ОБЪЕДИНЕННОЕ ГУМАНИТАРНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВОКАФЕДРА РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ ТАРТУСКОГО УНИВЕРСИТЕТА
о проекте | анонсы | хроника | архив | публикации | антология пушкинистики | lotmaniania tartuensia | з. г. минц
personalia | ruthenia – 10 | сетевые ресурсы | жж-сообщество | независимые проекты на "рутении" | добрые люди | ruthenia в facebook

ОБ АВТОБИОГРАФИЧЕСКОМ ПОДТЕКСТЕ
ДВУХ ЭПИЗОДОВ В ПРОИЗВЕДЕНИЯХ
А. С. ПУШКИНА(*)

И. Л. АЛЬМИ

Биографический метод прочтения художественного произведения воспринимается сегодня как прошлое литературоведческой науки — наивное, безусловно преодоленное. Ему предъявлено серьезнейшее обвинение: биографические «применения» снимают границу между искусством и жизнью; вместе с ней исчезает сам феномен эстетического.

Основания для такого вывода есть (и немалые), но все же, думается, его не стоит абсолютизировать. В современной литературоведческой практике существуют явления, свидетельствующие о возможности иного биографизма. Это, прежде всего, пушкинские статьи Анны Ахматовой. Я имею в виду не фактические разыскания, а исследования, посвященные творчеству поэта — «Сказке о золотом петушке», «Каменному гостю», восьмой главе «Онегина». Сохраняя неприкосновенной многомерность поэтического слова и образа, Ахматова как бы удостоверяет законность нашего интереса к тому, что стоит над каждым данным литературным текстом, объединяя их в сверхъединстве личности художника.

Уточню: речь идет не о проблеме, значащейся под рубрикой «образ автора в художественном произведении», но о личностном «автопортрете» творца, о формах его воплощения в объективных (нелирических) жанрах. В теоретическом плане этот вопрос, насколько мне известно, не разрабатывался. При таком положении уместно предварить теорию конкретными исследованиями частного порядка. Именно такова цель настоящей работы, в чем-то пробной, гипотетической.

Автобиографизм в лирике предопределен как условие литературного рода (не единственное, но существенное). На нем зиждется тип восприятия лирического произведения, неистребимая читательская иллюзия. В эпосе творец скрыт за творением. Факт присутствия биографических моментов не лежит в основании рода. Автобиографизм не узаконен как контрабандный товар. В большей мере к нему причастны течения, в которых господствует субъективно-лирическое начало — в первую очередь байронизм.

Пушкин, уходя от романтизма байроновского склада, сознательно отказывался и от манеры «писать поэмы» «о себе самом». Его персонажи зрелой поры наделены полноценным, самодовлеющим бытием. Но какие-то моменты этого бытия могут оказаться на пересечении с событиями жизни их творца. Такое совмещение — вольное или невольное — озаряет личность художника неожиданной вспышкой, — тем ярче, чем независимее от автора «постороннее» ему лицо.

Происходит это, в частности, и в один из моментов действия «Бориса Годунова».

Само положение этого произведения в пушкинском творчестве — особое. Автор видел в нем первый опыт нового, «истинного» романтизма. В фундаменте вещи соединилось все, что, по мнению поэта, требует высшего художественного беспристрастия; история как погружение в круг понятий ушедшего века и драматическая форма, снимающая прямое авторское участие в совершающемся.

«Пушкин рожден для драматического рода, — писал Иван Киреевский. — Он слишком многосторонен, слишком объективен, чтобы быть лириком <…>»1.

Сказано это в 1828 г. после публикации сцены «Ночь. Келья в Чудовом монастыре». Летописец и летописание современниками поэта были поняты как эмблема собственного его нового стиля. Автор, однако, имел основания тревожиться. «Жуковский говорит, — пишет Пушкин П. А. Вяземскому в ноябре 1825 г. — что царь меня простит за трагедию — навряд, мой милый. Хоть она и в хорошем духе писана, да никак не мог упрятать всех моих ушей под колпак юродивого. Торчат!»2 Ощущение двойной природы текста оставалось у поэта и тогда, когда михайловское изгнание миновало. В «Набросках предисловия к “Борису Годунову”» говорится о скрытых в трагедии «славных шутках» — «вроде наших киевских и каменских обиняков» (VII, 519). Позиция «летописного» беспристрастия не мешает существованию глубинного авторски-субъективного пласта. Она даже служит ему некоторой защитой. При доверии к такой позиции персонаж по фамилии Пушкин более свободен, чем всякое другое лицо. Его крамольные речи — лишнее свидетельство авторской объективности.

Конечно, для «неблагонадежного» игра такого рода — не лучший способ «мириться» с правительством. Поэт балансирует «бездны мрачной на краю». По краю дозволенного проходит в трагедии многое, в том числе фраза Годунова: «Противен мне род Пушкиных мятежный <…>». В условиях опалы она читалась как объяснение «неправого гоненья» потомка мятежного клана. Кстати, как показал современный исследователь, мятежность и общее значение рода Пушкиных в трагедии заметно преувеличены3. Ему дано более активное, чем в исторической действительности, участие в делах Лжедимитрия.

Афанасий Пушкин первым говорит о том, сколь опасен Самозванец для Годунова; Гаврила — ближайший его сподвижник; «скрытому» Пушкину, пленному дворянину Рожнову, доверена самая яркая его оценка:

    А говорят о милости твоей,
    Что ты, дескать (будь не во гнев), и вор,
    А молодец.
                             (V, 263)

В «Набросках предисловия к “Борису Годунову”». Отрепьев будет назван «милым авантюристом». Европейски-культурная формула и простонародное словцо в сути своей идентичны. При всех своих грехах Самозванец у Пушкина явно привлекателен. Не просто ловок и отважен; он наделен особым талантом — даром жизненного импровизаторства. Этот человеческий тип (включающий Минского, Дон Гуана, Моцарта) психологически наиболее близок самому поэту4.

Все это приближает нас к возможности предположить автобиографический подтекст в одном из самых напряженных моментов действия трагедии — в эпизоде чтения указа о поимке Гришки Отрепьева (сцена «Корчма на Литовской границе»).

Б. В. Томашевский находил, что характер этого эпизода указывает на черты заимствования. Его «прототипом» он считал одну из сцен популярной оперы Россини «Сорока-воровка». Чтение приказа о поимке преступника поручается там дочери беглеца, который стоит тут же; она по ходу заменяет реальные приметы вымышленными. В отличие от оперы, где происходящее «прочно замотивировано», ситуацию сцены в корчме исследователь находит недостаточно убедительной. «Получается невероятное положение, — пишет Б. В. Томашевский, — приставы должны арестовать человека с неизвестными им приметами. Для опознания арестуемого они должны разыскать грамотного, который здесь же, в присутствии арестуемого, должен читать вслух приметы и т. д. Подобная беззаботность Пушкина к мотивировке объясняется только заимствованием механизированного в восприятии сценического положения, нелепости которого не замечают в силу привычности. Замечу, что эпизод этот не подсказан Пушкину историческим материалом и, следовательно, совершенно не обусловлен фабулярным развитием драмы»5.

Н. В. Измайлов, соглашаясь в целом с Б. В. Томашевским, находит, что сцена оправдана необходимостью показать характер будущего самозванца, а также задачами композиционного порядка6.

Думается, однако, «невероятное положение», представленное Пушкиным, имеет и другие не менее основательные корни.

Один из них комедийность, органичная в трагедии нового типа и совсем не невинная: она соприкасается с мыслью Чаадаева о нелепости как родовом свойстве российской жизни. Другой — потребность ввести в действие словесный портрет Григория.

Напомню его: «А ростом он мал, грудь широкая, одна рука короче другой, глаза голубые, волоса рыжие, на щеке бородавка, на лбу другая» (V, 218).

Приметы взяты из «Истории» Карамзина. В XI томе читаем: «Имея наружность не красивую — рост средний, грудь широкую, волосы рыжеватые, лицо круглое, белое, но совсем не привлекательное, глаза голубые без огня, взор тусклый, нос широкий, бородавку под правым глазом, также на лбу, и одну руку короче другой — Отрепьев заменял сию невыгоду живостью и смелостью ума, осанкою благородною »7.

Сходство очевидно. Но тональность описания разная, зависящая от того, как подан портрет.

У Карамзина — в потоке общего повествования, серьезного уже в силу установки на истинность сообщаемого.

У Пушкина — в центре комедийной сцены, лишь к финалу проявляющей таящееся в ней драматическое напряжение. Первоначально даже угроза петли здесь несерьезна: ее добавляют к указу от себя, оправдываясь тем, что «не всяко слово в строку пишется». Оттенок комедийного преувеличения есть и в словесной ткани указа. Она дает ощущение концентрированного уродства. Из описания Карамзина неслучайно выпадают детали эмоционально безразличные, хотя и возможные в качестве примет: «лицо круглое, белое», «нос широкий». Другие — доведены до крайности: рост «малый» (вместо «среднего»), «волоса рыжие» (вместо «рыжеватые»). Упоминание бородавок помещено в самый конец — в качестве point'a. Перед нами образ, соответствующий расхожему представлению о «злом еретике». К тому же педалированный сюжетной оттяжкой: подлинные приметы открываются лишь при повторном чтении.

Признание момента комедийной игры позволяет мысленно отвлечься от знаков уродства; в результате обнаруживается, что определенная часть примет разыскиваемого совпадает с чертами внешности самого поэта. На одном из ранних его портретов (работы С. Г. Чирикова или — по предположению А. М. Эфроса — К. Н. Батюшкова), недостаточно профессиональном, но, как считают искусствоведы, наиболее близком натуре8, — у Пушкина отчетливо рыжие волосы и очень светлые глаза. В. П. Горчаков свидетельствует, что Пушкин был «небольшого роста, но довольно плечистый и сильный»9. И. С. Тургенев, видевший поэта в последние дни его жизни, запомнил, как он стоял, «скрестив руки на широкой груди»10.

Сходство некоторых черт внешности Пушкина и его героя уходит от нашего внимания не только из-за акцентированного уродства последнего. (Кстати, в последующих сценах эффект уродства снимается. «Он не красив, но вид его приятен, / И царская порода в нем видна», — говорит Дама в замке Мнишка (V, 238). Портрет не ложится в рамки привычного для нас представления о пушкинской внешности. Нет «арапского профиля», и картина стала неузнаваемой. Мы забываем, что в Михайловском, в отличие от одесских времен, Пушкин пробовал вместо «африканского» простонародно-русский маскарад, удивляя окружающих одеждой не по чину.

Любопытен в этой связи и факт существования необычного документа, до сих пор не получившего однозначного объяснения. Это билет на пропуск из Тригорского в Петербург двух крепостных П. А. Осиповой. Написан он рукой Пушкина, стилизовавшего писарский почерк и подпись Осиповой. Билет датирован 1825 годом, «ноября 29 дня». Ученых заинтересовало описание примет одного из поименованных — Алексея Хохлова: «росту 2 арш. 4 вер. волосы темнорусые, глаза голубые, бороду бреет, лет 29»11. Указывая на частичное его совпадение с приметами внешности поэта, М. А. Цявловский предложил гипотезу, что билет собирался использовать сам Пушкин для тайной поездки в Петербург12. С. Гессен, опровергая М. А. Цявловского, указывает на значительные отличия пушкинской внешности от описания, данного в билете, и утверждает, что изготовление этого своеобразного паспорта было вызвано общими для Пушкина и Осиповой хозяйственными надобностями13.

Не имея дополнительных данных для решения спорного вопроса, замечу только, что само наличие автографа такого рода характерно сокращает расстояние между художеством и бытовой жизнью творца «Бориса Годунова». Планы побега, занимавшие Пушкина настолько, что толки о них дошли до Петербурга14, принимали порой почти авантюрные очертания (намерение уехать с Алексеем Вульфом, в роли его слуги). Не осуществляясь, они обретали литературность. Творчество, в свою очередь, шло навстречу тайным замыслам. Образ молодого затворника, томящегося в монастырском заточенье, оказался на пересечении с судьбой ссыльного поэта; отчаянный и отважный побег «злого еретика» мог восприниматься Пушкиным как художественное проигрывание одного из лежащих перед ним путей.

 

Второй из интересующих нас эпизодов лежит в сфере позднего пушкинского творчества. Это проза, «отделенная» от автора не меньше, чем драма, представленная как записки постороннего ему лица.

Соотношение героя и автора в «Капитанской дочке», сверхличный смысл фигуры Гринева точно определены Ю. М. Лотманом: «Гринев, — пишет исследователь, — не рупор идей Пушкина. Он русский дворянин, человек XVIII в. с печатью своей эпохи на челе. Но в нем есть нечто, что привлекает к нему симпатии автора и читателей: он не укладывается в рамки дворянской этики своего времени, для этого он слишком человечен. Ни в одном из современных ему лагерей он не растворяется полностью. В нем черты более высокой, более гуманной человеческой организации, выходящей за пределы его времени»15.

Добавлю, «печать XVIII в.» и идеальное начало в облике героя равно противостоят тому, что для читателя пушкинской эпохи связывалось с представлением о «современном человеке». Рядом с Адольфом Бенжамена Констана или Онегиным Гринев удивлял уже позабытой цельностью, естественной гармонией чувств и поступков. Нравственная норма в характере такого рода неотделима от нормальности, «обыкновенности», «всехности». Отсюда — широчайший спектр возможного совпадения героя и автора. Особенно для Пушкина той поры, когда он стал считать основой любого пути первичные, простейшие элементы человеческой жизни. «Гриневской» у позднего Пушкина оказывается и установка на «торные дороги», и способность даже на них попадать в ультра-критические ситуации.

В «Капитанской дочке» одна из них — разговор Гринева с Пугачевым после «странного военного совета». Марина Цветаева почувствовала здесь «жутко-автобиографический элемент». Отказ Гринева от службы самозванцу (и отказ от обещания не служить против него) Цветаева соотносит с пушкинским ответом Николаю I — «На Сенатской площади, ваше величество». «Та же интонация страстной и опасной правды: хождения бездны на краю»16.

Целиком принимая эту мысль, постараюсь сделать более развернутое, систематическое сопоставление эпизода повести со схемой беседы Николая I с Пушкиным. Задача эта сейчас облегчена: в литературоведческих работах последних лет дана убедительная реконструкция секретной аудиенции 8-го сентября 1826 г. Н. Я. Эйдельман восстанавливает ее путем анализа относящихся к ней документов17. Л. А. Шейман выявляет ее типовую основу через воспроизведение аналогичной беседы царя с Василием Тимковским18. В ее структуре обнаруживается характерное сходство с некоторыми моментами диалога пушкинских героев.

Оговорюсь: я не допускаю и мысли, что в глазах Пушкина законный император и казак-самозванец — близкие фигуры. Истоки сходства не в них самих, а в единстве ситуаций, определяющем «фон» встреч и развитие беседы. События и детали, предваряющие разговор Пугачева и Гринева, — почти плоть тех видений, что преследовали Пушкина после известия о казни пятерых.

«Виселица с своими жертвами страшно чернела» — Гринев видит это последним перед тем, как входит в дом к Пугачеву. «Песня про виселицу», распеваемая людьми, обреченными виселице, венчает «странный военный совет». «— Что, ваше благородие? <…> Струсил ты, признайся, когда молодцы мои накинули тебе веревку на шею?» — первые слова, обращенные к нему Пугачевым (VI, 314–315).

В мире вымышленном и реальном перед «государем» оказывается тот, кто был или мог быть в числе «государевых ослушников». Именно в этом смысл знаменитого пушкинского ответа царю, который фиксируется в самых разных свидетельствах о беседе. Приведем его — вслед за Н. Я. Эйдельманом — по записи, сделанной со слов Пушкина А. Г. Хомутовой: «Император долго беседовал со мною и спросил меня: «Пушкин, если бы ты был в Петербурге, принял ли бы ты участие в 14-м декабря?» — «Неизбежно, государь; все мои друзья были в заговоре, и я был бы в невозможности отстать от них. Одно отсутствие спасло меня, и я благодарю за то Небо»19.

В «Капитанской дочке» «неизбежному» соответствует совершающееся. Умирают на виселице те, кто отказался присягнуть самозванцу. Гринев не может и не хочет «отстать» от них. («Я глядел смело на Пугачева, готовясь повторить ответ великодушных моих товарищей»; VI, 308). Спасает его, как и поэта в свое время, случайность или судьба — «чудные обстоятельства».

Итак, в обоих случаях «вина» представших перед властью несомненна. Тем весомее милость, даруемая виновному. Оба разговора развертываются как акт великодушия. Властитель демонстрирует дружелюбие в самом начале беседы, определяя общую ее тональность. Пугачев предваряет первые слова тем, что вернее слова. Он смеется «с такой непритворной веселостию», что и Гринев, глядя на него, «стал смеяться, сам не зная чему» (VI, 314–315).

Николай I пушкинской истории дружелюбен на свой лад. Доставленного к нему поэта он встречает внешне наивным вопросом: «А здравствуй, Пушкин, доволен ли ты, что возвращен?» Собеседник отвечал, «как следовало в подобном случае» (та же запись). Нет надобности объяснять, как именно. Реплика царя предполагает единственно-возможную реакцию — выражение признательности.

Начало такого рода естественно ведет к отпущению грехов и приглашению к сотрудничеству. В повести и в реальности это делается по-разному, но имеет близкий смысл.

Гринев, по словам Пугачева, «крепко виноват», но помилован за «добродетель», за «услугу» (без упоминания о треснувшем по швам заячьем тулупчике). Для Пушкина мысленное участие в мятеже квалифицируется как легкомыслие юности, с которой покончено. «Ты довольно шалил, — возразил император, — надеюсь, что теперь ты образумишься и что размолвки у нас вперед не будет» (по той же записи). Ранг заслуги характерно повышен, «преступления» — понижен. В результате усилиями «старшего» создается почва для союза. Но здесь-то и возникает преграда, намечается поворот, который в итоге приведет ситуации к внешне сходным, а внутренне полярным финалам. Пушкин предложенный союз принял. Гринев его отверг. Не будем, однако, спешить с выводами. Присмотримся к этому решающему моменту максимально внимательно.

Анализ его затрудняется тем, что именно здесь наблюдаются серьезные «разночтения» в документах, отражающих беседу 1826 г. Запись А. Г. Хомутовой интересующего нас материала вообще не содержит. «В надежде славы и добра» Пушкин, по-видимому, был склонен акцентировать положительную сторону аудиенции. Тем более, что свойство бесед такого рода, как показывает современный исследователь, — «аффектированная демонстрация императором своей милости и его заверение в благонадежности подозреваемого собеседника»20.

Изнанку парадной стороны обнаруживает свидетельство самого Николая I — его рассказ 1848 г. (в записи М. А. Корфа). После двадцатилетнего промежутка император смотрит на встречу 1826 г. сквозь призму всей дальнейшей пушкинской жизни. «Создается впечатление, — пишет Н. Я. Эйдельман, — что с годами Николай I все больше и больше недоволен Пушкиным и посылает ему, так сказать,   п о с м е р т н ы й   в ы г о в о р»21.

В рассказе о давнем разговоре всплывают новые детали. После известного уже упоминания о 14-м декабря следует: «На вопрос мой, переменился ли его образ мыслей и дает ли он мне слово думать и действовать иначе, если я пущу его на волю, он наговорил мне пропасть комплиментов насчет 14 декабря, но очень долго колебался прямым ответом и только после длинного молчания протянул руку с обещанием — сделаться другим»22.

Разумеется, позволительно усомниться в точности этого воспоминания. Рассказы друзей Пушкина ни о чем подобном не говорят. Тем значительнее факт сходства записи М. А. Корфа с текстом «Капитанской дочки».

Присмотримся все к тому же диалогу.

Пугачев требует от Гринева подтверждения, что тот признает его царем.

«— Или ты не веришь, что я великий государь? Отвечай прямо.

Я смутился: признать бродягу государем был я не в состоянии: это казалось мне малодушием непростительным. Назвать его в глаза обманщиком — было подвергнуть себя погибели; и то, на что был я готов под виселицей в глазах всего народа и в первом пылу негодования, теперь казалось мне бесполезной хвастливостию. Я колебался. Пугачев мрачно ждал моего ответа» (VI, 315).

И ниже, после отказа Гринева служить самозванцу и просьбы отпустить его в Оренбург:

«Пугачев задумался. “А коли отпущу, — сказал он, — так обещаешься ли по крайней мере против меня не служить?”» (VI, 316).

Близость словесной ткани в повествованиях о встрече реальной и вымышленной — несомненна.
Покажу ее нагляднее.

«Капитанская дочка» Рассказ Николая I
 
«Отвечай прямо».
Я колебался. Пугачев мрач-
но ждал моего ответа.
«А коли отпущу, то обе-
щаешься ли <…>»
 
<…> дает ли он мне слово
<…> если я пущу его на
волю

<…> но очень долго коле-
бался прямым ответом
и
только после длинного мол-
чания протянул руку с обе-
щанием
сделаться другим.

Характер выявляющегося сходства редкостно своеобразен. Оно существует как бы вопреки различию конкретных вопросов и обстоятельств. Побеждая это различие, «похожесть» свидетельствует о единой природе ситуаций. В обоих случаях ядро происходящего в том, что имеющий власть ждет от «младшего» чего-то типа неофициальной присяги. При этом в повести альтернатива яснее. Долг, стоящий перед Гриневым, недвусмыслен: как офицер он присягал «матушке-императрице»; как природный дворянин не может служить тому, кто искореняет дворянское сословие.

Пушкин по отношению к Николаю I находился в положении гораздо менее определенном. Из Михайловского он писал Жуковскому, что готов «условливаться» с правительством, если оно захочет прекратить его опалу (X, 154). И даже подготовил «проект» такого «условия» в расчете, что Жуковский доведет его до царя:

«Каков бы ни был мой образ мыслей, политический и религиозный, я храню его про самого себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости» (X, 158).

В реальной беседе потребовалось большее. Сравнивая слова Николая I с текстом пушкинского письма, Л. А. Шейман отмечает мало заметную внешне, но принципиальную разницу: у Пушкина нет речи о перемене образа мыслей; император требует обещания «думать и действовать иначе»23.

Необходимость такого обещания оправдывалась тем, что вместо позиции нейтральности было предложено сотрудничество (именно это подразумевает честь личной императорской цензуры).

Можно ли и должно ли было от него отказываться?

Очевидно, в разные полосы своей жизни Пушкин думал об этом по-разному.

Дневниковая запись А. Вульфа, относящаяся к 16 сентября 1827 г., содержит слова Пушкина по поводу единственного прямого задания царя — записки «О народном воспитании»: «Я был в затруднении, когда Николай спросил мое мнение о сем предмете. Мне бы легко было написать то, чего хотели, но не надобно же пропускать такого случая, чтоб сделать добро»24. Беседа, следовательно, давала надежды на то, что мысль поэта может стать источником добрых дел правительства. История камер-юнкерства, перлюстрации писем, невышедшей отставки рождала настроения совсем иного рода. В 1836 г. созданы чеканные строки об истинных правах и «лучшей» свободе:

                                       Никому
    Отчета не давать, себе лишь самому
    Служить и угождать; для власти, для ливреи
    Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;
    По прихоти своей скитаться здесь и там,
    Дивясь божественным природы красотам,
    И пред созданьями искусств и вдохновенья
    Трепеща радостно в восторгах умиленья.
    Вот счастье! вот права…

Тогда же в повести о «старинных людях» заново и по-новому отразилась беседа, так круто переменившая десять лет тому назад жизнь автора.

Гринев в отношениях с Пугачевым мудр поздней пушкинской мудростью. Даже в пылу искреннейшей благодарности он умеет не перейти роковой черты — сохранить свободу от благодетеля. По словам Н. В. Гоголя, в «Капитанской дочке» «всë — не только самая правда, но еще как бы лучше ее. Так оно и быть должно: на то и призванье поэта, чтобы из нас же взять нас и нас же возвратить нам в очищенном и лучшем виде»25. В ситуации Гринева и Пугачева Пушкин не просто воссоздал критический момент собственной судьбы; он пересоздал его в согласии с идеалом и опытом последних лет своей жизни. «Герою» здесь оставлено «сердце». Тому же, кто от него зависит, дан исход, за который не придется расплачиваться разочарованиями и компромиссами.

 

Все сказанное подводит к цепи следующих заключений:

1. Биографические «применения» возникают у Пушкина тогда, когда какой-то пласт его жизни оказывается «закрытым» (не только планы побега, но и содержание секретной аудиенции разглашению не подлежало). Тайное в этом случае стремится стать явным, окрашивая создаваемые поэтом картины «чужой» жизни.

2. Зрелый Пушкин свободен от стремления «писать поэмы» «о себе самом». Но моменты его жизни могут войти в бытие лишь тех героев, которые родственны ему какими-то сторонами своей натуры.

3. Путь такого героя — не только в момент пересечения его с человеческой судьбой автора, но и в целом — может быть истолкован как своеобразный эксперимент. В той или иной художественной проекции проигрываются варианты, лично занимающие самого поэта, хотя оценка их заранее не предрешена.

4. В общем контексте пушкинского творчества пути Отрепьева и Гринева оцениваются противоположным образом. Ситуация «побега» в его «отрепьевском» варианте в целом отвергнута (через показ вытекающих из нее последствий). Позиция Гринева утверждена. Каждая из судеб по-своему проявляет те черты пушкинского мироощущения, которые позволили Анне Ахматовой назвать поэта «моралистом»26. Речь идет не о жесткой нравственной проповеди толстовского типа. Поэт сохраняет способность изнутри понимать положения, приводящие к отклонению от категорического императива, но оценивает их именно как отклонения. Чувство личной чести, по Пушкину, — мерило всех человеческих поступков. В наличии такого мерила, в его живой активности — одно из самых общих свойств пушкинской индивидуальности — в ее творческой и человечески-повседневной ипостасях.


1 Киреевский И. В. Критика и эстетика. М.: Искусство, 1979. С. 54. Назад

2 Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. Л.: Наука, 1979. Т. 10. С. 42. (В дальнейшем все произведения и письма Пушкина в данной статье цитируются по этому изданию; том и страница указываются в тексте). Назад

3 Гуревич А. М. История и современность в «Борисе Годунове» // Известия АН СССР. Серия литературы и языка. 1984. Т. 43. № 3. С. 206–208. См. также: Веселовский С. Б. Исследования по истории служилых землевладельцев. М., 1969. С. 106. Назад

4 Подробнее об этом в моей статье «Пушкинская традиция в комедии H. В. Гоголя «Ревизор» // Проблемы современного пушкиноведения: Межвуз. сб. науч. трудов. Л., 1981. С. 18–19. Назад

5 Томашевский Б. В. Пушкин и итальянская опера // Пушкин и его современники. Вып. XXXI–XXXII. Л., 1927. С. 56–57. Назад

