стр. 207
Ник. Смирнов
ЮНАЯ ЗИМА
(Записки Вьюгина)
Неспящих солнце -
грустная звезда.
Байрон
I
Уездная русская зима то с невыразимой прелестью сверкала розовой лазурью инея, то дико и страшно гудела метелями, сплошь засыпавшими город остро душистым, лебяжье-ласковым снегом. После метелей наступало, обычно, затишье, - мглистые, безветренные дни с мутно-сиреневым небом, - но, чаще, по утрам поднималось огромное, алмазно играющее ледяными перстнями, солнце, и на каланче ало выбрасывался сторожевой флаг, знак арктического мороза. На городских улицах целыми днями горели, смолисто трещали костры, у которых грелись, порывисто вздрагивая, тающе-плюшевые, - от огня и мороза, - извозчичьи лошади, а по вечерам долго и ярко краснел в просветах траурно-соснового кладбищенского сада крепкий, погожий, чистый закат.
По вечерам мороз усиливался, огни фонарей, старинных, уездных, тонули в прозрачном и тонком дыму, звучно, с
стр. 208
сахарной ломкостью, вызванивал снег под ногами прохожих, - и особенно крупными, особенно великолепными казались мохнато-лучистые, как бы опушенные инеем звезды. По вечерам мягко, с убаюкивающим теплом вспыхивали за тюлевым морозом окон уютные огоньки, - там, за окнами, в тихих купеческих домах, были жарко натоплены лунно-голубые изразцовые лежанки, и рассыпчато шумели тяжкие серебряные самовары. Хозяева, бородатые, апостольски-расчесанные купцы в малиновых рубахах и тонких "чесаных" валенках, подолгу отдыхали в глубоких бархатных креслах, крытых вышитыми полотняными чехлами, подолгу, с удовольствием, пили крепкий, ароматно-золотистый чай из огромных "семейных" бокалов, расписанных елочками и васильками. Иные, после чая, садились за "работу" - пересчитывали пахнущие нафталином, перевязанные иерусалимским пояском, тысячи и сотни, вынимая их из тяжелых дубовых шкафов и из кованых сундуков "с музыкой", - другие мирно играли в карты, в "Наполеона" и в "Рамс", или, надев старомодные пастырские очки, читали "Русское Слово", с младенческой заботливостью водя пальцем по строчкам свежей, еще морозно-сырой газеты.
Спали они на дедовских дубовых кроватях, осененных в изголовьи древней суздальской иконой, на пушистых забвенных пуховиках, на ласкающих подушках из тугого, но мягкого гусиного пуха. Просыпаясь ночью, слышали ружейные удары мороза под окнами, с наслаждением чувствовали тянущее от лежанки тепло, а вставали на рассвете, на солнечном восходе... шли на базар в румяном, пересекающем дыханье тумане и, проходя мимо соборной церкви, степенно снимали медвежий "малахай", истово благодаря бога за новый сияющий день...
Над базарной площадью густо голубело небо, нарядно
стр. 209
кружевели ватные хлопья инея на телефонных проводах, по-зимнему бодро ворковали где-то голуби, зябко прыгали по снегу танцующие снегири, - крошечные птички в палевых шапочках, - и бодро, звучно хлопали песочными голицами веселые мужики в оранжевых овчинных тулупах.
Зимой, около николина дня, в городе была ярмарка, шумная и веселая "широкая суббота". На площади кочевнически-привольно раскидывались крестьянские воза, легко и просторно воздвигались веселые походные палатки. В палатках торговали сластями, алебастрово-крепкими пряниками и шоколадно сладкими печатными коврижками, на возах - звенящими расписными горшками, мороженой рыбой: приятными галичскими "вандышами", огромными лещами и битой птицей: пятнисто-снежными, агатовыми косачами и бледно-розовеющими, хохлатыми рябчиками. Много было на ярмарке и пестрых деревянных игрушек, - огненных петушков, глиняных свистушек, тонко распевающих детских гармошек с радужными мехами, - много висло вокруг и страшных, кораллово-пепельных свиных туш и ощипанных, нежно-курчавых, сальных гусей с длинными костяными лапками и тонкими, стрельчатыми хвостами.
