стр. 129

     ПУТЕШЕСТВЕННИК

     БЕЗЫМЕННЫЕ ЗЕМЛИ

     I. СОСНОВАЯ ГЛУШЬ

     Деревня в Костромской глуши, ранняя осень.
     И все, сопутствующее началу осени - и ночи, преисполненные звездного света, и дни, налитые солнцем, и деревенское затишье, и выжатые поля, - все, казалось бы привычное и знакомое, пленяет нарядной, всегда чудесной новизной.
     Деревня, называемая "Безымяновкой", заброшена в далекую, почти непроезжую глубину древнейшего российского уезда, в звонкую зелень его вечного мрака, в густоту столетних, пышных и гулких сосен. Бор, с двух концов замыкающий деревню, очень стар и почти дремуч: в нем есть глубинные, медвежьи овраги, встречаются нежданные чистейшие озера, на которых кочуют великолепные - стремительно скрывающиеся лебеди, а в моховых болотах бора, в их потаенных, недоступных окраинах попадается прекраснейший, повсеместно вымирающий зверь, тяжкорогий, голубовато-сизеющий лось.
     В этом бору всегда думается о старине, о каких-то пещерных людях, и я почти не удивился, когда, в одну из своих охот, натолкнулся на две обветшалые, вросшие в землю, кельи, подобные тем, какими изображаются они на древних лубочных картинах. Это было в безветренный июльский вечер, на опушке, сплошь затопленной брусничным теплом заката, и я, смотря на атласно-лучистые, уже темнеющие сосны, над которыми плавал грустный, посвистывающий ястребок, долго стоял в каком-то изумлении, словно не зная, где и в каком веке я нахожусь? Из кельи вышел старик в рубище, с маленькими, злыми глазками на заросшем лице, со спутанными серебряно-ржавыми, редкими волосами на высоком, туго приподнятом затылке. Он шел за водой, к озерку, лазурной подковой лежащему в травах, проходил мимо меня, и я попытался было разговориться с ним. Старик, однако, сразу притворился дурачком: заморгал правым глазом, отмахнулся -

стр. 130

"не слышу, мол, ничего не слышу", и быстро побрел дальше, испуганно сторонясь моей собаки, настороженно косившей на него своим вишнево-бархатным глазом. Юрод, богоискатель, колдун?
     - Святой человек, целитель, - сказала мне встретившаяся на гумне баба. - Живет, - говорила она, - в лесу, собирает травы, молится, больным помогает.
     - Чем же он лечит?
     Баба оправила платок, по старинному перевязав его концы, и шопотом ответила:
     - Дает целебный настой, читает из священной книги.
     - И много ходят к нему?
     - Мно-ого. Другой раз за сотни верст везут хворых да квелых.
     Я попытался расспросить о старике у других.
     Молодой парень из красноармейцев, каждый праздник отправляющийся в далекое, за 20 верст, село, чтобы получить там залетевшую из уезда газету, сказал про старика зло и коротко:
     - Шут и плут.
     Парень, оказывается, и сам был когда-то в глухой лесной келье.
     - Отца туда возили, - хворал.
     - Что же вышло?
     - Да ничего не вышло, - с горячностью заговорил парень, - вышло только то, что отдали полпудика крупчатки, да две банки варенья.
     Парень ухмыльнулся и, шутя, облизал губы.
     - Ведь он, целитель-то, любит, чтобы было все повкусней, да послаще: ему давай медку, колабашек сдобных, не отказывается, конечно, и от сметанки с яичками. Люби-итель.
     - Что же было с отцом?
     - У отца был нарыв в роту, на небе.
     Парень громко расхохотался, но продолжал, как бы с грустью и сожалением:
     - Почитал над ним наш святой по книге с застежками, дал бутылочку воды - самой простой воды, из озера, и хлебную корочку: "ты, грит, помочись на ее, а потом положи на зуб".
     Мой собеседник досадливо развел руками.
     - И надо же было так случиться: поехали обратно, нарыв - пришло ему время - и прочкнулся, он еще с утра в тот день стал заметно мягчеть. Ну, а отец, конечно, во вся уверовал с тех пор в целителя: "слова, чу, не дам вымолвить впоперечь, - святой он человек, большую силу имеет"...
     - Вот эдак-то, - пристально посмотрел на меня парень, - все и выходит: у одного случай, второй верит чужому

