве случаев и делается? Разве солидарность между двумя людьми исключает по-бахтински диалогическую позицию (аналог все того же принципа относительности)? Разве сказать, что Рорти самый прекрасный иронический либерал ХХ века, — это проявить бóльшую солидарность с ним, чем сказать, что я не вполне понимаю, что значит осознавать себя “ироническим утопистом”, потому что, как мне кажется, само слово “утопист” исключает в качестве своих смысловых ингредиентов или коннотаций понятие иронии. Если утопист относится с иронией к своей утопии, то значит он не верит в нее как в утопию (представьте себе иронического Томазо Компанеллу или ироническое “Государство” Платона). А если утопист осознает, что его утопия ироническая, что она ограничена его конечным словарем и что он никогда на самом деле даже в шутку не соберется организовать коммуну иронистов-утопистов, которые “на словах, а не на деле” продемонстрировала бы людям, как надо жить и философствовать, чтобы все были счастливы (подобно Торо или Витгенштейну; или мистеру Пиквику: Диккенс для Рорти — один из ключевых литераторов), то это на самом деле никакая не утопия. Это игра в утопию, как играют маленькие (и большие) дети, когда один из них (который поменьше) говорит “Я построю корабль и поплыву на нем в Африку”, а другой (который побольше) говорит “А я соберу всех людей и скажу им все, что я о них думаю”. При этом и маленький-путешественник и большой-правдоискатель понимают, что их “идиосинкразические фантазии” не распространятся дальше их детской (кабинета).
Рорти пишет, что цель создания либерального сообщества состоит в том, чтобы будущий революционер и поэт “осложняли жизнь других людей только словами, а не делами” (с. 92). Вероятно, для этого надо было бы создать своеобразную лингвистическую полицию, лингвистическое законодательство и лингвистическое судопроизводство. И присяжные в таком суде выносили бы вердикт не “виновен / невиновен”, а “в слишком сильной степени нарушил либеральный конечный словарь” (по-старому было бы: “изнасиловал двенадцать негритянок”) или “действовал в духе либерального конечного словаря” (например, “застрелил двух разъяренных овчарок, действуя исключительно в целях самозащиты”).
Рорти определяет ироника-либерала как человека, готового примириться со случайностью своих главных убеждений и желаний (с. 19). Очень хорошо, недогматично. Но как тогда ироник будет выстраивать свой конечный словарь по отношению к “практикам” тоталитаризма: как к другим, менее ироническим, менее либеральным конечным словарям? Или все же применит к ним другие практики, например, ракетные установки, как это случайно, должно быть, получилось в ходе операции “Буря в пустыне” в январе 1991 года? Но самое симптоматичное, что сразу нашелся другой либерал-ироник, который сказал, что и войны-то никакой в Персидском заливе не было — так, по телевизору что-то показали, чтобы народу не скучно было (Жан Бодрийар [6]). Все это очень мило, прагматично и солидарно, так же как и стрельба по Белому дому в сентябре 1993 года, и обоюдные разборки-”зачистки” в Чечне, и Гаагский трибунал. На месте М. Рыклина (который взял у Рорти очень хорошее интервью [7], показавшее Рорти действительно чрезвычайно искренним и симпатичным человеком) можно было бы спросить у мыслителя, как он относится к вмешательству его компатриотов с оружием в руках, разумеется, с самыми лучшими либерально-ироническими побуждениями в нехорошие дела других суверенных государств. Неужели он ответил бы, что это не философский вопрос или что он про это ничего не знает или этого (в философском смысле) вообще ничего не было?
“Нравственный прогресс — история полезных метафор”. Хорошо жить в Америке, только уж больно, как-то сытно и вольготно; настолько, что и в нравственный прогресс поверишь. А у нас в СНГ такое “милое расстройство метафор” (название ключевой для Рорти статьи Дэвидсона), что обливают друг друга клюквенным соком прямо по телевизору, дерутся в парламенте, как в Англии 300 лет назад, а за миллион рублей (то есть приблизительно за 180 американских долларов) кого угодно прихлопнут, как муху. Нет, нравственный прогресс и у нас очевиден — в тюрьмы больше по политическим мотивам почти не сажают, свободу слова дали. Но слово “прогресс” уместно ли здесь? Дали, а потом опять отняли, а потом догнали (тех, кто не успел смыться в Америку к либеральным иронистам) и еще добавили.