Среди возов степенно, с улыбкой и шутками, двигались мужики в праздничных полушубках, весело переговаривались бабы в узорных "дипломатах", и порывисто смеялись, взявшись под руки, румяные, чернобровые девицы, кокетливо и низко повязанные пуховыми шалями. Отдельно, в стороне, тянулись повозки с чернильно-мутными и светлыми, русыми валенками, - хитрые и ловкие мужики, стоящие на возах, деревянно постукивали валенками, подмигивали, приговаривали скороговоркой:
- Валеночки наши - ппервый сорт!..
"Валеные короли", - в уезде было много сапожно-валяльных заводов, - приезжали в город на красивых кормных
стр. 210
лошадях с волнистыми, атласно-расчесанными гривами, в пышных, нарядных санях с тяжкой, мягко греющей полостью из бирюзового сукна, богато опушенного по краям мехом сохатого. Они, эти чванливые короли из боярски-огромных деревенских хором, щеголяли и гнедыми яблочными лошадями, - "не лошади у нас, а львы"! - говорили они о своих рысаках, - и бархатными шапками на голове кучера, и распашными, бобровыми и лисьими шубами, под которыми дивно горела скользящая по складкам шелковой рубахи золотая часовая цепь. В полдень на ярмарку приезжали окрестные фабриканты, веселые и славные старички, чинно сидящие в санях рядом со своими важными женами, смугло закутанными собольими ротондами, а в сумерки, при первых огнях, по улицам начинались шутливые, но страстные гонки: дико неслись, ажурно вспенивая удила, кормные лошади, отрывисто, с удалью и щегольством, раздавались кучерские вскрики, и высокими облаками поднималась серебряно ослеплявшая прохожих снежная пыль...
- Ивашка, - не осрами, голубок! - говорил, тряся за плечо молодого кучера, азартно мигающий глазом старичок - фабрикант в сбитой на бок каракулевой шапке.
- Поддержи сословие, Никанор! - басовито и строго наказывал кто-нибудь из "валеных королей", просторно отваливаясь в санях и глубоко закутываясь нежащим бобром.
Кучера крепче завивали вожжи в вытянутых руках, с дрожью чувствуя упруго-переливную, скачущую силу, а тройки лошадей, огненно косясь по сторонам, еще круче вздымали распененные рты, еще порывистее и жарче дышали лоснящимися вороными боками.
"Валеный король", не выдерживая бешеной скачки, разгульно приподнимался в санях, распахивал шубу, - под
стр. 211
шубой дивно загоралась золотая цепь, - и по охотничьи - задорно выкрикивал:
- Приналяг, родимые!
Но если чужие лошади первыми приносились на ярмарочную площадь, бисерно засыпанную огоньками, "король" обиженно мрачнел и, тяжко вылезая из саней, хрипло говорил кучеру:
- Дур-рак!
Кучер, дородный рыжий мужик, туго перетянутый литым ремнем с казацким набором, не обижался: он только снимал круглую шапку - и отвечал покорно:
- Точно так, ваше степенство...
Король усмехнулся, доставал из жилетного кармана теплый матовый целковый и быстро бросал его в ловкую кучерскую руку:
- Вот тебе, дураку, за ласковое слово.
Вечером "валенщики" собирались в гостинице "Россия", где зыбко и скользко голубели глубокие зеркала в серебряных рамах, оливково сияли расчищенные полы и душисто пахло - вкусным украинским борщом, экзотическими апельсинами и острой рябиновой настойкой. Те, что помоложе, бритые, "ежиком" стриженные юноши были в клетчатых костюмах из искристого шотландского сукна и в светящихся ботинках с ореховыми гетрами. Старшие их братья, породистые мужчины с орлиными славянскими носами, уже степенно обросшие бородой - в волнистых казацких шароварах, низко опущенных на тонкие гармонные голенища легких остроносых сапог. Седобородые старики с морщинистыми лицами важно носили поддевки и меховые оленьи сапоги без каблуков.
В душистом и теплом ресторанном зале пыльно блекли одинокие пальмы, пыльно обвисали по стенам тяжелые картины, - огромный волк среди лунного, снежного литовского
стр. 212
поля, картинный всадник в древних муромских лесах, легавая собака на стойке, - и неторопливо двигались лакеи, ловко устилавшие огромный стол хрустящей крахмальной скатертью, нарядно уставлявшие его вызванивающей посудой и разноцветными бутылками с острым, веселящим вином. Пенистая игра откупоренных бутылок и анисовый аромат разварной стерляди крепко веселили валенщиков: они перебрасывались шутками, неторопливо оглаживали бороды, степенно обмахивались легкими, вышитыми на пяльцах платками.
В углу, на подмостках, играли два скрипача, два бритых молодых человека в ветхих сюртуках и заношенных картонных манишках. Играли они что-то грустное, трогающее, мягкое.
Скрипачей сменяли гитаристы, черноусые щеголи в сапогах с подковками, с курчавыми оперными головами. Один из них, весь напряженный, порывистый и легкий в движениях, ухарски притоптывал, щурился и, чуть закинув голову, небрежно и ловко трогал золотые, пчелинорокочущие струны. Прочие вторили ему, начинали с тем же сдержанным удальством, постепенно учащая песенный лад, - они как бы рвали разливные струны, - то сладко томя слушателей древней степной заунывностью, то бесшабашно веселя их певучей звучностью пляски.
- Вот это по-нашенски... по-монашески, - выкрикивал кто-нибудь из валенщиков, в волнении вскакивая с места.
Валенщики веселели, - бутылки ходуном ходили по рукам, - и вдруг гулко били в ладоши: из-за портьеры быстро и легко выплывали две плясуньи, две цыганки в серебряных туфельках, в цветисто-веющих лентах, в голубых браслетах на вздрагивающих, раскинутых руках.
- Ах, черные очи,
Да бел-лая грудь -
стр. 213
высоко и страстно запевали цыганки, побрякивая монистами, дремотно прикрывая большие, влажно-зовущие глаза и легко шевеля угольными, насупленными бровями.
- До сам-мой до полночи
Ох, спать мне не дают... -
подхватывала пьющая за столом молодежь, и зала постепенно наполнялась шумом, гиканьем и звоном. Бесстрастно улыбающиеся лакеи беззвучно застывали в дверях. Несколько мелкопоместных дворян боком пробирались в залу, смущенно оправляя гарусно нарядные платки на шее. Они скромно грудились около подмосток, тихонько подпевая беспокойным, звенящим цыганкам...
- Э, эх, распошел,
Да ты
В расивый грай
Паш-шел...
грустно и в то же время забвенно-хмельно пели цыганки в лад заглушенному рокоту гитар, серебристо брызжущих под танцующими руками ухарски притоптывающих черноусых, кудрявых щеголей.
Потом гитары внезапно смолкали, цыганки исчезали за портьерой, через минуту снова появляясь под басовитый и томный позыв:
- Таборная плясовая!
Цыганки с молдаванской дикостью кружились на подмостках, тонко визжа и порывисто размахивая бубнами.
Валенщики отчаянно и мутно взглядывали друг на друга, гулко топали под столом и широко подергивали косыми, беспокойными плечами.
- Не пляс, а утеха! - выкрикивал кто-нибудь из них, какой-нибудь чернобородый великан, залпом опрокидывая играющий бокал и наотмашь разбивая его о скачущий каблук.
стр. 214
- На счетец записать прикажете? - ласково спрашивал мгновенно и беззвучно-подлетающий лакей.
Валенщик растерянно оглядывался, выхватывал сиреневую пятерку и, крепко измяв ее, бросал на поднос:
- Деньги - дело наживное.
А в публичном доме, куда перекочевывала, позднее, часть валенщиков, - среди них были и старики, и юноши - тихо бренчало пианино, и молодая, мраморно-напудренная девица в короткой бархатной юбочке, с диадемой в волосах, - недавняя горничная Феклуша, а теперь кокетливая Фанни, - приятно и негромко распевала чувствительные романсы о далеких бубенчиках в дремучих лесах, о синем тумане над морем, о белых подвенечных лепестках на подножках свадебного дормеза... Другие девицы, обязанные занимать шалых, запьяневших гостей, или с забавной важностью танцовали в прокуренной гостиной церемонную кадриль, или, притворяясь веселыми, со смехом присаживались на колени растроганных и щедрых бородачей. Одна из девиц, зябко закутанная в белую кружевную шаль, - высокая и полная Маргарита, - развязно обращалась к гостям с неизменным словом:
- Мужчина!..
Другая, одетая институткой, в шоколадном платье с пелеринкой и немецки-скромным передником, - звали ее нежно и ласково: "Незабудка", - капризно просила, шутливо теребя бороду гостя:
- Папаша, угости свою детку апельсинчиком.
Среди гостей и девиц неторопливо прохаживался служитель, разносивший бутылки "прохладительного" и бледно-изумрудные виноградины в сырых опилках, - молодой, гнусный малый с раскосыми глазами, с рябым, ухмыляющимся лицом, в широкой, канареечной плисовой рубахе. Девицы звали его сочувственно-шутливо;
стр. 215
- Вахлак Семеныч!
Валенщики кутили в публичном доме до утра, - утром отрезвлялись, а к вечеру уезжали в свои боярские селенья, увозили щедрые подарки женам и детям, вспоминая, как в тумане, цыганский бубен и худенькие плечи ласковой Незабудки.
Кутивший с ними городской купец Барашков, недавно женатый, расплачивался, как всегда, серьезнее: его, прямо из публичного дома, отправляли в земский изолятор, откуда он выходил только через несколько дней. Пока он лежал в изоляторе, в магазин к жене, - Барашков торговал мануфактурой, - являлся раскосый малый, подавал ей счет и хрипло басил:
- С уголка...
И, окончательно, смущая молодую, добрую и грустную женщину, спрашивал, оглядываясь на сдержанно улыбающихся покупателей:
- Мне заплатите, аль хозяйку прислать прикажите?
- Нет, нет, получи, сделай милость, - отмахивалась, краснея, женщина, торопливо доставая из ящика несколько хрустящих, голубоватых кредиток.
II
Мой хозяин, у которого я жил "на хлебах", снимал квартиру, как раз, в доме Барашкова. Жена Барашкова, приходя к хозяйке, часто жаловалась ей на мужа, рассказывала о его проделках, глубоко и протяжно вздыхала, неторопливо прижимая к глазам голубой платок.
Она была женственно-красива, - таких женщин любил изображать Кустодиев (кстати, долго живший в здешних краях), - носила старинные кашемировые шали, просторные и широкие платья в сливочных кружевах, старомодную тальму из траурного шелка - летом и тяжелую, пышную,
стр. 216
лазурную ротонду - зимой. Она с трогательной заботливостью ухаживала за цветами, - в "парадных" комнатах барашковского дома весной цвел душистый полевой горошек и благоухали ландыши и фиалки, - и, неизменно, носила с собой пушистую сибирскую кошку. Хороша была у ней улыбка - застенчивая, смущенная: девичья.
Ее муж, чванливый, бритый человек, с удалью проматывающий дедовское наследство, любил чесучевые косоворотки, клетчатые панталоны, быстрых рысаков, запряженных в нетревожащую рессорную коляску, граненый водочный графин и глухие зимние вечера в загородной слободке, в домике вертлявой и бойкой Катюши - белошвейки.
Жили они плохо: муж, в промежутки между запоем, ходил хмурый, небритый, жена - с затуманенно-бирюзовыми глазами, с земляничными веками, опухшими от слез. Оживлялась она лишь во время отлучек мужа, - он уезжал за товаром, то в Нижний, то в Ярославль, - когда к ней часто приходил шестиклассник - реалист Володя Любимов, повеса, красавец и щеголь, смущавший нас своими гипсовыми манжетами с бриллиантовыми запонками, тонкими золотыми часами и матовым портсигаром, на крышке которого изображалась стыдливо-обнаженная женщина, чем-то напоминавшая жену Барашкова.
Этот самый Володя иногда рассказывал нам, - мы часто окружали его любопытной и шумной толпой, - и о кутежах валенщиков в публичном доме.
- А вы, Володя, бывали там? - с восторгом спрашивал его кто-нибудь из нас.
Володя, оправляя снежный воротничок, довольно улыбался, по-мальчишески играл темными порочными глазами и отвечал с достоинством:
- Я, господа, считаюсь там своим человеком.
Когда же мы пытались расспросить его подробнее, он
стр. 217
отмахивался и говорил, небрежно целуя кончики розовых пальцев, - на его пальцах пыльно светились перстни с бирюзовыми брызгами, опять, почему-то, напоминавшими о кустодиевских купеческих глазах.
- Прочтите, - говорил он нам, - книжку писателя Куприна: "Яма", - там написано об этом подробно.
