АРХИВ ПЕТЕРБУРГСКОЙ РУСИСТИКИ

Лев Владимирович Щерба (1880–1944)


Комментарий Ф. Н. Двинятина

Шрифт SILDoulosIPA

Опыты лингвистического толкования стихотворений: «Воспоминание» Пушкина

Не без колебаний решаюсь я напечатать этот маленький этюд, в котором выступаю в значительной мере в качестве дилетанта, и чувствую, что я должен во всяком случае мотивировать эту свою решимость.

Мое долголетнее преподавание на б. Высших женских курсах (Бестужевских) убедило меня в том, что молодые девушки, кончающие филологический факультет и готовящиеся стать преподавательницами русского языка, зачастую не умеют читать, понимать и ценить с художественной точки зрения русских писателей вообще и русских поэтов в частности. Причин этому множество, и подробно на них останавливаться сейчас, пожалуй, не стоит. Скажу, однако, что одна из существеннейших — отсутствие классического образования (неофилологического, которое при правильной постановке могло бы заменить классическое, к сожалению, в России не существует). Другой причиной является, как мне кажется, организация литературного преподавания в русских высших школах. В большинстве случаев оно сводится к историко-литературным или историко-кулътурным построениям по поводу тех или иных памятников литературы и весьма редко состоит в непосредственном анализе текста как известного литературного факта. Объяснение текста, к которому на три четверти сводится преподавание литературы во всяком французском университете, у нас почти отсутствует1.

И вот, желая в подобных обстоятельствах по возможности прийти на помощь беде, я стал обучать русскому языку так, как обучают латинскому, французскому и т. д., т. е. стал приучать учащихся к лингвистическому анализу текста и к разысканию тончайших смысловых нюансов отдельных выразительных элементов русского языка. Оказалось, что это страшно трудная задача, так как я не имел никаких предшественников на этом поприще. В нашей литературе нет, например, не только какого-либо синонимического словаря, но и простого, хорошо составленного словаря русского литературного языка. Описательный синтаксис, стилистика тоже почти что отсутствуют. Одним словом, приходилось до всего доходить своим умом, и притом, к сожалению, умом зачастую больше, чем трудом, так как систематической работы в этой области хватит на целые поколения филологов, и одному человеку здесь трудно что-либо сделать.

Из этих-то практических занятий русским литературным языком и выросли «Опыты толкования стихотворений» (по преимуществу Пушкина), одним из образчиков которого и является настоящая статья, и я не могу не помянуть здесь добрым словом целый ряд моих слушательниц, которые своим интересом к делу побуждали и меня к дальнейшей работе. Я чувствую, конечно, все несовершенство этих моих «опытов»; однако полагаю, что путь в них найден правильный — путь лингвистический, путь разыскания значений: слов, оборотов, ударений, ритмов и тому подобных языковых элементов, путь создания словаря, или, точнее, инвентаря, выразительных средств русского литературного языка. И если люди с лучшим литературным образованием и с тонким вкусом, с тонким чутьем языка пойдут по этому пути, они создадут настоящий метод толкования поэтических произведений.

Я буду счастлив, если самые мои ошибки поведут к занятию этим вопросом и к разработке в широких размерах русского языка как выразительного средства, и сочту тогда напечатание этого не совсем зрелого «опыта» вполне оправданным.

Впрочем, и еще одно оправдание вижу я себе. Дело в том, что в последнее время в методике преподавания русского языка и словесности назрел перелом, назрела потребность разъяснять детям не только «идеи», но и художественную сторону поэтических произведений. Это требование даже стало входить в официальные программы. Между тем как это делать, остается никому не известным — работ в этом направлении крайне мало. А так как я сам издавна, на съездах и иначе, проповедовал необходимость в школе не столько изучать историю литературы, сколько учить читать с пониманием поэтические произведения русских, а по возможности и иностранных писателей, то на мне, может быть, лежит и некоторый долг дать что-либо в этом направлении преподавателям русского языка. Вот этот долг я отчасти и пытаюсь выполнить в этом своем «опыте». Надеюсь, что мои коллеги по преподаванию, в ожидании лучших работ, снисходительно отнесутся к одной из первых.

Думается, что и лингвисты найдут ниже кое-какие новые для себя мысли и наблюдения. Но я предвижу и возражения. Многое у меня может показаться чересчур субъективным; и я с этим готов согласиться и в том смысле, что мои наблюдения не всегда верны, и в том, что они иногда не имеют общего значения, являясь слишком индивидуальными. Но я считаю нужным подчеркнуть, что все семантические наблюдения могут быть только субъективными. В самом деле, каким другим может быть, например, наблюдение того, что форма офицерá имеет собирательный и несколько презрительный оттенок, тогда как форма офицéры, является обыкновенным множественным числом? Что касается «всеобщности» значений, то я позволю себе напомнить, что поэтический язык по существу своему не всеобщий, а может быть в отдельных случаях понятен лишь очень небольшому кругу лиц. Ведь не всякая музыка, не всякая живопись всем понятна, всем доступна, по крайней мере непосредственно.


Тщательному разбору я подвергаю лишь первую половину стихотворения Пушкина, название которого выставлено в подзаголовке; однако для некоторых суждений о ритме мне нужно оно все целиком, а потому ниже я перепечатываю текст всего стихотворения, и притом без знаков препинания, но с особыми знаками, значение которых объяснено ниже.

[Открыть в отдельном окне фотокопию текста в случае отсутствия необходимых шрифтов]


1Когда дляу смертноугоу | уумолкнеут ¦ шу#мныуй де#‰нь |Am
2Иу на& не&мы#е& сто#гны& гр(а)да& |Bf
3По&лупро&зрачна&я& | на&ля#же&т ночи& те#нь —Am
4у сон | дне&вны#х тру&дов на&гра#да&]Bf
5! В то& вре#мя& для& ме&ня | вла&ча#тся& в ти&ши&н(е) ¦Cm
6Ча&сы# то&ми#‰те&льно&го& бде#нья&|Df
7В бе&зде#йстви&и& но&чн(о)м | жи&ве#‰й го&ря#т во& мне# ¦Cm
8Зме&и# се&рдечно&й у&гры&зе#нья& |||Df
9Ме&чты# ки&п(я)т ||| в у&ме# по&давле&нно&м то&&ск(о)й |Em
10Те&&снится&& ¦ тя#жки&&х ду#‰м и&&збы#то&к |||Ff
11Во&спо&ми&нани&е& — бе&змолвно& | пре&до& мно#йEm
12Сво&й длинны&й ра&зви&ва#е&т сви#то&к Ff
13Иу с о&твра&щени&е&м | чи&та#я& жизнь мо&ю# |Gm
14Яу тре&пе&щу# и& про&кли&н(а)ю& ||Hf
15Иу го#рько& ж(а)лу&ю&сь || и& го#рько& сл(е)зы& лью# ||Gm
16! Но& строк пе&ча#льны&х — не& смы&ваю& ▌▌Hf
17! Я вижу — в праздности || в неистовых пирах ||Im
18В безумстве гибельной свободы ||Kf
19В неволе || в бедности || в чужих степях ||Im
20Мои утраченные годы |||Kf
21Я слышу вновь ¦ друзей предательский привет |Lm
22На играх Вакха и Киприды |||Mf
23И сердцу вновь наносит хладный свет ¦Lm
24Неотразимые обиды |||Mf
25И нет отрады мне | и тихо предо мной |Nm
26Встают два призрака младые ||Of
27Две тени милые || два данные судьбойNm
28Мне ангела во дни былые |||Of
29Но оба с крыльями | и с пламенным мечом |||Pm
30И стерегут || и мстят мне оба |||Rf
31И оба — говорят мне мертвым языком |Pm
32О тайнах вечности и гроба ▌▌Rf


ОБЪЯСНЕНИЕ ЗНАКОВ

Отвесными чертами обозначаются паузы реальные, а иногда и мнимые, лишь представляемые на основании других сопутствующих фонетических признаков.

| При этом одной тонкой чертой отделяются простейшие элементы связной человеческой речи, отвечающие единым и далее, в момент речи, не разлагающимся представлениям,— то, что я позволяю себе провизорно называть «фразами», и то, что зачастую не выделяется у нас запятой ("в двенадцать часов по ночам (,) из гроба встает барабанщик...").

¦ Прерывистую тонкую черту я ставлю в тех случаях, когда делимость эта лишь могла бы иметь место, но на самом деле завуалирована и узнается лишь по побочному фразовому ударению.

Толстая черта разделяет более или менее самостоятельные части одного целого, отвечая в общем нашей запятой в одном из ее употреблений.

|| Две тонких черты разделяют элементы «открытых» нанизываемых сочетаний, например перечислений, которые, как известно, характеризуются особой интонацией.

||| Три тонких черты разделяют более обособленные и самостоятельные элементы таких же сочетаний, отвечая иногда точке с запятой, иногда точке, но не заключительной.

| Тонкая и толстая черта соответствуют заключительной точке.

▌▌ Две толстых черты соответствуют концу абзаца.

— Тире обозначает особую паузу, а главное — особую интонацию, которая характернее всего выступает в протезисе и аподозисе периода, но разделяет иногда и «психологическое подлежащее» от «психологического сказуемого».

[] В квадратные скобки заключены элементы речи, являющиеся как бы «вводными» и выделяемые более низким и притом ровным тоном.

! Восклицательный знак перед словом обозначает резкую перемену либо тона, либо тембра, либо темпа, либо всего вместе.

   &   #  #у Знаки краткости поставлены над слогами неударенными; знаки долготы — над слогами ударенными; знак    над слогами со слабым или побочным ударением.

' '' (') Фразовое ударение обозначается обыкновенными акцентами; если имеется побочное, второстепенное ударение, то сильнейшее обозначается двойным акцентом. Здесь надо обратить внимание на то, что фразовое ударение играет двоякую роль: во-первых, цемента, скрепляющего фразу; во-вторых, сигнала, выделяющего тот или другой элемент речи и имеющего, в частности, либо эмоциональное значение, либо логико-психологическое, обозначая в таком случае так называемое «психологическое сказуемое». Фразовое ударение в этой выделяющей функции известно под именем «логического ударения». Далее надо обратить внимание на то, что, кажется, до сих пор еще никем не было подмечено (как не было обращено внимания и на исключительную важность для синтаксиса понятия «фразы» в указанном мною смысле2, а именно, что фразовое ударение, если имеет не выделяющую функцию, а одну лишь фразообразующую, падает в русском языке на конец «фразы» и тогда нами не особенно замечается. В этих случаях акцент, его обозначающий, в моем тексте взят в скобки. Если «логическое ударение» стоит на конце фразы, то фразовое ударение приходится очень усиливать, чтобы оно стало заметным.

А, В, С... являются указателями рифмы; m, f после указателей рифм обозначают соответственно «мужская» и «женская» рифмы.

Все знаки имеют чисто акустическое значение, и если из объяснений это не всегда явствует, то лишь в силу полной неразработанности этих вопросов в науке: экспериментальная фонетика в России еще ждет своих работников.

ОПРАВДАНИЕ ЧТЕНИЯ

Всякий еще не произнесенный текст является лишь поводом к возникновению того или иного языкового явления, так как «языком» нормально можно считать лишь то, что хотя бы мысленно произносится и с чем, конечно, ассоциируются какие-либо смысловые в самом широком и неопределенном значении этого слова представления.

Несомненно, что при известных условиях жизни в той или другой мере развивается письменный язык, не рассчитанный на произнесение, и я глубоко убежден, что возникновение некоторых явлений литературных языков, как например известные сложные синтаксические построения и многие другие явления, объясняются именно таким путем. Однако это не изменяет основного, нормального положения, в силу которого нашим языком является лишь произносимый язык: он имеет непосредственные смысловые ассоциации, тогда как письмо, текст получают их лишь через его посредство. Следовательно, всякий текст требует для своего понимания еще перевода на произносимый язык, и это оказывается вовсе не таким простым и легким.

Дело в том, что письменная наша нотация крайне несовершенна и очень многое оставляет необозначенным, так что многое в тексте можно произносить, а следовательно, и понимать по-разному, и необходимы большая опытность, литературная начитанность и тонкое знание языка, для того чтобы правильно произносить текст или, что то же, правильно угадывать замысел автора.

Допускаю, что в исключительных случаях замысел автора может состоять в предоставлении некоторой свободы чтения и толкования читателю; однако нормально правильное толкование является единственным и вполне определяется произнесением текста, и я, произнося разбираемое стихотворение вышеуказанным способом, конечно, претендую на то, что нашел несомненное толкование этого стихотворения. Однако на самом деле абсолютной уверенности в этом смысле, особенно относительно некоторых пунктов, у меня нет: я до сих пор колеблюсь, меняю свои мнения, совершенствую свое понимание и т. п., и я нисколько не буду удивлен, если чье-либо иное толкование покажется мне более убедительным, чем мое. Впрочем, относительно многого я все же имею внутреннее убеждение в несомненной правильности своих толкований3.

Прежде всего о членении единого целого, каким несомненно является данное стихотворение. И тут для меня совершенно ясно распадение всего стихотворения на две части: во-первых, рассказ об обстановке и самом процессе воспоминания и, во-вторых, содержание этого воспоминания. Это распадение должно найти себе отражение в чтении, что и выражено в тексте двумя толстыми чертами после стиха 16 и восклицательным знаком перед стихом 17 (см. текст).

В первой части можно опять-таки различать два члена: первые шесть стихов — некоторое введение, и стихи 7–16 — психологическая картина процесса воспоминания.

Хотя связь между первым членом и началом второго и несомненно налицо, однако она не является подготовленной в первом из них, а потому двоеточие, которое во всех изданиях стоит после стиха 6, совершенно немыслимо. Сомневающиеся пусть попробуют его прочесть (ведь каждый знак имеет определенное фонетическое значение), и они убедятся в абсолютной фальши этого бумажного двоеточия.

Второй член первой части (стихи 7–16), процесс воспоминания, состоит из четырех однородных элементов: стихи 7–8, половина стиха 9, стихи 9–10 и стихи 11–12, причем к последнему ассоциативно присоединяются последние четыре стиха.

Из деталей первой части надо оговорить прежде всего выделение слова полупрозрачная в стихе 3. Здесь мы имеем дело, на первый взгляд, с составным сказуемым; но это, конечно, неверно, так как не отвечает смыслу: это просто вынесенное вперед определительное слово, приобретшее благодаря этому вынесению синтаксическую самостоятельность и отделяемое легкой паузой.

Стих 4 выражает некий побочный вывод из наступления ночи — наступление сна. Но вывод этот, будучи очень важным для дальнейшего, не соединяется с предшествующей фразой в одно целое, а лишь как бы в скобках присоединяется к ней. По поводу второй половины стиха 9 надо отметить, что причастие, даже и с объяснительным словом, не обязательно отделяется от слова, к которому относится. В данном случае усваивать слову подавленном особую активность, что неминуемо случилось бы при его отделении, нет никаких оснований. В конце стиха 11 я не могу сделать купюры, так как слова предо мной получили бы тогда совершенно им не подобающий вес и самостоятельность. Соединять их с безмолвно не имеет никакого смысла. Единственно возможным представляется мне прочесть в одну фразу стих 11, начиная с безмолвно, и весь стих 12. Но безмолвно кажется мне чересчур значительным и выразительным словом, чтобы можно было его так затушевать, а потому я полагаю, что надо читать замедленно-выразительно: воспоминание — безмолвно, а все остальное в одну фразу, причем безмолвно окажется выделенным обстоятельством в целом психологического сказуемого.

Что касается стиха 14, то и здесь, конечно, соединительное, а не разделительное: иначе оно стояло бы и перед трепещу, или его бы вовсе не было; конечно, можно было бы паузой все-таки придать ему разделительное значение, но тогда утратился бы ритм трех равноценных элементов в стихах 14–15, а самое главное — утерялась бы та прелесть, которая кроется в объединении двух понятий стиха 14 в одно целое, рисующее сложное, но единое состояние души.

Затруднительным представляется понимание и чтение стиха 16. Спорным является, не хочет или не может автор смыть печальные строки. Я решаю его в первом смысле и в соответствии с этим делю стих на две части — психологического подлежащего и психологического сказуемого, считая, что сознание при этом как бы останавливается сначала на созерцании «печальных строк» в их целом, а затем на несколько неожиданном нежелании их все же вычеркнуть из истории своего я, из истории своей личности. Один из моих бывших слушателей, С. М. Бонди, человек, обладающий очень тонким чутьем языка, понимал дело иначе, ссылаясь на то, что форма настоящ. времени в русском языке может иметь модальное значение: я не говорю по-французски значит: «я не могу, не умею говорить». Однако это модальное значение, по-моему, является лишь оттенком общего значения: «я вообще не говорю (не только в настоящее время)». Между тем приписать словам не смываю в данном случае общее значение решительно невозможно. Я полагаю, что для выражения невозможности смыть печальные строки надо было бы употребить оборот с не смывается или что-либо в этом роде.

Во второй части тоже находим двоякое членение, но не симметричное с первой частью: первый член — горестные воспоминания — занимает стихи 17–25 (середина), ибо фраза и нет отрады мне очевидно примыкает к предшествующим стихам как последний ассоциативный член в цепи открытого сочетания, лишь, может быть, несколько суммирующий все предыдущее; и второй член — отсюда до конца — воспоминание о «двух ангелах-хранителях».

Перехожу к замечаниям относительно фразового ударения. Противоположение, имеющееся в стихах 1 и 5, вполне объясняет постановку ударения в их первых фразах. Слова в то время равняются тогда и почти что безударны (я даже хотел поставить «врēумя»).

Противоположение дня и ночи объясняет постановку ударений во вторых фразах стихов 1 и 3.

Вторичное ударение во второй фразе стиха 1 возникло случайно, благодаря тому, что между умолкнет и день оказалось наиболее ударенное слово шумный, тесно примыкающее к день.

В стихе 4 естественным центральным местом является дневных трудов (сон после дневных трудов), а награда — лишь довольно безразличным соединительным словом, так как едва ли отчетливый образ награды, награждения был бы особенно уместен в этом контексте. Можно было бы вовсе не ставить логического ударения, ограничившись нормальным фразовым ударением в конце (см. выше); но тогда награда под фразовым ударением, благодаря рифме града, чересчур выделилась бы, и притом вовсе не в меру своей скромной функции, и обнаружила бы к тому же в качестве образа убийственную банальность своей природы.

В стихах 7 и 8 центральным словом является, конечно, живей; прочие люди ночью отдыхают после дневных трудов, а во мне ночью угрызения совести горят живей. Именно это живей, вероятно, и заставляло редакторов ставить двоеточие после стиха 6 (ср. выше). Менее оправданий имеет вторичное ударение — на сердечной. Но так как фраза очень длинна, то при главном начальном ударении естественно получает хотя бы слабое вторичное ударение вторая группа слов, находящихся в тесной связи друг с другом. Если я предпочитаю выделять сердечной, то это потому, что я не считаю удобным подчеркнуть слово угрызенья с его образностью и с его ассоциациями. Как традиционный термин (угрызенья совести), оно нисколько не мешает; но едва ли уместно будить дремлющие в нем возможности.

Ударение на теснится в стихе 10 возникло так же, как и на умолкнет в стихе 1 (см. выше).

Относительно ударения на дум в стихе 10 едва ли могут быть сомнения, что дело не в избытке, а в тяжких думах.

В стихе 12 длинный и по месту во фразе, и по смыслу является, конечно, главным выразительным словом во фразе, рисующим всю бесконечную вереницу воспоминаний.

В стихе 16 сильное ударение лежит на слове строк, поставленном, после но и потому принимающем на себя всю силу противоположения (см. выше). Остальное, думается, не требует особых пояснений.

ЗАМЕЧАНИЯ ПО РИТМИКЕ

Прежде всего совершенно очевядно, что все стихотворение распадается на две равные части, по 16 стихов в каждой. Деление это отмечается фонетически (см. текст), а потому мы имеем здесь дело с двумя строфами, т. е. с проявлением ритма.

Далее, хотя внутри строф мы и находим такое чередование рифм, что можно было бы говорить о распадении всего целого на четверостишия, однако купюры смысловые (а вместе и фонетические) в большинстве случаев не совпадают с границами этих четверостиший, и притом настолько не совпадают (см. текст), что говорить о строфических enjambements не приходится: enjambement требует, чтобы быть enjambement, ясно слышимого деления на строфы, на фоне которого оно только и может быть замечено.

Итак, хотя нельзя, конечно, отрицать наличности ритма повторяющихся четверостиший, отмечаемых разрешением напряжения при второй замыкающей рифме, однако ритм этот в высшей степени завуалирован, а это вполне отвечает внутреннему содержанию первой строфы, где все едино и тесно связано. Если представить себе на минуту ритмизирование этой строфы по четырехстрочным куплетам, то сразу станет ясным, что оно разрушило бы все очарование интимного душевного настроения, рисуемого Пушкиным. Такое ритмизирование гораздо более подошло бы во второй строфе, но очевидно и там казалось Пушкину чересчур грубым и меланхоличным.

Далее идет силлабический ритм чередующихся длинных и коротких стихов (шестистопного и четырехстопного ямба). Затрудняюсь сказать что-либо окончательное о внутреннем значении этого ритма. Получается как бы некоторая сложность ритмического узора, которая конечно больше поддерживает внимание, чем бы это было возможно при равных строках в 16-строчной строфе. С другой стороны, большая разница между строками чересчур ударяла бы по вниманию каждые две строки, что нарушило бы единство настроения.

Чувство ритма этих пар усиливается тем, что длинный стих распадается везде на равные два полустишия, по три стопы в каждом (см. текст), а короткий стих обыкновенно не имеет купюры. Иное деление в стихе 9 является аритмией, превосходно обоснованной: рисуется беспорядочная смена идей и чувств во взволнованном сознании человека, и ритм сломан.

Что касается стиха 4, короткого стиха, имеющего купюру после первой стопы, то эта аритмия исчерпывающе объясняется сказанным выше об этом стихе.

Аритмия стиха 16, имеющего купюру на 3-й стопе, тоже вполне оправдана совершенно новым и неожиданным содержанием.

Отмечаю далее enjambement стиха 11, которое рисуется мне как наложение одного ритма на другой: данный в тексте и отмечаемый рифмой, и другой — с замедленным произнесением первой строки и с переходом во второй от ямба к хорею:

Воспоминание — безмолвно |
Предо мной свой длинный развивает свиток |

В заключение не могу удержаться, чтобы не отметить также замечательное enjambement во второй строфе (стих 27): здесь нормально построенная фраза (два ангела, данные мне судьбою во дни былые) требовала бы разделения, что нарушило бы ритм трех равноценных смысловых единиц стихов 26–28; поэтому Пушкин выносит определительное слово перед определяемым словом, чем и достигает единства представления и фразы, представляя все в одном плане без исторической перспективы, которая является в данном случае совершенно лишней (она неминуемо бы появилась при нормальном строении фразы). Ритмически получаются собственно три стиха:

Встают два приЏзрака младые ||
Две теЏни милые||
Два данные судьбой мне аЏнгела во дни былые |||

с разным количеством слогов, но психологически равноценные, что даже выражается и физически, так как благодаря расстановке слов начало третьего стиха до ангела произносится весьма ускоренно. Посредством рифмы судьбой Пушкин выдвинул этот побочный ритм в общий ритм всего стихотворения.

Замечательно, что этим для меня и исчерпывается ритмичность стихотворения, если не считать того, что оно написано правильным ямбом; строение стихов в отношении фразового ударения, если и повторяется, то в общем незаметно для слушающего.

То же можно сказать и о «фразировании ямба», т. е. о расстановке пиррихиев: она не дает никакого ощутимого ритма (см. текст). Единственные стихи, которые узнаются как идентичные, — 6 и 8, пожалуй, сходны и по настроению. Интересно отметить, что стихи 1 и 3, представляющиеся в общем сходными вначале, дифференцированы во второй половине благодаря ударению. Если попробовать сделать в стихе 3 ударение на тень, то сразу чувствуется бессмысленность такого ритмизирования, и едва ли Пушкин имел его в виду.

Наконец, что касается самого ямба, то мне неясен его смысл, так как мне недоступен эксперимент, являющийся основой всего моего исследования: я не могу представить себе пьесу Пушкина, например, в хореях.

Надо заметить, что под ямбом я разумею лишь факт отсутствия ударения на нечетных слогах.

ЗАМЕЧАНИЯ ПО ФОНЕТИКЕ

Боюсь, что этот отдел выйдет самым бедным. В чем или в ком лежит причина этого, тоже затрудняюсь сказать. Может, во мне, может, в Пушкине, а может, и в полной неразработанности относящихся сюда вопросов. Возможно, что и все три момента имеют значение в данном случае.

Рифмы, на мой взгляд, играют в данном стихотворении лишь роль ритмических акцентов, и сами по себе не имеют значения: недаром ни одна пара не носит на себе фразового ударения, благодаря чему они все как бы немного спрятаны. Исключение составляет рифма Н, которая является заключительной и может быть со всеми оговорками до некоторой степени уподоблена кадансу (возврат). Из остальных семи пар в четырех случаях один из членов рифмы является ударенным, но только один случай (В) падает на женскую рифму, которая, по совести, и ощущается довольно неприятно, хотя эффект ее всячески и ослаблен особым строением стиха 4 (см. выше).

О «словесной инструментовке» ничего не могу сказать: я ее не слышу в данном стихотворении и полагаю, что вообще значение ее как выразительного средства для русского языка несколько преувеличено в последнее время (об этом, может быть, надо поговорить подробнее и отдельно). Что касается «мелодии», то вопрос представляется настолько сложным и настолько мало изученным, что я предпочитаю его совсем не касаться в данном контексте (несколько общих соображений по этому поводу я собираюсь изложить в особой статье, посвященной интересной книге Б. Эйхенбаума «Мелодика стиха» [Петроград, 1922]).

Кое-какие замечания позволю себе сделать о выразительной силе большего или меньшего скопления неударных слогов во фразе, и, может быть, специально в ритмизированной фразе. Андрей Белый, по-моему, замечательно удачно установил здесь три случая4: 1) скопления неударных слогов нет; 2) скопление неударных слогов падает на конец слова и 3) скопление неударных слогов падает на начало слова. Кажется, мне удалось осознать и семантику этих трех типов, и ее ratio, чего не сделал Белый.

В первом случае мы имеем дело с некоторым замедлением речи, как уже отмечал Белый, а главное — с некоторой большей логической расчлененностью и насыщенностью, что конечно находится в связи с тем, что отсутствие скопления неударных слогов может иметь место лишь при максимальном числе смысловых единиц в данном отрезке речи. Наилучшей иллюстрацией этого положения является сопоставление стихов 4 и 10, с одной стороны, и стиха 14 — с другой. Думается, что всякие дальнейшие комментарии излишни.

Различие второго и третьего случая покоится на психофонетическом различении предударных слабых слогов русского слова от заударных. Если сравнить, например, две формы одного и того же слова голова и голову и попробовать произносить их нараспев, протягивая каждый слог: га-ла-ва и гоЏ-ла-ву, то в первом случае не возникает никаких затруднений, между тем как во втором — неударенное а окажется очень неприятным для нашего языкового сознания (само собой разумеется, что для литературного наречия о не будет лучше). Еще удобнее то же самое можно констати-ровать на такой паре слов, как молодоvй и молодость (ма-ла-дой и мо-ла-дасть): прояснение всех заударных слогов во втором случае встречает решительные препятствия.

Дело в том, что в русском языке лишь заударные слоги являются и психически слабыми слогами, неспособными к прояснению (за исключением слогов, имеющих морфологически-синтаксическое значение); все предударные слоги способны к двоякому произношению — слабому и сильному, расчлененному. Благодаря этому во втором из трех вышеуказанных типов (скопление неударенных слогов падает на конец слова) темп стиха всегда ускоряется, но зато сильно выдвигается предшествующий сильный ударенный слог вследствие резкой разницы между этим удлиненным слогом и рядом следующих коротких. Таким образом выдвигается и все слово на первый план сознания. Это можно наблюдать лучше всего на стихе 6 (слово томительного) по сравнению со стихом 8, в общем очень сходном (слово сердечной), где разница эта отлично подчеркивает смысловой оттенок: томительного — явно центральное место в стихе, тогда как в стихе 8 едва ли какое-нибудь слово нуждается в чрезмерном усилении. Менее ярких примеров (с двумя неударенными слогами) можно найти целую кучу. Отмечу, например, стихи 1 и 3 {для смертного и полупрозрачная), где это очень хорошо сделано, в противоположность стиху 5 (для меня), начало которого решительно неудачно: для того чтобы парализовать в нем этот стилистический недостаток и выдвинуть для меня, приходится заметно усилить его ударение. Отмечу еще стихи 11 и 13 (воспоминание и с отвращением), о которых, впрочем, см. и чуть ниже.

Третий тип (скопление неударенных слогов падает на начало слова) может иметь двоякое значение: если неударенные слоги остаются слабыми, то получается ясное ускорение, но без выдвигания слова — хорошими примерами являются конец стиха 14 (о его начале см. ниже), стих 2 (а на немые), стих 8 (угрызенья).

Если же неударенные слоги проясняются, то получается замедление, медленное развертывание действия, некоторая величавость и т. п., однако без логической насыщенности первого типа. Прекрасными примерами являются стихи 11 и 13: ва-спа-ма-нание и сат-вра-щением. Менее ярких примеров опять-таки множество: стих 5 (в тишине), стих 12 (развивает), стих 16 (не смываю). Насчет начала стиха 14 полагаю, что оно тоже подойдет сюда, хотя подобное чтение и не так абсолютно диктуется смыслом, однако я трепещу нельзя прочесть так же, как я проклинаю вследствие неполной проклитичности я. Чтение получается такое: я-тре-пе-щу и проклинаю, где первая часть все же подчинена второй, так что они обе составляют одно целое. Может быть, и со смысловой точки зрения это чтение является правильным5.

В заключение несколько отдельных замечаний: 1) слово безмолвно (стих 11) кажется мне фонетически выразительным благодаря тавтосиллабическому сочетанию -ол- (ср., например, безлюдно), которое своей какой-то протяжностью, плавностью усиливает впечатление от предшествующего ва-спа-ми-нание; 2) слово длинный со своим фразовым ударением, которое пресекается долгим н, является удивительно выразительным именно благодаря этой задержке на н, производя впечатление бесконечно долго развивающегося свитка; 3) слово жизнь, думается, надо читать, не пропуская нь, что вызывает некоторую заминку (оно — зародыш лишнего слога), усугубляющую впечатление насыщенности, получаемое от отсутствия скопления неударенных слогов.

ЗАМЕЧАНИЯ ПО МОРФОЛОГИИ, СИНТАКСИСУ И СЛОВАРЮ

Стихи 1–6. Обстоятельственные выражения для смертного и для меня вынесены вперед для оттенения лежащего в них противоположения.

Умолкнет и наляжет поставлены перед своими именительными падежами для достижения большей компактности соответственных фраз и для уменьшения их глагольности: при нормальном порядке слов (шумный день умолкнет и ночи тень наляжет) глаголы очень выиграли бы в своей значительности и придавали бы всей фразе повествовательный характер, что, однако, было бы совершенно неуместно, так как мы имеем здесь дело с картиной без особой временной перспективы. Между прочим, благодаря этой затушеванности глаголов ассоциации слова наляжет не успевают прийти в движение, и его тяжеловесность вовсе не ощущается. Этот эффект усиливается еще и вынесением вперед замечательного слова полупрозрачная, о котором см. ниже, и которое благодаря этой расстановке заняло доминирующую роль в стихе, подавляя в нем все остальное. Точно так же слова влачатся в тишине в стихе 5 поставлены перед их именительным падежом для большей компактности и для уменьшения глагольности влачатся. Это становится совершенно ясным, если попробовать употребить нормальный порядок (часы томительного бденья влачатся в тишине). При этом самое слово влачатся становится комичным.

В общем то же мы наблюдаем и в стихах 7–8: живей горят ... угрызенья, и в стихе 10: теснится тяжких дум избыток. Обратное, и с полным основанием, наблюдается в стихах 11–12, где рисуется медленно протекающий процесс.

В целях большей компактности и весь стих 2, представляющий собой обстоятельственные слова для предложения стиха 3, вынесен вперед, дабы не нарушать повествовательным тоном всей картины.

В тех же целях приименный родительный может быть поставлен перед своим определяемым. Дело в том, что приименный родительный, будучи поставлен после своего имени, склонен составлять особую группу, особенно если он имеет еще и свое определение.

Следствием этого является то, что определяемое тоже оказывается более или менее самостоятельным, и как бы мы ни усиливали логическое ударение на родительном определительном, эта самостоятельность не ослабляется. Ослабление определяемого, по-видимому, может быть достигнуто лишь постановкой родительного с логическим ударением перед его определяемым, ср., например: я слышу голос врагаЏ и я слышу врагаЏ голос. Это и имеет место в стихе 4 (дневных трудов награда, где награда, конечно, должна быть ослаблена по причинам, изложенным выше. То же самое видим и в стихе 8: змеи сердечной угрызенья, где опять-таки угрызенья должно быть затушевано (ср. угрызенья змеи сердечной).

Наоборот, в стихе 6 мы имеем нормальный порядок слов: часы томительного бденья, так как часы представляется важным и значительным словом. В стихе 10 — тяжких дум избыток — слово избыток не нуждается в особой затушеванности, а потому фразовое ударение могло бы стоять и на нем (я не стою в данном случае за свое чтение), и обратный порядок слов вызван, кажется, общим строем всей фразы, стремящейся к компактности: в уме подавленном тоской | теснится тяжких дум избыток, а не избыток тяжких дум теснится в уме, что имело бы повествовательный, а не изобразительный характер. Само собой разумеется, что тон повествования здесь был бы совершенно неуместен. То же самое мы имеем и в стихе 3: полупрозрачная наляжет ночи тень, с тою только разницей, что логическое ударение на слове ночи вызвано, как это было указано уже выше, противоположением со словом день. Впрочем, когда приименный родительный не имеет при себе определения, его тенденция к самостоятельности не так сильно сказывается, а потому мы имеем в стихе 2 стогны града, что, конечно, значит «градские стогны».

Что касается стиха 4, то, чтобы понять особенность его конструкции — отсутствие ясной грамматической связи с предшествующей фразой, — надо иметь в виду следующее: оборот и наступит (?) сон... , т. е. построение третьего самостоятельного члена (первый — умолкнет... день; второй — наляжет... тень), был бы неуместен, так как, не выделяя сна, разъединял бы два факта, тесно связанных, если даже не говорить о трудности найти подходящий глагол. Но и оборот налягут (?) тень ночи и сон..., разрушая прелесть стиха 3, не давал бы сну надлежащей значительности. Прозаический синоним начала стиха 4 был бы: а вместе с нею и сон; но это была бы такая пошлая конкретизация, что единственным выходом из положения является употребленный Пушкиным «скобочный» оборот, тем более удобный, что он позволяет не употреблять никакого глагола и таким образом усилить впечатление некоторой недоговоренностью.

Слово смертного (конечно, не смёртного) представляется возвышенным, как книжное; но мало кто знает, что его содержательность зависит от того, что это вовсе не производное от смерть (как книжный от книга), а старое отглагольное прилагательное со значением «долженствующий, могущий» типа неизреченный, типа совершенно вымершего в русском языке (вымершего семантически, но не морфологически).

В слове умолкнет (а не замолкнет, например) останавливает на себе внимание весьма выразительный префикс у-, обозначающий «прочь» (ср. унесет, уведет и т. д.).

Слово шумный, хотя и является прилагательным от шум, однако в нашем сознании представляется производным от глагола шуметь, откуда и заимствует свою выразительность, являясь своего рода причастием в зародыше. Немые на первый взгляд может представиться стереотипной метафорой; однако на самом деле оно гораздо значительнее: улицы, площади, дома — немые, молчащие, не говорящие, но что-то знающие и т. д. Если этот ассоциативный ряд сопоставить с полупрозрачностью ночной тени, то получится то что-то таинственное, что нас так прельщает в полусумраке петербургских белых ночей.

Стогны града для нас очевидно устарелое выражение: стогны просто даже непонятно, но и града вместо города не мотивировано. Полагаю, что для Пушкина это были все-таки в значительной мере живые слова, и во всяком случае он их чувствовал иначе, чем мы.

Слово полупрозрачная имеет в себе три ярких семантических элемента: «половинный», «сквозь», «смотреть», а потому является в высшей степени выразительным словом, богатым сложными ассоциациями. Из этих элементов два последних придают слову действенный, глагольный характер, а первый — ту таинственную дымку, о которой была речь выше.

Относительно ночи тень нужно заметить, что здесь разумеется не «мрак», а «отбрасываемая тень», что в связи с полупрозрачная и наляжет дает впечатление какой-то полупрозрачной завесы, опускающейся на город, — может быть, крыльев какой-то волшебной птицы-ночи и т. п. Само собой разумеется, что я вовсе не хочу сказать, чтобы здесь рисовался какой-либо конкретный образ; наоборот, всякая попытка чересчур конкретизировать этот образ оказывается неприятной, пошлой, и вся прелесть состоит в неясности, в том, что наше воображение лишь слегка толкается по некоторым ассоциативным путям искусным подбором слов с их более или менее отдалёнными ассоциациями (с их «ореолами», как я это себе позволяю называть в лекциях).

Относительно трудов следует напомнить, что хотя это и синоним работы, однако имеет некоторый привкус в смысле «мучений, тягот» и т. п.

Часы в данном случае не в смысле времени, а именно конкретно, в смысле следующего одного за другим часа.

Томительный — очень выразительное прилагательное благодаря тому, что сохраняет живую связь с глаголом (ср. утомительный, уже утратившее эту связь). Почему самый глагол томить представляется, по крайней мере для меня, таким выразительным, мне неясно. Может быть, потому, что объем слова сравнительно невелик и содержание его от этого более определенно. Может быть, оттого, что значение «морить, тушить в печи», в общем литературном языке неупотребительное, а потому мало осознанное как самостоятельное, дает слову всю выразительность.

С точки зрения нашего современного языка предпочтительнее было бы бдения вместо бденья, т. е. большее сохранение глагольности, но, по-видимому, во времена Пушкина отношение к этим фактам было иное (ср. у Крылова: «чтоб от пенья его отвадить» [«Откупщик и Сапожник»] — мы бы сказали от пения).

Стихи 7–12. Вынесение вперед слов в бездействии ночном, полагаю, не требует объяснений.

О порядке слов в стихах 7–8 сказано было выше, причем особенно характерной является спрятанность слова угрызенья, которое, попав в фокус внимания, вызвало бы, пожалуй, комические ассоциации.

Живей горят сильно выдвинуто, чему способствует и его место в начале фразы, и это понятно, так как здесь эмоциональный центр фразы, причем особенно интересным является слово живей, во-первых, своей сравнительной степенью без непосредственно данного термина для сравнения и, во-вторых, своими смысловыми ассоциациями. Дело в том, что не говорят ведь: эта рана у меня живо горит, но говорят: живо вспоминается, кро-ме того, говорят о живом мясе, говорят по живому месту и т. п. По-видимому, вся эта совокупность ассоциаций и действует на нас. При этом любопытно отметить, что мы совсем не чувствуем непривычности этого выражения; наоборот, оно кажется нам в высшей степени удачным и выразительным.

О порядке слов в стихах 9 и 10 достаточно было сказано выше: он вызван стремлением к большей компактности, изобразительности и к ослаблению повествовательного тона.

Я полагаю, что образы, данные в стихах 9–10, несмотря на все их различие, сплетены друг с другом: мечты кипят, т. е. находятся в беспрерывном движении; одна другую вытесняет на поверхность сознания; отсюда они теснятся уже в уме, просторное вместилище которого придавлено низким сводом тоски, а потому тяжкие думы не все теряются в свободном пространстве, и избыток их все время попадает в светлую точку сознания. Само собой опять-таки разумеется, что все это не образы, непосредственно находящиеся в сознании, а лишь подсознательные возможности, которые сковывают, однако, всю картину в одно целое и которые то там, то сям попадают и в сознание.

Мечты как будто в нашем языке приобрели значение чего-то во всяком случае приятного. Этого обязательного элемента раньше не было, и мечты значило просто «продукт воображения».

Тоска — слово очень выразительное; может быть, потому, что сохраняет следы более конкретного значения, из которого получилось значение «тошно» (ср. польское ckliwie из *tskliwie, a может, и самое русское тошно).

Слово дума представляется поэтическим, вероятно, потому, что, будучи само неупотребительным в обыденном языке, оно связано с самым употребительным обыкновенным глаголом и ощущается поэтому очень глагольным, чего вовсе нельзя сказать о слове мысль.

Избыток, конечно, в смысле «излишек, остаток».

Все построение стихов 11–12 рассчитано на выражение медленно проходящей перед духовным взором вереницы воспоминаний. О том, что слово воспоминание по своей фонетической природе хорошо поддается медленному расчлененному чтению, было сказано выше; следует прибавить только, что оно является дифференцированным психологическим подлежащим, на котором задерживается наше внимание, как на первом члене предложения, что и выражено «паузой сказуемого», символизируемой в моем тексте тире (ср. мечты кипят в стихе 9, где расчленения на подлежащее и сказуемое вовсе нет). Психологическое сказуемое тоже разворачивается постепенно: безмолвно (об особой фонетике которого см. выше) составляет отдельную фразу и вынесено вперед, так как под его знаком протекает все последующее. Предо мной вынесено вперед для компактности, а свой длинный отделено от своего определяемого как самое значительное по изобразительности слово (о его фонетике см. выше).

Из слов любопытны: развивает — обилием семантических ассоциаций (раз-, ви- и ва- как суффикс повторяющегося действия) и свиток — живописью своего словопроизводства, особенно рядом с развивает.

Стихи 13-16. Особенно любопытно здесь и, которым присоединяются эти четыре стиха к последнему элементу предшествующего целого. Оно несколько разрушает логическую стройность построения и дает впечатление некоторого прорвавшегося под влиянием аффекта потока речи.

Оборот с деепричастием в стихе 13 очевидно относится ко всему последующему, не составляя одного целого с предложением стиха 14. Это последнее составляет первое звено в цепи фраз, идущей до самого конца, и здесь очень выразительны это повторяющееся и (не смешивать с первым и), которое не может исчерпать всего душевного состояния человека ассоциативно прибавляющимися элементами, и заключительная строка с но и с полной переменой тона, тембра и темпа. Замечательно, что в помощь и, для большей ритмичности, в стихе 15 горькие переделано в горько (хотя, конечно, слезы горькие льет молодец).

Жизнь мою в стихе 13 вместо мою жизнь объясняется, по-моему, желанием разбить несколько одно целое понятие и задержать на нем внимание слушателя (ср. выше сказанное о слове жизнь). То же надо сказать и о строк печальных в стихе 16.