стр. 131

слуху, третий не хочет отстать от второго, - вот эдак-то и получается святой. Идут, едут - помоги, батюшка, спаси, родной. И досадно, и жалко.
     Он помахал передо мной газетным листом.
     - А вот, попробуй, отпиши сюда - заклюют: нас, молодых, здесь раз-два, да и обчелся. Глухая у нас сторона.
     Сторона действительно глухая. Заброшенная Безымяновка, деревушка в пятьдесят дворов - совсем деревня из древности: маленькие, почти курные избы, девичьи наговоры и заговоры, радуница - весной, гаданья - на святках. В Безымяновке еще водят языческие хороводы, поют песни, похожие на заклятья, пашут, как пахали далекие русичи, деревянной сохой, боятся белки, забежавшей в деревню - она считается гостьей пожара, в ужасе бросаются от пролетевшего над избами ворона - к смерти! - и жадно ловят каждое свежее, извне принесенное, слово.
     Тихо, тихо в Безымяновке. Устало лепечет ветер в сухих лозинах, однотонно и жалобно поет, укачивая ребенка, худенькая нянька-девочка в рваном ситцевом платье, с мигающими голубыми глазами. Старая, золотисто-пепельная собака-лайка, с хрипом бросается на стрекочущую, близко подскакивающую к ней сороку, но сорока, вздрагивая хвостом, поднимается, и, поднявшись, застывает в воздухе, все учащая и дробя свой четкий, играющий стрекот. Идет, тяжко опираясь на калиновую палочку, старуха, почти столетняя, сухая, морщинистая, с отвислой челюстью, в старинном гороховом платке, ликом похожая на сказочную Ягу. Идет она медленно, озираясь, круто замахивается на бросившуюся к ней в ноги испуганную курицу и все что-то шепчет и шепчет, косо покачивая головой.
     Парень, рассказывавший мне о лесном "целителе", вспомнил и об одной из таких старух, слывущей в деревне знахаркой и являющейся, вместе с тем, повитухой. Он рассказал об одном мужицком горе, только что случившемся в соседней деревне, называющейся - Погост.
     - Там одна молодая женщина два дня мучилась с родами. Привезли к ней бабку. Бабка старая, известная на всю округу - один глаз не видит, одно ухо не слышит, одна нога не ходит, - оп-пытная бабка. - "Помоги, баушка, - просит муж роженицы, - уж так она мучается, - слезы". "Можно, соколик, можно, - шамкает старуха, - никто, как бог". Потребовала бабка гвоздь - костыль, укрепила его на веревке, начала орудовать. Роженица вопит, бабка утешает: "потерпи, ненаглядная, потерпи, радость: Христос терпел, и нам велел"...
     Парень опять досадливо размахнул руками и заговорил глуше, понижая голос:

стр. 132

     - Бабка доорудовалась до того, что вытащила ребенка со сломанной шейкой, с перебитыми ноженками, а молодая - умерла. А была работница, красавица, золото-баба...
     Я слышал этот рассказ ночью, - мы сидели на пороге сенного сарая, пахнущего легким, пыльным, душистым теплом. Запах сена мешался с запахами росы, - роса пахла холодом, ромашками, капустой. Неподалеку от нас, на гумне, кружком сидели несколько девок. Они то запевали - "Распрости, прощай, ясный сокол мой", и голоса их звучали нестройно-грустно, но чисто и нежно, то, оборвав песню, смеялись - дружным, чуть сдержанным и оттого еще более веселым смехом. Потом они стремительно рассыпались, прячась за ометы, одна из них жутко и тяжко вскрикнула: "Змей, змей летит", - и я, подняв глаза, увидел метеор, легко и пышно проносившийся по небу. Радужный, дивный, полыхающий широким, цветисто-призрачным светом, как бы светом морских глубин, он, сгущая свое сияние до жуткой, почти звенящей ослепительности, узорно рассыпался за косогором.
     - В Погосте упал, в Погосте, - испуганно покрикивали девки.
     Девки несмело жались друг к другу, а одна из них, подойдя к нам, заговорила все с тем же испугом:
     - Это она к ему летает, покойница, к мужу - уж так-то тоскует он по ней, так убивается...
     - Про ту самую женщину говорит, что умерла от знахарки, - шепнул мой собеседник.
     Он вздохнул: - "глухая наша сторонушка", - шутливо подтолкнул девку, но она только глубже закуталась шалью и смотрела туда, где рассыпался метеор, и где все еще зыбился розоватый, тающий свет.

     II. НА РЕКЕ-ЛАЗУРНИЦЕ

     Полуденная прогулка... Золотится солнце над полями, дремотно гудят шмели на гумне, синеют церковные главы над старыми березами, - я в большом селе, уже в другом уезде, но все в той же Костромской глуши.
     Село большое, торговое. Здесь среди изб, таких же, как и в Безымяновке, почти курных, загаженых, гудящих от множества мух, встречаются полукаменные дома с расписными крыльцами, низкими балконами и малиновыми садиками под окнами. В них живут серебреники, - веселые, хитрые мужики, льющие венчальные кольца, тяжелые цыганские серьги, кокетливые девичьи брошки, тонкие, лапчатые нательные крестики.
     - В этом селе есть старое кладбище, тихая кедровая дубрава, похожая на сад - так много здесь жимолости, бузины,

стр. 133

малины, и внизу, в широкой, благоуханной долине, неглубокая, неторопливая река: мягкая, прохладная Лазурница. А над ручьем, впадающим в Лазурницу, у его истока, под двумя обнявшимися березами, стоит бревенчатая, сгнивающая, тронутая моховой зеленью, часовня. Ступеньки ее притвора забрызганы шелухой семячек, ее дубовые врата замкнуты тяжелым ржавым замком, - часовня заброшена, забыта. Ручей когда-то (впрочем, недавно) считался исцеляющим: бабы, погружая в него свои глиняные кувшины, широко и тихо крестились, прохожие, глотая его игриво-студеную влагу, молитвенно обнажали свои головы.
     На стене часовни сохранилось немало записей, оставленных путешественниками.
     Уездный протопоп начертал по-славянски - узорно и мудро: "Со страхом и верою приобщился из ручья благодати твоея". Жеманная епархиалка-Клаша мечтательно записала в сторонке: "Пила с надеждой, отдыхала. Шум ручейка похож на воркотню горлицы". "Горлица моя, Клашечка, - присовокупил проезжающий в разоренное имение дворянчик-улан, - уста твои слаще всех ручьев в мире. Эх бы"... Учитель классической гимназии, преподававший русский язык, похвалил мечтательную Клашу: "Видна начитанность: фраза переходит в образ". Фельетонист губернской газеты, Кондрат Беззубов, описывающий столь знаменитый ручей, тут же с'язвил: "Их бина, дубина, полено, бревно, ведь ты - образина, мы знаем давно". А провинциальный поэт, Жоржик, служивший в хлебном лабазе и считающий себя символистом, написал даже стихи, посвященные ручью:

          В сей день, безоблачный и ясный
          Мой драгоценнейший фиал,
          Фиал алмазный и прекрасный
          Я в очи неба погружал.
          И я напиток тот атласный
          Как мед струительный вкушал,
          И дух мой, мучася всечасно,
          Все рвался к небу и клектал...

     А совсем недавно кто-то из окрестных парней рассыпчато вывел углем: "Ета не ручей а как вся лиригия опиум народнай"...
     И недавно, этим же летом, около часовни был антирелигиозный митинг, - его устроил проходивший через село советский коробейник, по-деревенски - офеня. Впрочем, новый офеня ходит уже без короба, а только с одной холщевой котомкой. В его котомке лежат газеты, брошюры - он, попросту беседуя с мужиками, читает и рассказывает. Он, обычно, селькор, странствующий по своему уезду, по своим родным краям. Офеня, проходивший через село, был очень

стр. 134

молодым, золотисто-русым и загорелым. Одетый в широкую, голубую рубаху, в туго перевязанные старинные лапти, он шел не спеша, опираясь на длинную рогатую палку - совсем как те странники, что шли когда-то по российским проселкам в Киев или Задонск. На митинге он говорил споро и дельно, без малейшей развязности, и мужики слушали охотно, соглашаясь, а священник, принесший с собой старую синодальную библию, казался застенчивым и смущенным.
     В селе две церкви, два священника. Один - тот, что пришел на митинг - молодой, румяный, крепкий, любит щегольнуть муаровой рясой, выпить из покатого высеребренного стаканчика и, выпив, спеть на старинный семинарский распев "Дубрава шумит". В его саду, за уютным каменным домом, есть пасека, - это рачительный и жадный хозяин. Он даже вывесил на церковных дверях об'явление с точным обозначением цен за похороны, свадьбы и крестины.
     Другой священник, давно не ладивший с ним, понизил цены, и число его прихожан значительно увеличилось. Этот второй священник, уже старик, очень худ, сед, византийски-тонколиц и задумчив. Он одевается в ветхую монастырскую рясу, туго заплетает китайскую косицу и целыми днями сидит на речке Лазурнице с удочками, под шелковым зонтиком попадьи, сохранившимся еще со времен ее девичества. Он просыпается очень рано: чуть только старый звонарь "Рашпиль" выйдет из караулки, направляясь к колокольне, - священник уже перед ним, и в полном облачении: в одной руке длинные ореховые удочки, в другой круглое расписное ведерко.
     - Ты куда, Рашпиль? - остановит он сторожа.
     Рашпиль перекрестится и, почесав спину, улыбнется.
     - Благовестить, батюшка.
     - Не трудись, друже, - отмахнется священник, - окуньку сейчас самый клев, - берет, подлец, в заглот с первого раза. А окунек нынче спелый, жирный - прямо, как белорыбица.
     И, заглянув в церковь: - "ишь, ты, и народу три старухи, да и то одна слепая", - священник неспеша спускается вниз, к тихой, прохладной, туманно-зеркальной Лазурнице. Там, в душистом сквозящем ивняке, сидит он целый день, празднично белея своим шелковым подвенечным зонтом. Он сидит как бы в забвеньи: его не оторвешь ничем. Однажды случилось совсем необычное: пришел сельский парнишка и принес записку - от его давнишнего врага! "Духовный брат мой, - сообщал тот, - вспомни евангелие: едино стадо и един пастырь. На селе - баптист, будет собеседование. Нужно действовать общими силами, и тогда бог одолеет диавола". Священник ухмыльнулся и написал в ответ: "Поймано три головля. Четвертый - на мази. Ты - не бог, баптист -

стр. 135

не диавол, а счетовод из кооператива. Протрезвись, отец". Собеседование обошлось без него.
     Баптист, частый деревенский гость, смиренный человек в черной рубахе, с вьющейся угольной бородкой, выиграл тихостью и смирением - организовал "ячейку". Потом она увеличилась. В селе уже слышатся протяжные стихиры о Христе, задумавшемся у "сонных вод", а на антирелигиозном митинге уже выступал местный молодой мужик, застенчивый, похожий на старорусского блаженного, говоривший о "боге внутри нас" и отрицающий церковные праздники и "размалеванные доски".
     Митинг происходил в праздничный день и был цветист и наряден. На ступенях часовни сияли батистовые, канареечные, голубые и розовые девичьи кофточки, в вышине проходили медлительные шерстяные облака и вдали чуть погрохатывало - перед коротким, благодатным, быть может последним летним дождем, за которым так мягко веет изумрудно-млечная, золотисто-туманная радуга. Было жарко, даже душно, над ручьем дремотно вились бабочки, разбивались на танцующие пары, свивались в стайку, и мотыльковая стая, кружась в верхушке березы, напоминала цветущее ожерелье из лепестков. За ручьем, по лугу - живой, согласно-шумящей волной - двигался пионерский лагерь. Шагавшая сбоку рослая девочка, крепкая, загорелая, в ловко перевязанном через шею алом платочке, гордо поднимала голосистую призывную трубу. Пионеры пели:

          В небесах пророк Илья
          На коне катается.
          Интересно знать, друзья,
          Чем там конь питается...

     И голоса их растекались над лугом весело, уверенно и задорно. А за лугом, на берегу Лазурницы, в беззвучном ивняке, розовато белел заветный зонтик, - священник, забыв обо всем на свете, жадно следил за янтарным поплавком. Поплавок вздрогнул, круто пошел влево, лучисто звездя водяную гладь, но затих, и священник увидел, оглянувшись, подходившего к нему "серебряника". Он был красен, размахивал руками и хмурился.
     - Рыбкой, стало быть, занимаетесь? - спросил он.
     Рыболов недовольно цыкнул и указал на заигравший, торопливо бегущий в глубину, поплавок.
     - А ты тише, тише. Аль, не видишь! Самый клев пошел...
     Он потянул удилище. Золотоперый окунь стукнулся о прибрежный песок, сверкнул голубоватыми, замыкающими его кольцами и успокоился в подрагивающей рыбацкой руке.

стр. 136

     - Ну, гостек дорогой, пожалуйте в ведерко, - довольно посмеивался священник.
     И, одевая на заостренную серебрящуюся удочку нового верткого червяка, весело косился на соседа. А сосед вздыхал:
     - Этот мальчишка совсем доканал отца Сергия. Отец Сергий ему по библии, а он попросту, да так метко, что накрыл батюшку, как корзиной. Батюшка о Георгии Победоносце, а он о тракторе. Батюшка о Косьме и Дамиане, а он - о шестиполье. Уж, и сукин сын.
     Серебряник посмотрел в сторону часовни.
     - А теперь говорит наш Гришка, этот все попа-расстригу в пример сует.
     Григорий, комсомолец, однолеток лектора-офени, говорил неумело, но горячо и убежденно. И, слушая его, я вспомнил, как на-днях пришел в сельский совет мужик с длинными волосами, круто срубленными на затылке, в потрепанном, нескладно сидевшем на широких плечах, пиджаке и в порыжелых, расползающихся сапогах.
     Поданная им бумага, заявление об отречении от священнического сана и о выделении ему трудового земельного надела, заканчивалась узорной славянской фразой:
     - Дуют ветры с востока, и веют ветры с запада. А глаголемое с амвона есть тлен.

     III. ЗОЛОТЫЕ ИМЕНИНЫ

     В деревне праздник - дожинки урожая.
     Серебряная коса со звоном подрезает последние колосья яровых, на полях все пышнее разбрасывается древнее кочевье снопов. Когда-то, в славянскую старину, на этих же полях, последний сжатый сноп называли "именинником", одевали его в сарафан, затканный алыми маками, по сарафану заплетали широкие ленты, сохраненные с Троицына дня, а на его возглавие, снизу украшенное блистающими монистами, клали кокошник, подобный подсолнечнику, с расписной ниспадающей бахромой. Вокруг снопа водили хороводы, пели величальные песни, а потом, высоко вознося "именинника", несли его в деревню. В деревне встречали его с поклонами и честью и угощали принесших свежим, только что выпеченным хлебом. Хлеб подавали на широком деревянном блюде, перевитом прохладным, чистым рушником, - по краям рушника сыпались крупные цветы, вышитые первой деревенской красавицей. И опять пели протяжно-величавые песни о наливном зерне, сравнивая его с морским жемчугом, и опять вели язычески-радостные хороводы.
     Это - обряд глубокой старины, уже давно и всюду забытый. Но основа его - радость урожая - жива, разумеется,