Он задумывался, разглаживал мизинцем русый пушок на губе и добавлял с улыбкой:
- При том в какой форме: красота!
"Яма" доставалась, читалась и перечитывалась, - разумеется, далеко не с теми, - вернее, совершенно противоположными, целями, которые преследовал, якобы, ее автор.
А о прочих похождениях "валеных королей", как и вообще о их быте, - меня всегда близко интересовал укладистый купеческий быт во всех его ответвлениях, - рассказывал нам одноклассник, Пашка Нимичев, сын богатого "валеного" заводчика.
К Пашке часто приезжал его отец, пожилой и хмуро-приветливый человек, в будние зимние дни носивший мужицкий армяк и огромную заячью ушанку.
Увидев меня в первый раз, он, подавая мне мягкую руку, прищурился и испытующе спросил:
- Из каких будете?
Потом стал расспрашивать об училищных делах и, неожиданно, заговорил о... литературе.
- Тургенева уважаю, а Печерского - люблю: он - из наших.
Герои Мельникова-Печерского, неотрывно прочитанного мной еще в раннем отрочестве, жили когда-то в соседнем уезде, и было странно, но, вместе, и таинственно-отрадно видеть перед собой наследственно-живое повторение Потапа Максимыча (кстати, отца Пашки также звали Потапом).
стр. 218
Я, должно быть, чем-то понравился ему: он, прощаясь, сказал мне, лениво перебирая бороду:
- Будет охотка, - милости просим к нам в деревню: я, чай, не об'едите и не обоспите - живем (он перекрестился в угол), слава создателю, в достатке...
Кроме всего, мы, тесным кружком, и сами заглядывали в николин день в "Россию", - пробирались, волнуемые запретностью, в уединенную дальнюю комнату, долго сидели за стаканами кофе, просматривая газету, - это так напоминало об артистической богеме, - слушали долетающий из зала цыганский визг и бесшабашный разлив томящей гитары.
Николин день проводили в городе торжественно и шумно: далеко за полночь светились в окнах купеческих домов праздничные огни. В этот день было много именинников, в купеческих домах пекли пышные, промасленные кулебяки с налимом и огромные торты, раскрывали, по вечерам, парадные комнаты, тесно загроможденные старинной мебелью и перламутрово озаренные японско-узорными люстрами, на которых хрустально вызванивали искристые, ледяно-прозрачные подвески.
Я любил уездный николин день за его светящийся шум, а еще больше за то, что он уже вплотную приближал каникулы, поездку домой, долгий отдых в далеком родном доме. За огнями николина дня отрадно, прелестно и близко сияла, звала и манила вифлеемская звезда рождества...
В окнах магазинов уже мерцали радужные елочные бусы и плюшево-высеребренные скандинавские деды с вязанками дров, так трогательно (и, вместе с тем, грустно) напоминавшие детские сны, святочные детские метели, сладкие тревоги у притворенных дубовых дверей, за которыми наряжалась хвойно-пахучая, талая елка. Морозы, дико стреляющие по ночам, назывались теперь уже рождественскими,
стр. 219
и это давало по утрам чувство какого-то особенного, убаюкивающего уюта, чувство согревающей близости таких же морозных праздничных дней.
Близость каникул чудесно скрашивала и привычные школьные будни, - радостно было проходить солнечным утром по глухим зимним улицам, молодо и звучно скрипя фосфорически-играющим снегом, радостно было подниматься по нарядно-ковровой училищной лестнице, у подножья которой одиноко дремал старичок-швейцар в блеклых галунах и медных медалях. Солнце, алмазно сыплясь сквозь бахромчато-замороженные окна, янтарем заливало скользкий вощеный простор зального паркета, с лучистой дрожью пятнило огромный иконописный портрет болезненного и хрупкого самодержца в бриллиантовой короне, в широкой карнавальной мантии из снежно-смуглого, хвостатого меха. Солнечно, оживленно и шумно было и в длинных коридорах, где порывисто бегали, взвизгивая, первоклассники в аккуратных, туманно-сизых блузках, и неторопливо прохаживались ученики старших классов, с юношеским задором щеголявшие поэтически-зачесанными волосами и бронзово-расчищенными пряжками глянцевитых, высоко - по талии - подтянутых ремней.
В эти дни добрели даже учителя.
Историк Иван Васильевич, славный старик в старомодных очках, наизусть знавший "хронологию" человеческой истории, настойчиво вызывал всех, кому грозила четвертная двойка, всячески помогая им при ответах.
Он искренно огорчался, если все его старания пропадали даром.
- Что ж ты, братец, - укоризненно покачивал он головой, - рождество приближается, а ты не учишься...
И, пристально смотря из-под очков на смущенного юношу, предупреждал:
стр. 220
- Подчитай, все-таки, дома, вызову на следующий раз. Всячески "вывозил" класс и "филолог", еще молодой, похожий на Аполлона Григорьева, человек, с аккуратной обязательностью читающий "толстые журналы" и аккуратно знакомящий нас с новинками современной литературы.
Нередко, в конце урока, он, откладывая в сторону "историю русской словесности" в нелепо-нарядном "земском" переплете, раскрывал "Вестник Европы" или "Русскую мысль" и, счастливо прищуривая глаза, говорил таинственно:
- Хотите прослушать новый рассказ Андреева?
- Просим! - хором отвечали мы.
А иногда он, артистически опираясь на кафедру и небрежно откидывая назад вьющиеся волосы, звучно, нараспев, читал лирические стихи - чаще всего Блока.
Его любовь к Блоку, а, особенно, его неизменно ровное, товарищеское отношение к нам, вызывали со стороны большинства учительства хмурую недоброжелательность.
- Помилуйте, - недоумевающе говорил, иронически пожимая плечами, желчный и злой математик: - он их просто блокирует против учительского состава.
Этот математик, низенький человек с огромной, накрахмаленно-синеющей плешью, - в училище называли его: "Митя плешь", - постоянно ходил в форменном мундире, в пятнисто-грязных, месяцами нечищенных ботинках. От него неприятно пахло дешевым фиксатуаром, дурным табаком и водкой. Он, конечно, ничуть не "добрел" и перед святками. Наоборот, становился еще язвительней и мстительнее.
- Одно! - с наслаждением выговаривал он, ставя классическую единицу, и зло смеялся, довольно потирая маленькие, вечно потеющие ручки.
Мстили ему и ученики: то клейко обмазывали, перед его
стр. 221
приходом в класс, старый венский стул, то, выбрав удобный случай, приколачивали гвоздями его галоши, всем этим доводя его почти до бешенства, до плаксивого истерического крика.
Однако, завораживающая близость святок заставляла забыть даже математика. За окнами, в директорском саду, сахарно голубели, радужно играли елочными бусами глубокие декабрьские снега, по дороге, уводящей в сосновые заволжские рощи, длинно тянулся обоз - мужики, шагавшие за серебристыми лошадями, напоминали рождественских дедов, - и глухо, как бы голубинно, с домовитым спокойствием, рокотало, бурлило "тепло" в сизых трубах классных печей. Весело разносился по коридорам звон колокольчика, шумно было на большой перемене в гимнастическом зале, где улыбающийся русый мужичок бойко торговал горячими масляными пирожками, и несравненно-легко, великолепно-бодро дышалось, по выходе из училища, стальным морозом, огнисто холодящим лицо и сыровато слипающим веки!
Хорошо было и дома, в небольшой, пахуче натопленной комнате с алым занавесом на двери, с приятно-волнующей книжной полкой в углу, с большим портретом седого, спокойного, незабвенного Тургенева.
Окна квартиры выходили на запад, - далеко были видны из окна снежные, дымящие городские крыши и тускнеющие поля, - в комнатах перед сумерками долго стоял шафрановый свет низкого, неслепящего, морозно-завороженного солнца. В столовой, в большой и просторной комнате, накрывали стол, тонко вызванивали тарелками, из кухни тепло пахло супом, свежим, только что выпеченным ржаным хлебом цвета смолистой сосновой коры. Неясно, - глухо, ласково и нежно, - доносились из-за стены звуки пианино: играла родственница Барашкова, курсистка, уже приехавшая на каникулы.
стр. 222
Дожидаясь обеда, я сидел в столовой, на удобном, татарском диване, выстланном расшитыми подушками. Проходящая мимо хозяйка, спокойная, задумчивая дама с дымчато-мягкой шалью на плечах, с каштановыми, по-гречески гладко убранными волосами, мило улыбалась, ласково напоминала все о том же: о снежных праздничных святках...
- Вероятно, превосходно чувствуете себя перед каникулами?
В ее чуть глухом, сдержанно-певучем голосе чувствовалась какая-то далекая грусть, - вероятно оттого, что она еще явственно помнила свои гимназические годы, свои девичьи святочные дни.
Из соседней комнаты показывался хозяин, - высокий, бритый, в просторной фланелевой рубахе, в меховых бухарских туфлях с теплой, курчаво-меховой опушкой. Он садился рядом со мной, заглядывал в книгу.
- Все вокабулы твердите? - шутливо спрашивал он, широко и прозрачно дымя душистой лазурью папиросы.
Перед обедом он подходил к темному ореховому шкафчику, доставал оттуда граненый, слезно-прозрачный графинчик, бережно цедил водку в тонкий изумрудный бокал. Он называл этот бокал с особенной, кокетливой нежностью:
- Опрокидончик.
За обедом ел он много, любил маслянисто-лайковую маринованную стерлядь, соленые огурцы и пушистый хрен, остро пахнущий морозом.
После обеда хозяин заходил ко мне, садился на кровать, смотрел на солнце, мирно опускающееся за далекие Межаковские леса - и вспоминал университет, Москву, "вакации", татьянин день, Воробьевы горы.
По праздникам хозяин носил на борту темно-голубого пиджака университетский значек, читал литературные новинки, -
стр. 223
"нельзя же отставать от века", - басил он, забираясь с книгой на диван, ходил по вечерам в городской театр, восхищаясь на другой день испанскими глазами красивой актрисы.
- За жабры берет, шельма, - ласково и хитро взглядывал он на хозяйку.
Иногда у хозяев собирались гости, друзья и сослуживцы: судейские чиновники, педагоги, врачи, - долго сидели за самоваром, а потом за граненым графином, который опять назывался уменьшительно и ласково:
- Графишка.
За чаем они обсуждали городские новости, за графином - новости политические. О политике говорили с осторожной язвительностью, строго держась бархатных рамок думской конституции. Но по настоящему оживлялись они только после второго графина: они краснели, возбуждались - и, непременно, пели "Из страны, страны далекой..." или "Вниз по матушке по Волге", - песни студенческих дней, песни молодости, мгновенно блеснувшей на дне слезно-горькой хрустальной рюмки.
Пели, конечно, и другие песни - "игривые", как отзывался о них мой хозяин.
Кто-нибудь из гостей, присаживаясь на диван, рядом с женой приятеля, добродушно щурился, приподнимал плечи и, прищелкивая пальцами, кокетливо выговаривал шантанно-бойкой скороговоркой:
С тобой, божественный Коко,
Держать себя не так легко...
Гости собирались, обычно, по праздничным дням, - и, обязательно, все в тот же сияющий день "зимнего Николы".
В будничные, предсвяточные дни они приходили лишь одиночками и, в ожидании старинного рождественского гуся
стр. 224
с разноцветной капустой, довольствовались чаем. Разговор тянулся скучнее, песен совсем не пели.
В предсвяточные вечера, прозрачно отуманенные морозным дымом и крупно обсыпанные звездами, особенно хорошо было на катке, - каток дрожаще сверкал за ельником подобно древне-святочному, сафьяново-оправленному зеркалу, отражающему колдовской свет свечей.
Смороженный ельник, ледяной звон, осторожный девичий смех, легкая, зябкая свежесть пушистой фуфайки, иглисто-перламутровой от инея, чудесная бодрость, наполняющая грудь свободой и силой какого-то летящего - или несущего - простора!..
Помнится упруго-скользящий, искристый разбег серебряно-голубеющих коньков "Нурмис", мелькающие по сторонам маскарадные фонарики, помнится (и, вероятно, никогда не забудется) плавно бегущая гимназистка в горностаевой шапочке, в вязаной барбарисовой кофточке, в короткой, шотландски-клетчатой, складчатой юбке.
Она, на ходу схватив меня за рукав, обертывается, мягко сияет глазами.
- Сережа, бежим вместе, - говорит она с неловко-растерянной, смущенной и милой улыбкой.
Меня, почему-то особенно, почти родственно трогает это простое, домашнее обращение по имени, как трогает и ее горностаевая шапочка, и далекое тепло ее рук, очаровательно чувствуемое сквозь сыроватую лайку узких, душистых перчаток.
Я бегу в лад ее маленьким ножкам в высоких, туго зашнурованных ботинках, - мы мчимся легко и быстро, смеясь, взглядывая друг на друга, часто касаясь плечами, с восторгом ощущая на лице земляничную свежесть мороза. Мороз бусами опутывает ее шапочку, - опять вспоминаются бусы рождества! - серебрит ресницы и брови, влажно алеет
стр. 225
на женственно-полудетских, чуть капризных губах, заставляет мглисто прикрывать глубокие и большие глаза, смутно-лиловые от маскарадного блеска веерно расходящихся по сторонам фонарей.
Потом она задерживается, порывисто чертя звенящими коньками, тонко отсеивая ими алмазную ледяную пыль.
- Я, кажется, устала, - вздыхает она, все еще не отнимая руки, - и неожиданно вздрагивает:
- Однако, прохладно.
Я приношу ей легкую беличью шубу, слабо и нежно пахнущую домашним теплом, - и она, набрасывая ее на плечи, чуть танцующе идет рядом со мной, болтая, смеясь, привлекая внимание гимназистов, проносящихся мимо нас с забубенной лихостью, с картинной цирковой ловкостью.
Увидев свободное кресло, она задорно взглядывает на меня, бально повертывается и устало опускается, звеня своими опыленными "снегурками".
А вокруг непрестанно вызванивает струнно-зеркальный лед, и с новой, уже совсем вечерней яркостью, стынут на небе звезды, среди которых особенно великолепна та, что поздно поднимаясь с Востока, туманно-розово, одиноко-грустно, сияет над глубокими снегами, полночным библейским светильником...
III
Я всегда любил эти поздние звезды, в которых есть что-то усталое, тихое, но, вместе с тем, успокаивающее, как в далеком, чуть слышном заливе бубенчиков под дугой старинной, неспешащей тройки, как в колыбельной песне, сонно воскрешающей детство.
В детстве я смотрел на эти звезды из окон родимого дома с бездумным и светлым очарованием, - так же очарованно
стр. 226
смотрел и на пасхальные огни, - в ранней молодости - с тревожно-счастливой любовью, происходящей из глубинного осознания великой, первобытно-райской красоты мира.
Теперь, утвердив навсегда в себе это чувство, мучительно соединенное с другим, - с чувством неизбежного конца каждой человеческой жизни, - я люблю в звездах поздних ночей отблеск своей юности, расцветавшей подобно безымянному счастливому цветку, знавшему и тепло солнца, и свежесть прохладных рос.
Мудрый древний владыка с языческой роскошью украшал свои тонкие и смуглые руки драгоценными звездно-сверкающими кольцами. На одном из любимых его колец могильной тоской звучали траурно-золотые слова: "Все проходит"...
Вещий, первобытно-страшный и, в то же время, простой закон: "все проходит" - непреоборим, - отныне и до века. И, кто знает, может быть, именно он заставляет так крепко любить землю, так бережно дорожить каждым уходящим днем и, наконец, так потаенно хранить в глубинах памяти день минувший?
Магическая сила памяти оживляет прошедшее, чудесно преображая человека, возвращая ему самого себя, т.-е. дает радость, равной которой нет на свете.
Вот эта шапочка из горностая, эта низко светящая розовая звезда, - особенная, отличная от всех других, - до сих пор сохранили для меня во всей первичной нетронутости и свою бархатисто-скользящую мягкость, и свой отуманенный блеск.
Но еще более памятны мне те домашние зимние дни, когда каждый час, каждая минута так несказанно восторгали меня! Казалось бы, что особенно могло быть в том, что шестнадцатилетний мальчик, неотличимый от тысяч
стр. 227
других, хотя и более других прочитавший прекрасных книг, перечитывать которые, опять-таки, величайшее счастье, - что этот мальчик ехал на рождественские каникулы, на две недели, после которых опять будет все то же - чинные "классы", одинокие вечера, февральские уездные метели? Но почему же, все-таки, каждая подробность тех святочных дней - не поблекла, не отцвела, а, наоборот, запомнилась до поразительной живости, все еще впечатляющей, трогающей и успокаивающей?..
Октябрь, 1928
(Перевальцы. Федерация. 1930. )