Одной из примечательных черт ироника Рорти, вычитанных мной из интервью с ним, мне показалось чисто американское отсутствие чувства юмора. Например, когда Рыклин у него спрашивает, какое у него хобби, Рорти честно отвечает, что он ездит во все концы света, чтобы посмотреть на разные породы птиц. В Бразилию, там, или в Австралию. В Австралии, например, ему удалось увидеть сибирских журавлей, которые прилетели туда на зимовку. (“ — А сибирских зэков вы в Австралии не видели?”— “А что это за слово? Из какого оно конечного словаря?”)
Мне кажется, что основное “заблуждение” Рорти состоит в том, что он считает, что вообще могут быть неприватные философы и писатели. Поэтому одним из самых лучших мест в книге я считаю разбор действительно замечательной книги Деррида “Почтовая открытка от Сократа Фрейду”. Эти страницы поражают своей адекватной ненапряженностью в отличие о тех параграфов, в которых Рорти обращается к давно умершим Ницше и Хайдеггеру с мольбой о приватизации. Какое-то в этом лицемерие, ей-богу. И еще кажется, что у Рорти несколько прямолинейное представление о том, как идеи связаны с речевыми (в частности политическими) практиками. И в этом, как мне кажется, самое слабое место его книги — в разборе Набокова и Оруэлла. Это формула М. Е. Салтыкова-Щедрина: “Писатели пописывают, а читатели почитывают” и делают соответствующие политико-моральные выводы иронического характера. Например, что не нужно быть жестоким. Мне кажется, что все гораздо сложнее и что литература в ХХ веке — совсем не тому служит. Так, Рорти говорит, что персонаж О’Брайен из “1984” Оруелла кажется ему “правдоподобным” ( с. 234). А что такое правдоподобие или неправдоподобие? Ведь значение этого слова совершенно различно в различных конечных словарях. Брать же в качестве исходного свой конечный словарь и не думать о других конечных словарях как-то не либерально и не иронично.
И все же прекрасно, что Рорти, хоть и с большим опозданием, переведен на русский язык (в 1997 году переведена и первая его книга “Философия и зеркало реальности”). Россия еще не знала таких “мягких” философов, будучи вскормлена на жестких системах Витгенштейна, Хайдеггера и Деррида. Благодаря всем найденным или “отсимулированным” нами противоречиям книга Рорти “Случайность, ирония и солидарность” кажется безусловно самой большой книжной удачей 1996 в области переводной западной философии. Ее стимулирующее воздействие, как это можно видеть из данной рецензии, чрезвычайно велико. Она самого рецензента достаточно глубоко “переописала”. Во всяком случае, прочитай я ее 10 лет назад, мои собственные философские потуги, возможно, были бы гораздо менее “фундаменталистскими”. Этим сугубо приватным выводом я заканчиваю разбор книги, которая столь удачно представляет “диалектику как попытку разыграть один конечный словарь против других”.
Литература
1. Топоров В. Н. Апология Плюшкина // Топоров В. Н. Миф. Ритуал. Символ. Образ: Исследования в области мифопоэтического. М., 1995.
2. Галковский Д. Е. Бесконечный тупик (unpublished).
3. Лотман Ю. М. Феномен культуры // Лотман Ю. М. Избр. статьи в 3 т. Т. 1. Таллинн, 1992.
4. Руднев В. П. Принцип дополнительности // Руднев В. П. Словарь культуры ХХ века (Ключевые понятия и тексты). М., 1997.
5. Гроф С. За пределами мозга: Рождение, смерть и трансценденция в психотерапии. М., 1992.
6. Бодрийар Ж. Войны в заливе не было // Художественный журнал. вып 3, 1993.
7. Беседа с Ричардом Рорти // Логос, вып. 8, 1997.
[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]
начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале