стр. 1
Н. Асеев
СТРАДАНИЯ МОЛОДОГО ВЕРТЕРА
Тов. Зелинский когда-то, в первые дни своей молодости, был искренне и глубоко увлечен творчеством поэта Маяковского. Именно этот поэт был для него той первой любовью, которой для других поколений, для иных юношеских увлечений был Пушкин. Единственно так может быть истолковано определение значимости Маяковского самим Зелинским, употребляющим именно эту метафору.
Но шли годы, менялись вкусы и симпатии, наслаивались новые встречи, и первое свежее чувство т. Зелинского уступило место мужественной расчетливости: накопилось множество "ума холодных наблюдений и сердца горестных замет". Первичные безоговорочные симпатии цельных душевных движений уступили место некоторой доле скептицизма, явилось познание "высокого спокойного холодка вековой человеческой культуры", одним словом, пришел период стабилизации своего внутреннего лица, закрепляемого в солидных общечеловеческих чертах доморощенной философии, медлительной созерцательности, меланхолической улыбки над былыми порывами юности.
Смена эта, смена взглядов и вкусов - не лишена некоторой горечи от сознания преходящести всего земного, некоторого душевного содрогания от ощущения себя иным, не столь горящим и уверенным в своей собственной правоте; некоторой скорби от сожаления о своем прошлом, пусть менее солидном и уравновешенном, но зато во сколько раз более ярком и жизненном.
Об этой своей внутренней драме и повествует К. Зелинский в N 5 журнала "На литературном посту" в статье "Итти ли нам с Маяковским".
Пусть читателя не смущает риторическая множественность местоимения, вставленного в заголовке статьи. Расшифровав его, убеждаешься, что слово "нам" не относится ни к группе конструктивистов, ни к редакции журнала "На посту", ни, тем более, к широким кадрам пролетарского читателя, так как доводы и утверждения автора целиком не могут быть поддержаны ни одной из этих групп, как будет доказано ниже.
Дело обстоит гораздо проще: К. Зелинский в обхватку борется с самим собой, то отступая к своему прошлому признанию революционной роли поэзии Маяковского, то бросаясь вперед, в решительном стремлении во что бы то ни стало уничтожить былого властителя своих чувств. Это длительная, на шести страницах, борьба не приводит автора ни к чему, кроме как к утомлению и к выступившему на лбу обильному поту. Однако, чтобы показать всю решительность этой борьбы, т. Зелинский, заканчивая свою статью вариациями на тему гоголевской тройки, все же делает из восклицаний своих немилосердно суровые выводы: к новому пониманию
стр. 2
революции можно притти, только перешагнув через Маяковского.
Почему же так крупно шагают и в какую сторону шагают тт. Зелинские, если предположить, согласно заголовку статьи, что автор не одинок в своих стабилизационных настроениях?
Нельзя сказать, чтобы К. Зелинский точно формулировал причину своей разочарованности в творчестве Маяковского. Много раз он в своей статье задает вопросы такого рода самому себе:
"В чем же дело? Разве кто-нибудь может сказать, что Маяковский не нужен революции? Нет, этого никто не может сказать."
"Значит ли это, опять-таки, что Маяковскому уже нет места в революции, что роль его окончена? Нет, из сказанного этого вовсе не следует."
Так, удивляя самого себя разнообразием своих соображений, автор в конце концов приходит к формуле "перешагивания через Маяковского". Какими же рассуждениями руководствуется он в этом своем окончательном выводе?
Первые свои сомнения относительно качественной ценности творчества Маяковского автор основывает на неприязни и нелюбви к Маяковскому нашей критики. Зелинского удивляет, что критика "не с той стороны, не из эмигрантских рядов, она рождается здесь, она находит себе место в самых распространенных советских газетах, в самых основательных марксистских ежемесячниках. Неужели это все только кружковщинная или булгаринская критика?" - понукает себя в нерешительности К. Зелинский.
Я не уверен, серьезны ли в полной мере эти вопросы т. Зелинского, так как самая постановка их несколько монотонна и однобока. Но допустим, что они вполне серьезны. Что же, эмигрантская критика разве не ругает также Маяковского, как наши отечественные зоилы? Если бы это было не так, рассуждения т. Зелинского еще имели бы смысл. Но ведь у белой критики нет других названий для Маяковского, кроме как "хулиган", "казенный писака" и т. п.
Свидетельствует ли это о "кризисе" того или иного поэта?
Или, быть может, о стирании граней между нашей и эмигрантской критикой в поисках "общечеловеческой красоты"?
"Почему революция не хочет, как сына своего, полюбить Маяковского?" - спрашивает дальше К. Зелинский.
Потому, отвечу я Зелинскому, что ходить в маменькиных сынках у кого бы то ни было - не задача революционного поэта. Потому, что революция - не семейное дело, и сравнение ее с матерью отдает риторикой дешевого пафоса. А ведь т. Зелинский посерьезному и побольшому хочет вскрыть лефовское миросозерцание.
Что же касается дружного лая противников, треплющих за последнее время "Леф", т. Зелинский мог бы ответить на все свои недоуменные вопросы, не вынося их на широкое обсуждение, дома, наедине, вчитавшись хотя бы в следующие строки из письма
стр. 3
Баратынского к Пушкину по поводу выходивших тогда в свет глав "Евгения Онегина".
"Вышли еще у нас две песни Онегина; но большее число его не понимают. Ищут романтической завязки, ищут обыкновенного и, разумеется, не находят. Высокая простота создания им кажется бедностью вымысла... Я думаю, что у нас в России поэт только в первых незрелых своих опытах может надеяться на большой успех: за него все молодые люди, находящие в нем почти свои мысли, облеченные в блистательные краски. Поэт развивается, пишет с большею обдуманностью, с большим глубокомыслием: он скучен офицерам, а бригадиры с ним не мирятся, потому что стихи его все-таки не проза". (Переписка, т. 11, стр. 54 - 55.)
Вот, т. Зелинский, в чем дело: "бригадиры с ним не мирятся, а офицерам он скучен". Отсюда и разговоры о кризисе, то и дело затеваемые и "офицерами" и "бригадирами", причем "офицеры" не прочь сослаться иногда на "бригадиров".
Тов. Зелинский ссылается на т. Л. Троцкого, пять лет тому назад выражавшего уверенность, что Маяковский тогда еще переживал кризис.
Приняв это утверждение безоговорочно, К. Зелинский в дальнейшем говорит об этом "первом кризисе" как о явлении бесспорном, переходя прямо уже ко второму кризису, на этот раз не подтвержденному ссылкой ни на какого бригадира.
Вот как он формулирует наличие этого второго кризиса.
"Да, Маяковский и Леф переживают снова кризис. Этот второй кризис является не столько продолжением первого, сколько новой проверкой (чего? кого? - Н. А.) в свете новых требований, предъявляемых революцией к старой нигилистической интеллигенции, передавшей футуристам в Октябре свою эстафету".
Серьезно ли это рассуждение? Достаточно ли оно грамотно?
"Кризис... является проверкой... старой интеллигенции (как будто так, т. Зелинский?), передавшей в Октябре футуристам свою эстафету".
Выходит так, что старая нигилистическая интеллигенция бежала со всех ног к Октябрю и, запыхавшись, передала эстафету Лефу? Можно ли с серьезным лицом слушать такое истолкование путей русской интеллигенции вообще и Лефа в частности?
Но Зелинскому важно закопать Леф поглубже в "мужицкую тяжкую нашу землю" и утвердить на могилке - "конструктивизм, накопление культуры, который никогда не был знакомым русской жизни". А для этого он залпом выпаливает еще и не такие тирады.
Вот пример такой безудержной горячности автора:
"Маяковский и Есенин - это орел и решка. Это в сущности две стороны одной и той же монеты. Этой монетой
стр. 4
в каком-то смысле (в каком же именно? - Н. А.) мы платим татарский ясак (кому?). Мы расплачиваемся ею с российским наследственным бескультурием нашим".
Сравнение Есенина с Маяковским сделано автором в расчете на неожиданную его новизну. Новизна эта далеко не так разительна; толчком к такому сравнению было, конечно, общественное утверждение о том, что "крайности сходятся". Зелинский, использовав его, не удержался от соблазна щегольнуть афористичностью своего мышления, забыв о том, что ряды таких сравнений уходят далеко в шаблон истории. Стоит хотя бы вспомнить небезызвестное сравнение Ленина с Петром Великим, сделанное в расчете на его озаряющую неожиданность Устряловым.
Для чего же нужны все эти вопросы, сравнения, ссылки т. Зелинскому?
Для того, чтобы доказать, что Леф бескультурен. Для того, чтобы окончательно убедить себя, что Маяковскому ни по чем не может быть понастоящему понятен Фауст или шекспировские трагедии.
"Тот мир чувств и идей человеческих, какого-то предельного (разрядка наша - Н. А.) отстоя и высочайшего напряжения, что из поколения в поколение передается как основной капитал культуры, как исторический жизненный опыт".
Вот "предельность"-то отстоя и заслонила от глаз Корнелия Зелинского облик творческих черт Маяковского. Хотя странно звучат в "марксистском ежемесячнике" эти утверждения о "пределе". Ведь предел не перейдешь - выше лба не прыгнешь, а значит, что же беспокоиться о строительстве какой-то новой культуры, предельность которой уже обусловлена в том "высоком, спокойном холодке вековой человеческой культуры", которой занят теперь т. Зелинский.
Ученичество - хорошая вещь, но нельзя каждый сданный экзамен по философии именовать "культурной революцией", швыряясь тяжелыми томами в головы занятых другим делом товарищей. Такую "революцию" проделывают немецкие студенты много раз в год, но тихо и спокойно, без истерики и раздирания на себе рубашек. Тем более университетские скамьи не следует выдавать за конструктивизм "новой, более глубокой (более чего глубокой? - Н. А.), более человечной, более социалистической культуры".
Тов. Зелинский увлечен драмами Шекспира? Честь ему и хвала за любознательность. Тов. Зелинский хочет изучать Гоголя? Проникается уважением к его усидчивости? Но для этого не стоит так трагически громко прощаться с Маяковским, а тем более "перешагивать" его на пути "к предельному отстою и высочайшему напряжению" при усвоении вековой человеческой культуры. Нужно заботиться не только о "шагистике", но и смотреть себе под ноги, чтобы не споткнуться как раз на том самом месте нигилистического
стр. 5
пренебрежения к ценностям культуры, отыскивать которые, согласно логике т. Зелинского, можно, только шагая к проступающим "знакомым чертам, знакомым старым проблемам".
С Маяковским (поэтом) идут многочисленные кадры советского молодняка. Его кажущаяся для вас, т. Зелинский, упрощенная схематичность организует и укрепляет десятки тысяч молодых сознаний.
"Снижение" его из советских толстых журналов в "Комсомольскую правду" и на кафедру многочисленных аудиторий есть творчески сознательный путь поэта. То, что вы отстали и стали в сторонку от этого пути, - ваше личное дело; то, что вы стесняетесь соседства, оговариваясь о Полонском и Лежневе, никого не обманет. Отныне вы идете с ними по обочинам истории литературы. Сначала это неприятно, но потом, говорят, привыкают.
Но Маяковский здесь ни при чем.
Устраивать же культурную чехарду, перешагивая через живого человека, думаю, вам не удастся, как не удалось это и многим другим, по иным, быть может, соображениям и иными средствами пытавшихся сделать это.
PS. Еще одна характерная черточка, сближающая т. Зелинского, быть может, вопреки его желанию, с компанией Лежневых, Полонских, Горбовых и т. д. Это - ужас перед оскорблением авторитетов, в котором автор видит сразу базаровщину, печоринщину и смердяковщину. Но ведь оттого что футуризм в свое время погрозил пальцем памятникам, пьедесталы их не покачнулись, а вот вы, т. Зелинский, плетясь сзади Маяковского, сознательно хлюпаете грязью на его живые брюки, зная, что охотников до этого в "распространенных еженедельниках" хоть отбавляй. В чем же больше сходства со смердяковщиной: в осуждаемом всяческими "бригадирами" протесте против культа могил, или в дозволенном ошельмовании живого, крупнейшего поэта современности?
Думается, что и этот вопрос следует включить т. Зелинскому в число задаваемых им самому себе при сдаче следующих зачетов на звание магистра культурной революции.