6 Измайлов Н. В. Два документа в творчестве Пушкина: («Приметы» Отрепьева и «приметы» Дубровского) // Пушкин: Исследования и материалы. Л.: Наука, 1982. Т. 10. С. 306. Назад

7 История государства Российского, сочинение Карамзина. Изд. 5-е.: В 3 кн. Пб., 1914. Кн. 3. С. 76. Назад

8 Эфрос А. М. Портрет Пушкина, рисованный К. Н. Батюшковым // Временник Пушкинской комиссии. 1976. Л.: Наука, 1979. С. 9. Назад

9 Цит. по кн.: Павлова Е. В. Пушкин в портретах. M: Сов. художник, 1983. Т. I. С. 47. Назад

10 Тургенев И. С. Литературные и житейские воспоминания // Полн. собр. соч.: В 30 т. Соч.: В 12 т. М.: Наука, 1983. Т. 11. С. 13. Назад

11 Цит. по: Гессен С. Пушкин накануне декабрьских событий 1825 года // Пушкин. Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1936. Т. 2. С. 373. Назад

12 Цявловский М. Пушкин — Хохлов // Лит. газ. 1934. № 31. Назад

13 Гессен С. Пушкин накануне декабрьских событий 1825 года. С. 373. Назад

14 Пушкин А. С. Письмо Л. С. Пушкину. Около (не позднее) 20 декабря 1824 г. // Полн. собр. соч. Т. X. С. 91. Назад

15 Лотман Ю. М. Идейная структура «Капитанской дочки» // Пушкинский сб. Псков, 1962. С. 20. Назад

16 Цветаева М. Пушкин и Пугачев // Соч.: В 2 т. М.: Худож. лит., 1980. Т. 2. С. 374. Назад

17 Эйдельман Н. Секретная аудиенция // Новый мир. 1985. № 12. С. 190–218. Назад

18 Шейман Л. А. Аудиенция или допрос? (О двух встречах Николая I после 14 декабря) // Русский язык и литература в киргизской школе. Фрунзе, 1987. № 1. С. 37–45. Назад

19 Цит. по ст.: Эйдельман Н. Я. Секретная аудиенция // Новый мир. 1985. № 12. С. 195. Назад

20 Шейман Л. А. Аудиенция или допрос? (О двух встречах Николая I после 14 декабря) // Русский язык и литература в киргизской школе. Фрунзе. 1987. № 1. С. 43. Назад

21 Эйдельман Н. Секретная аудиенция // Новый мир. 1985. № 12. С. 216. Назад

22 Эйдельман Н. Секретная аудиенция // Новый мир. 1985. № 12. С. 216. Назад

23 Шейман Л. А. Аудиенция или допрос? (О двух встречах Николая I после 14 декабря) // Русский язык и литература в киргизской школе. Фрунзе. 1987. № 1. С. 42. Назад

24 Майков Л. Пушкин. Пб., 1899. С. 177. Назад

25 Гоголь Н. В. Выбранные места из переписки с друзьями // Собр. соч. M: Наука, 1952. Т. 8. С. 385. Назад

26 Ахматова А. К статье «Каменный гость» Пушкина. Дополнения 1958–1959 гг. // Ахматова А. Стихи и проза. Лениздат, 1976. С. 548. Назад


(*) Пушкинские чтения: Сборник статей / Сост. С. Г. Исаков. Таллинн, 1990. С. 58–70. Назад
© И. Альми, 1990.
Дата публикации на Ruthenia 30.06.2003.
personalia | ruthenia – 10 | сетевые ресурсы | жж-сообщество | независимые проекты на "рутении" | добрые люди | ruthenia в facebook
о проекте | анонсы | хроника | архив | публикации | антология пушкинистики | lotmaniania tartuensia | з. г. минц

© 1999 - 2013 RUTHENIA

- Designed by -
Web-Мастерская – студия веб-дизайна