стр. 159
Иван Евдокимов
ГЕОРГИЙ НИКИФОРОВ
Этому писателю, как говорится, без года неделя; он выпустил в свет две небольших книжки: "В окружении" и "Сильней всего", но они настолько незаурядны по содержанию и по исполнению, что хочется остановиться на них с более пристальным вниманием, чем обычно это принято в традиционном порядке оценок начинающих писателей.
Культура литературной речи сейчас очень высока. В стодвадцатипятилетний период русской литературы язык наш разработан великолепно. Из чисто "провинциального" в XVIII веке он художественными усилиями поэтов и прозаиков XIX и XX века стал языком мировым по богатству оборотов, созвучий и по всему своему архитектурному строю. В газетах, журналах, в отдельных изданиях каждый день мы встречаем множество беллетристических вещей, вполне литературно сделанных. Тем большие возникают перед писателем трудности выделиться из общего сонма голосов и заставить обратить на себя подчеркнутое внимание.
Георгий Никифоров - один из этих избранных. Он владеет своеобразным языком, напряженным и красочным, своеобразным синтаксисом, своей манерой развертывания сюжета, органической убедительной силой доказательства подлинного бытия - "воображаемых портретов" его героев и героинь. Но самое главное, сильней всего у Георгия Никифорова "показ" по-новому рабочего, его переживаний, его психологии. Таким образом, творчество Георгия Никифорова "делает" вклад в нашу литературу, раздвигает границы изображаемых в ней до сих пор явлений, углубляет ее.
стр. 160
Приводя в соответствие творческую личность писателя с живописуемыми им явлениями жизни, мы видим, какие общественные группы отражает творчество Георгия Никифорова: перед нами писатель пролетарской литературы, певец рабочего класса, отобразитель его праздников и будней, его взлетов и падений, свой и близкий соглядатай, прислушивающийся на родной груди, как бьется живоносная машина - сердце, и что она вещает. Своему дано и много знать. Дано знать и по исподнему чутью и по общности с той средой, из которой вышел писатель. И это "знание" не приходится заменять выдумкой, ходульным и сладеньким воображением, неизбежным у писателя, "подтаскивающего" себя к "духу времени".
У Георгия Никифорова нет ни одной олеографии, "парадного" портрета, тошнотворного образа большевика в блистающих доспехах или "загадочной личности", пришедшей в мир, чтобы "умыкать" ужасом и злодействами сердца дам, романтических барышень и вселять трепет отовсюду "под нози его". Георгий Никифоров пишет живых людей, весьма даже "погрешимых", заблуждающихся, страдающих, думающих над своими ошибками, вознесенных неизбежным историческим процессом над вчерашними властелинами. Он пишет вчерашних Алешек, Ванек, Сергеичей в их новом общественном положении, но не забывает, что эта великая перемена, много дав, многому научив, не преобразовала их в новых людей, он убежден, что человек красит место, а не наоборот, он в нерасторжимой ни на одно звено цепи показывает и доказывает живую органичность
стр. 161
явлений и образов. Алексеи Плотицыны, Сергеичи, Иваны Брынды, Федьки, Емельяны Карякины, Кочневы выращены не в коммунистических парниках и оранжереях, они не такие малолетки, чтобы записывать их в метриках с октября 1917 года, они родились и вызрели в суглиных и супесочных равнинах нашей страны, они туземцы.
В балансе творчества Георгия Никифорова чутье преемственности, отсутствие "святейшей" иконописи, верность живой наследственности должны быть отмечены особо, как дорогие свидетельства правдивости, искренности и глубины зрения писателя.
Георгию Никифорову, кажется, без всякого труда далось изображение этой исконности его героев и психической закругленности, потому что он имеет внутреннее сродство со своим классом, ему не надо было как-то "становиться" на точку зрения рабочего класса, что-то преодолевать в своем мироощущении и мировоззрении. По крайней мере связь его слов и образов так естественна, что не представляешь ее никакой иной, не чувствуешь работы писателя над вещью, а видишь воочию беспокойное бурливое течение взволнованной души, не могущей молчать, не могущей, как ей дано, не высказаться в слове.
В скупой простоте Георгия Никифорова заключено разнообразное, невольно-естественное изображение большевиков-рабочих и ни в одной строчке, ни в одной детали нет сочинительства.
Георгию Никифорову в его внутренней подлинности - так он целен - свойственны даже ошибочные представления своего класса об интеллигенции, об ее недостатках, свойственна отсталость, унаследованная от малосознательной части рабочих во взгляде на женщину, свойственно неприятно "мытарское" разуверение в своих силах, частые сомнения в незыблемости существующего, недооценка его. В этом смысле голос Георгия Никифорова является иногда отображением, радио усилителем тех толщ рабочего класса, которые еще связаны с деревней и не пережили в себе эти заблуждения. В Георгии Никифорове бродит это стихийное рабочее тесто, которое рано или поздно выходит и замесится.
"Если тебя с пеленок лупцуют, - говорит Г. Никифоров в повести: "Так иль этак" - все-таки история надоедливая, и история меняется"; но пока вековая
стр. 162
рабская история отложилась на его сознании и на чувствах тяжелой остывшей лавой, из-под которой нелегко высвободиться; на Г. Никифорове есть все-таки этот старый шлак истории.
Быть может, в дальнейшей творческой работе, в связи с усиливающимся культивированием рабочего класса, Георгий Никифоров очистится от мертвого шлака, с усмешкой оглянется на недосознанные явления своей и массовой психики, с большей уверенностью вылепит образ другого Брынды, другого Плотицына, которым уже не будет страшно никакое "окружение".
II.
Давая высокую оценку творческой деятельности Георгия Никифорова, приходится тут же делать ряд немаловажных оговорок. Георгий Никифоров однообразен по содержанию и при всей его остроте неглубок в выявлении этого содержания. Фактически во всех его напечатанных вещах одна и та же тема: рабочие после романтической эпохи военного коммунизма, - железнодорожный ли это комиссар (Алексей Плотицын), безработный ли (Иван Брында), растущий молодняк (Федька), мальчик (Володька), путевой сторож (Емельян Карякин), коммунист (Артамон Кочнев) одолеваемы соблазнами полувозрожденного буржуазного строя, опутываемы сетями мещанского благополучия, разлагаемы нэпом; скверненькое, поганенькое в человеке начинает торжествовать; нужны большие усилия, чтобы окончательно не пасть, не обмазаться патокой пошлости, не изменить своему рабочему делу. Некоторые рабочие, как, например, Стогов в повести "Иван Брында" не устаивают перед искушениями, превращаются в мелких торгашей, в проститутов, продающих похотливой Глашеньке свое тело или, как Федька, отдающихся в подпитии пожилой бабе Пелагее Семеновне. Георгий Никифоров скорбит, негодует, дрожит от злости за своих героев, понимает, как велики опасности, их окружающие, какой смертельный яд разлит в буржуазном мире, увлекающем всеми уловками, созданными привычными к управлению народом классами.
Герои Никифорова ищут выхода и находят его. Алексей Плотицын при осмотре железнодорожных мастерских в сопровождении подхалимствующей внешне, но с упрятавшей вглуби
стр. 163
ненависть, свиты инженеров, замученный душевным разладом, вдруг
почувствовал знакомый запах дыма курного угля, что-то поползло по спине, ударило в голову и, захватив самое дыхание, подступило к горлу. Не удержался, подошел вплотную к наковальне, взял у молотобойца тяжелую стальную кувалду, легко поднял ее вверх; повертев в руках, сбросил пальто, выдвинул вперед левую ногу и приготовился. Высокий жилистый кузнец приветливо улыбнулся, выхватил из горна кусок нагретого до взвара железа и, приглашая бить, короткой трелью пробежался по блестящей лысине наковальни. Мускулы Плотицына заиграли, напряглись, и кувалда, описывая широкие круги, с силой опытного молотобойца опустилась, осаживая горячее железо с каждым ударом на четверть дюйма. Рядом полукольцом стояла свита, по лицам бегала рябь затаившейся насмешки. Плотицын кончил бить, заметил улыбки, накинул пальто и, удерживая волнение, глубоко продохнув, повернулся и пошел к выходу.
Все разрешилось, все прояснилось, как после грозы, уплыли куда-то мягкие ковры, кресла, Вера, автомобили, захватившие было его волю и жизнь, доведшие его до предела, за которым - провал, подлость, непростительное для рабочего предательство. Плотицына потянуло в привычную обстановку, в коллективную жизнь завода, на производство, где он твердо верит - своим классовым инстинктом найдет исцеление.
Прошу, товарищ Егоров, - пишет он приятелю-коммунисту - оказать дружескую услугу - лично передать прилагаемый пакет в ЦЕКА. Дело в том, что я ухожу на производство. Ухожу сам, по личному желанию. Боюсь, что я нарушил этим нашу партдисциплину, готов понести наказание, а все же дальше оставаться на прежней работе не смогу. Если ты догадываешься, что я, может быть, потому, о чем стали поговаривать, так скажу тебе: это неверно, там все пусто, и меня попросту стошнило. Нет другого выхода, как уйти на завод освежиться, иначе я смякну и буду просто сытым мещанином. Чувствую, как я устал и слаб, надо подкрепиться, чтобы потом притти и устоять до конца. Много еще надо бы сказать, но ты меня поймешь и, если в случае каких вопросов, об'ясни, пожалуйста, сам. Ты ведь тоже рабочий, и тебе должен быть понятен мой уход.
Иван Брында бросает сытую жизнь у торговца, становится безработным, зная все ужасы безработицы, потому что он человек с "захлесткой", потому что его "нутро" не принимает никакой иной жизни, кроме той, трудовой, гудковой... И когда долго стоявшие заводы пошли, Иван Брында воскресает.
Поутру жирным дымом высоких труб чертили в небе замысловатые узоры пробужденные от долгой
стр. 164
спячки фабрики. Рявкнули гудки. Брында вскочил, подбежал к окну, разбудил Прасковью. - Гудят, Прасковьюшка, гудят ведь!
- Эка, - отозвалась Прасковья, - третью неделю гудят. Да ты чего? - поднялась она испуганно, увидев, как громоздкое тело Брынды, навалившись на подоконник, тряслось и дергалось с клокотом и хрипом, и нельзя было понять - плачет он или смеется.
Все герои Георгия Никифорова кажутся тем в роковом "окружении", они не устраивают перед соблазнами, легко падают, но с момента падения у них начинается интенсивная душевная деятельность, которая приводит их к заводу, являющемуся каким-то чистилищем.
Теоретически давно уже была известна эта специфическая особенность рабочего класса, дисциплинируемого коллективом и машинами, да, пожалуй, это чисто цеховая черта человеческой психологии.
Георгий Никифоров в художественном слове показал эту особенность: как у Глеба Успенского мужиками владеет "власть земли", так над рабочими у Никифорова царит "власть завода". Но Георгий Никифоров переоценил значение этого факта и, кажется, недооценил силу сопротивления рабочего класса и его устойчивости. Вся рабочая масса, конечно, кровно связана с заводом, но передовой слой этой массы, кроме органического родства с этой тягой, имеет немало им же созданных учреждений и институтов, предохраняющих его от морального разгрома и развала. А художник должен прежде и раньше всего стремиться к обнаружению типологического, он должен искать это частное, разрастающееся до общего. В самом деле - неужели же так малы, так слабы, так случайны рабочие коммунисты, так легко в них забылось недавнее прошлое, что они бегут за первой мелькнувшей юбкой, грохаются о земь перед коврами, креслами, лестью, окружающей сытостью полубуржуазной обстановки? Бегут, падают и находят единственный выход эти слабовольные по существу люди в каком-то отречении от мест, уготованных им Октябрьской революцией, в возвращении к станкам, к молоту, к доменной печи. При такой психологии недалеко до домостроя. Георгий Никифоров не мог победить в себе червя скептицизма, привитого ему при самодержавии, он в конечном итоге не поверил в стальную человеческую душу, сумевшую бы противостоять всем улещиваниям чужой среды,
стр. 165
чужого враждебного класса. При таком умонастроении неизбежно надо сделать вывод: "окружение" страшно, рабочему надо быть у своего дела, которое мыслится Никифорову, как дело у станка. А кто же будет управлять рабочим государством?
Не следует-ли опасаться, что читатель, подталкиваемый этими положениями в творчестве Никифорова, придет к выводу: грош-де цена передовому пласту рабочих, с которым надо нянчиться, чтобы он не преступил определенных заповедей и не заблудился в буржуазных мережах. Такой пласт просто нереволюционен, и его с усмешкой раздавит буржуазия... или того хуже обарматит. Никифоров, может быть, не предполагая, стремясь вскрыть современные язвы нашего быта, обобщил явления, которые надо рассматривать только, как частности. И, как художник, он тут невольно пострадал - он погнался за изображением, не спорим, живого человека - такие есть, - дал этого живого человека, но не дал типа. Тем самым уменьшился и размах творчества Георгия Никифорова - он не сумел создать типологическое.
Недостаток этот кидает тень на все творчество писателя, которое пока мы не имеем возможности характеризовать, как творчество проницательно-глубокое. И если в последующей своей художественной деятельности Георгий Никифоров не раздвинет пространства своих тем, пока, видимо, владеющих им и завладевших крепко, то мы боимся, как бы каждая следующая вещь не явилась только количественно умножающей его творческую продукцию, только занимающей следующий порядковый номер в перечне трудов писателя. И тогда же придется сказать - дарование Никифорова нас обмануло, оно оказалось доступным измерению небольшой шкалой.
Странными кажутся нам взгляды Георгия Никифорова на женщину, посколько мы можем судить о них, имея перед собой художественные образы женщин в повестях "Так иль этак", "Иван Брында", "Две смены", "Окурок", "Володька в окружении", собственно во всех повестях и рассказах Никифорова.
Женщина для Георгия Никифорова - самка, все жизненное назначение которой - удовлетворять мужчину. Нисколько не морализируя, отдавая должное половым влечениям женщины к мужчине и непременно наоборот, художественно неправдоподобно видеть женщину, как вечно
стр. 166
ожидающую совокупления и ничем больше незанятую.
Нинка-Сыч ("на ходу как-то особенно задом подергивает"), Пелагея Семеновна ("цветет вся, с Федором рядом... улыбается, в рюмку подливает... в балахоне явилась, настежь все... тело с особым хрипом корчилось, задыхалось, ноги женщины тяжело сжимали"), Варька ("тут видать, там видать"), Анисья ("баба ядреная, круглая - не ущипнешь, а пахнет от нее хлебом ржаным. Сощурит глаза Емельян, носом шмыгнет, а язык сам выговаривает: "А ну как, Анисья, поспим, што-ль?" Анисья почешется немного и уляжется на травку под кустом бузины"), Клавдия Андреевна ("из дам, неутративших еще аппетита к жизни"), Варенька ("плечи мягко-закругленные, нежно-белые, но избави нас от лукавого"... Варя скользнув, захлестнула шею Плотицына: "Милый, не надо, не здесь...) Марфа", (была Марфа пудов на пять баба, ноги у Марфы, что твои столбы - телеграфные, груди - горы афонские... Никто не мог понять нежного сердца сорокалетней Марфы. Где там?"), Глашенька ("сдобная, свежая пышечка... согласилась приласкать старичка и отогреть его черствое сердце горячей девичьей страстью"...) - целый зверинец, вызванный к жизни "физиологическим" пером Никифорова.
Или вот в повести "Так иль этак" Никифоров даже случайные женские персонажи не упускает случая изобразить в соответствующем колорите.
После часа долго еще ныряли в двери кабинета секретарши, машинистки, мелкая сошка с окладом в тридцать, тридцать пять, а разодетые по модному рисунку, в прозрачных платьях, в кофточках, сползающих книзу, в юбках с обтянутым и вздрагивающим задом. Указывая Плотицыну особо важные места написанных листов, наклонялись так, что округлости грудей наполовину выкатывались через края глубоко вырезанных лифчиков.
Через две страницы Никифоров снова возвращается к "бедным" машинисткам, страдая навязчивой идеей, выдуманной им в подогретом воображении.
"Через кабинет Плотицына попрежнему проходили после часа: секретарши, машинистки, с затуманенными и по-весеннему немного блуждающими глазами. Разрезы легкого платья заметно увеличивались, растворы шли, где только можно, и выставочная бесстыдно девичья невинность кричала: "Я, я! Возьмите меня"! Замечая на себе внимательные взгляды, торопливо одергивались, делая вид, что хотят закрыть глубокий вырез, и, передвигая
стр. 167
узенькую кружевную ленточку на оголенных плечах, как-будто бы хотели сказать: "Вы видите, граждане, слезает; ну, что тут можно поделать"?
Писатель оставляет в покое только старух, не приписывая им "охоты" на мужчин и кажется единственный раз упомянул комсомолку Соню Зиссер без "вожделения", хотя и тут не удержался, чтобы не пощекотать ее волосами щеку Федьки.
По образам писателя, принято считать, нельзя еще судить о взглядах самого автора на изображаемое явление - писатель представляется какой-то об'ективно "открывающей" стороной, но это чисто трафаретное суждение в корне несостоятельно. Писатель - не граммофон, который записывает все, что слышит, он сортирует в своей душе явления и образы жизни, выбирает их, пропускает сознательной волей сквозь себя и по дрожанию тембра его голоса в слове не трудно распознать, как думает писатель.
У Георгия Никифорова неблагополучно с "женщинами". Он пишет их глубокими и яркими кистями, они удаются ему в этом "кривом изображении" гораздо лучше мужчин, он видит их скульптурно и законченно. И в этом - обнаружение его сознательной воли.
Снова мы убеждаемся в повторении уже указанной выше ошибки Никифорова: живые лица, исключения, заменили ему типы, частное он попытался сделать общим. Результат получился удручающий: право же, Никифоров созвучен в таком представлении о женщине с немудренной поговоркой: "курица не птица, баба не человек". Тут надо уже говорить об опасном хождении Никифорова "по ножу".
Предполагается - писатель, в особенности рабочий писатель, является выдвиженцем из массы, а значит, он "пережил" в себе присущие массам, наслоившиеся на ней предразсудки; Никифоров же, устраняя его личные представления о женщине, является отобразителем массы. В этом смысле в нем есть элементы несомненной реакционности, правда, невольной, но от этого дело меняется мало. Если бы в данном случае мы говорили об образах женщин, созданных Никифоровым такими из враждебного лагеря, было бы извинительно и об'яснимо некоторое пристрастие писателя, хотя всякое пристрастие уже нарушает художественное правдоподобие образа, но ведь Никифоров не
стр. 168
делает разницы в изображении женщин и своего класса (Марфа, Анисья, Прасковья).
Георгию Никифорову, по нашему мнению, надо весьма основательно продумать эти из'яны художественного "видения" женщины.
Показались нам тенденциозными, а следовательно, художественно невоплощенными по подобию образы интеллигенции, мелкой буржуазии. Все эти "подчеркнутые" инженеры Сарынины, поставщики, секретарши, машинистки, как исключения, мыслимы в природе, но едва ли за ними можно видеть типы Ей-ей - Георгий Никифоров может оказаться на голой земле, совсем без всяких людей, на которых можно было бы приветливо и сочувственно остановиться глазами.
Жизнь слишком, повидимому, редко повертывалась солнечной стороной к Г. Никифорову. Да и могла ли она быть другой у рабочего писателя? Никифоров глубоко вобрал, вдыхал в себя ее тени, он пессимистичен, миросозерцание его полно озлобления, злости, драматичности, творчество его до испарины мучительно, Никифоров сводит счеты с каждым уколом жизни, ему доставшимся. Хочется думать, что он отогреется в новых условиях, выльется его злая чаша горести, и он даст вещи большей об'ективности и художественной законченности.
Конечно, рабочий писатель не непременно должен быть в каком-то каноническом веселии, но как-то неповадно взглядываться в мрачную живопись его, на перевале в новую жизнь.
Может быть, тут поделать ничего нельзя - за плечами Никифорова тяжелый груз годов, наследство минувшего. Писательский молодняк подобного мировоззрения усвоить не может, он оживлен, брызжет, как фонтан, молодостью и здоровьем тут, рядом с Георгием Никифоровым.
В писательской манере Георгия Никифорова чувствуется влияние Максима Горького, лепка с мясом и кровью, циклопическая кладка снова. Нет тут ничего удивительного: Максима Горького буржуазная критика много раз отпевала, пугала "обезьяньими лапами", но Максим Горький в ответ создавал новые вещи еще большей значимости, громадное его дарование оказало и оказывает влияние на всю современную прозу.
Георгий Никифоров искусно строит свои вещи и композиционно, но временами ему еще свойственна некоторая неясность линий его
стр. 169
построек, он бывает неряшлив и небрежен. Например, в "Иване Брынде" первая глава, дающая Брынду пьяным, пинающим свою сожительницу Прасковью, никак не увязывается с последующими главами, в которых Брында выступает необыкновенно привлекательным, человечески трогательным образом. Отсюда надо сделать вывод: писатель в момент написания первой главы неясно себе представлял своего героя.
В "Двух сменах" в стройное течение развития действия в городе вдруг врывается лирическое отступление о "тихом сельце" с "змейками-речушками". Само по себе отступление в другой вещи, на своем месте украсило бы целую страницу, но вторжение его в "Две смены" чрезвычайно досадно - оно разрушает цельность композиции. Кое-где такие же вставные эпизоды немало вредят прямым художественным замыслам художника. Сбивается изредка
стр. 170
Георгий Никифоров и отступает от основного закона художественной прозы только, только "показывать", а не рассказывать. И как он забудет об этом - среди насыщенного красками, сравнениями, образами письма прорывается серая "усталая" страница.
Не лишен манерности описательский прием "Так было" в первой главе повести "Так иль этак". Нет ничего выше в искусстве простоты, прозрачной ясности языка. Никифоров знает это, но не всегда об этом помнит - бывают срывы. Лучше бы их не было!
Приветствуя дарование Никифорова, а дарования так редки, мы вправе ждать от него более отстоявшегося мастерства, более выпестованных по темам вещей, большей глубины, может быть, за счет напряженной остроты их и даже некоторой экзотичности. Тогда все приложится.