Из слов отмечу отвращение, как очень выразительное слово; но объяснить, на чем эта выразительность основывается, к сожалению, сейчас не в состоянии.

О я трепещу было сказано выше. Добавлю только, что повторяющееся е может быть использовано для выражения идеи повторности действия.

О единстве того душевного состояния, которое выражено здесь (стих 14) двумя глаголами, уже говорилось раньше.

Выразительность слова проклинаю, между прочим, основывается на энергичных смысловых ассоциациях префикса про-.

Выразительность слова горько, пожалуй, не требует объяснений.

Май - октябрь 1922 г.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Само собой разумеется, что я далек от мысли осуждать то, что делается у нас; но я считаю все же полезным указать, чего у нас не делается. Не хотелось бы также, чтобы кто-нибудь подумал, будто я выступаю против историзма в литературе: я не представляю себе возможным полного объяснения текста вне исторической перспективы.
Назад

2 См., впрочем, J. van Ginneken, Principes de linguistique psychologique [Paris, 1907, стр. 285], который называет то, что я подразумеваю под своими «фразами»,— constructions. Я рассчитываю в недалеком будущем напечатать небольшое исследование, посвященное этому понятию, которое я полагаю основным для всего синтаксиса. Предварительное сообщение на эту тему мною было сделано в заседании лингвистической секции Неофилологического общества при Петроградском университете еще в 1920 г. (ср. также мои: «Восточнолужицкое наречие» [Петроград, 1915, стр. 145] и «Некоторые выводы из моих диалектологических лужицких наблюдений» [п. 9]).
Назад

3 Все это было уже написано, когда я прочел интересную книжечку А. Г. Горнфельда «Пути творчества» [Петроград, 1922]. Там, в статье о «Толковании художественных произведений», он говорит о множественности их понимания. Все, что он говорит, совершенно правильно и, может быть, не особенно противоречит сказанному выше, так как имеет в виду уже данную в произведении внешнюю (между прочим и звуковую) форму, которая может вызывать разные ассоциации и разные понятия у воспринимающих.
Сама форма, сам материал незыблемы по существу, и в восприятии (нормальном, конечно) может происходить лишь ослабление одних элементов и усиление других за их счет и, конечно, по-разному у разных индивидуумов. Так, несомненно, дело обстоит, например, в живописи, при слушании музыки и т. п. Так дело обстоит и в словесном произведении, полагал я, считая его природу исключительно звуковой. Поэт слышит звук, и этот звук один, в нем нет колебаний; но поэт не имеет других средств передать нам его, как это несовершенное письмо, которое наполовину скрывает от нас «божественный» звук.
Отсюда необходимость толкования письма, перевода его в звук; истинное толкование в данном случае является единственным, и лишь дальнейшее толкование этого звука может быть множественно. Так думал я до сих пор. Но вот слова Ницше по поводу редакторской фразировки музыкальных произведений, приводимые А. Г. Горнфельдом (стр. 104), поразили и смутили меня.
Ницше утверждает, что композитор в момент творчества и воспроизведения видит тонкие музыкальные нюансы в неустойчивом равновесии. Если это так, то, может, и поэт не все слышит вполне отчетливо, а многое и у него находится в «неустойчивом равновесии».
И я иду гораздо дальше. Мне кажется теперь, что слуховой образ поэта должен быть крайне неоднороден по своей яркости: некоторые элементы для него выступают с большой силой, и всякое малейшее отклонение в этой области он воспринял бы крайне болезненно; другие находятся в тени, а кое-что он почти что и не слышит и, при условии сохранения общей перспективы яркости, готов принять разное. Такое понимание отвечало бы тому, что мы наблюдаем вообще в языке, где мы всегда можем различать важное, существенное и, так сказать, «упаковочный материал» (это различие выступает всегда, когда мы затруднены в речи или аффектом, или другим занятием, или просто ленью — «упаковочный материал» в той или другой мере исчезает, и произносятся лишь самые существенные слова). Это понимание объяснило бы и то, почему, как я говорю выше, в некоторых случаях я убежден в правильности своих толкований, а в некоторых — я колеблюсь и готов принять и иное. Не оттого ли это, что в одних случаях мы имеем дело с яркими местами слухового представления у самого поэта, а в других с более или менее безразличными.
Если все это так, то то, что я предполагал возможным в виде исключения — сознательное предоставление поэтом известной свободы толкования читателю, является в известных пределах нормальным для всякого написанного стихотворения. В таком случае наше письмо, являясь, конечно, проклятием для поэта, не давая ему возможности выявить свой слуховой образ там, где ему это абсолютно важно, оказывается в то же время и благодетельным, позволяя не прецизировать этого образа там, где он для самого поэта неясен.
Впрочем, если все эти соображения и окажутся даже правильными, необходимость перевода письма в звук не может отпасть; только в одних случаях этот перевод будет единственным возможным, а в других — одним из возможных, и притом у одних поэтов будет больше первых случаев, а у других — вторых.
Что касается дальнейшего, то, оставляя совершенно в стороне вопрос о множественности толкования стихотворения, я могу только указать на то, что задачей моей было осознание и использование для толкования всех лингвистических указаний текста.
Назад

4 Я несколько упрощаю систематизацию Андрея Белого, которая является чересчур дробной, а потому, может быть, и несколько искусственной с точки зрения семантической.
Назад

5 Пользуюсь случаем, однако, указать, что не надо всегда во что бы то ни стало разыскивать смысловые ассоциации в каждом отдельном случае. В языке постоянно имеются более или менее «пустые места», т. е. места, не имеющие существенного значения, по крайней мере для говорящего. Таким пустым местом являются в большинстве случаев формы грамматического рода имен существительных в русском языке (однако в поэтическом языке они могут сохранять то или другое значение). Таким пустым местом является употребление формы родительного падежа вместо винительного после отрицания или, например, после глаголов хочу, ищу и т. п. Таким пустым местом являются во французском языке некоторые случаи употребления subjonctif и т. д., и т. д.
Назад

Щерба Л. В. Избранные работы по русскому языку. М.: Учпедгиз, 1957. С. 26–44.


Список трудовЖизнь и творчество Прочесть тексты Внешние ссылки
ЛитератураДополнительно Назад в библиотеку Главная страница