стр. 137

и теперь. И теперь усталые девицы, перевязывая сноп тугим колосяным пояском, чувствуя в руках крутой, наливной жемчуг зерен, работают размашисто и споро, с прибаутками и песнями. А мужик, везущий снопы на гумно, на ток, под гулкий дождь цепов, уже не торопясь крутит душистую цыгарку и с довольством оглядывает избы и амбары хозяйски-умно и хитро, прищуривая запыленные глаза.
     Иногда, обгоняя крестьянскую телегу, вытянешь из ее пахучего, перезванивающего облака длинный ржаной колос, попробуешь на зуб его тугое, чуть терпкое зерно и, садясь рядом с мужиком, внимательно взглянешь на него.
     - А урожай нынче добрый.
     Мужик еще глубже прищурит поигрывающие синевой глаза, заботливо оправит сползающий, растрепавшийся сноп - "а ты не падай" - и, крепко затягиваясь махоркой, наклонит голову.
     - Да, ничего, не жалуемся.
     В деревнях уже выпекают каравай из "нови", едят его особенно осторожно, подбирая каждую упавшую крошку, а по вечерам уже дымятся овины, и их дым пахнет приятно и тонко - мягкой, легкой сушью. Осень, урожай.
     Урожая ждали со страхом и надеждой. Долго опасались недорода, - зима была странной и, почти, жуткой: то опускались глубокие, но мягкие метельные снега, то падали ледяные дожди, траурно обнажавшие землю, то подолгу держалась гололедица, покрывающая озими прозрачной, самоцветной броней. Весна, однако, проходила ровно, с теплыми туманами, благодатными дождями и солнечно-паркими днями, - и бледная озимь быстро налилась цветущим теплом, переполнилась звенящими соками, зацвела, закудрявилась, засияла васильками, молодо и густо зашумела под ветром. А лето, непрестанно звучащее короткими грозовыми ливнями, озаряемое по ночам жаркими зарницами, залило поля изумрудными волнами овсов, тонко позолотило ячмень, подняло из земных недр раскидистые мягкие травы. И когда начался сенокос, когда луговые и лесные травы ложились под косой ровно и тяжело, благоухая от переполняющей их влаги, - в их падении, в их сочности и блеске, - во всем уже ясно чувствовался урожай.
     И вот - осенняя, спокойная синева неба, шелковая пряжа паутины, потаенное молчание лесов, по верхам сквозящих позолотой, широта выжатых, открытых полей. Поля с каждым днем сверкают все чище, все просторнее, со снопов шумно вздымаются дикие голуби-вяхири, - тяжелые, оловянно-голубые, розовогрудые птицы, - и как хорошо итти среди этих полей, переполненных прозрачным, голубеющим светом и тишиной. Встреч почти нет, только изредка попадется тряский, старомодный тарантас, везущий финансового инспектора,

стр. 138

или городского коммуниста, посланного на работу в деревню, обычно смуглолицего рабочего, жадно присматривающегося к окружающей его полевой новизне, - и опять тянутся пустынные, безымянные дороги, проплывают старинные ветрянки с тяжелыми, скрипучими крыльями, и в вышине, в спокойной ее синеве, летят, унося вечную тоску скитаний, гулкие, тревожные журавли. А в деревнях, на гумнах, льют-разливаются алмазным дождем тугие цепы, колко золотятся ометы, - здесь еще ярче проступает близость урожайной, длинной и уютной осени.
     В деревне зайдешь иногда в волостной совет или в избу-читальню, - и здесь все та же пред'осенняя, связанная с урожаем, суета. Говоришь с председателем совета, обычно парнем из демобилизованных красноармейцев, или пожилым, степенным мужиком, с кудреватой бородкой, и он, жадно вслушиваясь в непрестанный говор цепов на гумне, довольно и счастливо улыбается. И, по-мужицки, все с той же неторопливой, хозяйской сметкой, мечтает о постройке детских ясель, о ремонте школ и ветеринарного участка.
     - Теперь, - улыбается он, перебирая лежащие перед ним бумаги, - совсем выправимся: есть у государства хлеб, будут и деньги.
     А политпросветчик, молодой, длинноволосый, с бледным, выразительным лицом, совсем повеселел: ходит по небольшой комнатушке с самодельными книжными полками по углам, смотрит в окно - на золотящееся гумно, сплошь залитое алмазным ливнем цепов, и все размахивает какой-то бумажкой.
     - Накладная на новую партию книг. Не шутка-с.
     Потом достает из глубочайшего семинарского кармана, где помещается вся его "канцелярия", другую бумажку и радостно разглаживает ее.
     - Наряд на дрова.
     И любовно оглядывает скудные книжные полки.
     - Значит, поработаем. Ведь, в стране - уро-жай...
     Пойдешь дальше, к своей деревне - и опять голубеет тихий свет безымянных полей, поднимаются из-за холмов глухие леса в вызолоченном кокошнике, опять расстилается пышное кочевье снопов и душисто пахнет на закате сладкий овинный дым, славный дым урожая.

(Перевал: Сборник. М.; Л. Круг. 1926. Сб. 4)

home