стр. 224
Елена Сергеева
БАБЬЕ ЛЕТО
Рассказ
Луна мордовка, даже когда полнорожа, никому ненужной улыбкой зря дерет рот над городом. Плавает, плавает довольная - вот, мол, я свечу.
Глупая, погляди-ка вниз - в каждом подъезде солнце.
Звезды - те сметливее: знают, что не нужны, и далеко ушли в темь, вспугнутые заревом земных звезд. Лето здесь сменяется зимой, примечают по галошам и мостовым.
Весна и осень грустят в ненужности.
Так в городе, а вот там в губерниях - Тамбовской, Рязанской, Владимирской - каждый год солнце провожает лето тихой грустью, голубой улыбкой, коротеньким летом другим - бабьим.
В лесах в эту пору крепкий грибной дух. Упруго режет голубые мхи прошлогодний лист: боровик, рыжик, сыроежка.
Рвут гриб рано на заре, пока еще червь не клюнулся. И бабы с лукошками из цельной бересты идут в бор с вечера.
И вот уже в ночи, когда свернется калачиком, ляжет спать огонь костра и чуть дышит горячей лаской углей, тогда сникнет, завянет песнь, и сердце опалит тоской - бабьей тоской: ее не рассказать и не измерить, в этой тоске мы все родные сестры.
Низко над бором свиснет небо: часто роняет звезды в эти дни, рассыпает золотое ожерелье.
И когда летит звезда, шепчут бабы три раза быстро-быстро свое желанье. Говорят - исполнится.
Загадала Наталья - исполнится. Белкой прыгнула радость под шушпан, заиграла в груди, тихим смехом давится.
стр. 225
Рука в шушпане в кармане нащупывает бумажку - три рубля. С самой весны скапливала: от свекрови, от старшей снохи яйца утаивала, таючись, продавала доктору.
Вздыхают бабы у костра - в тоске несказанной - не спится, всей зеленой грудью дышит ночью лес - душно, тоска петлей за сердце, бабья тоска - ее не рассказать и не измерить.
Вздыхают, маются.
- Наташка, а Наташка, чтой-то будто плачешь, горюша, и в богачестве-то, знать, не мед, с немым-то мужем. - И проникая бабьим сердцем: - За Николку-то бы вышла, в городе б жила теперь, не в крестьянстве. Какая жизть: назол - не жисть. Кабы знато да ведомо - голяком, последним человеком был. Как город-то человеку все обличье сменил наново. Обапол Пасхи-то приезжал - не узнаешь: речистый, умный, вразумительный, дивуются мужики. Чай, свиделись, а? В коммунистах, говорят, ходит в городе-то, а ничего, не гордится, - другой бы раскуражился, а этот - степенный, обстоятельный.
Хитрая баба, ишь, как подъезжает.
Молчит Наташа.
Белочку-прыгунью крепко к груди прижимает: прыгает белка, играется.
Никто не знает, что в шушпане у Наташи трешница. Зачем Наташе деньги в бор? Невдомек бабам, что на Наташе две исподницы и две исподницы и две юбки и шушпан самый новый: не в лес бы в нем по грибы - к обедне еще находишься.
С утра еще сама не знала Наташа, что будет так, а ввечеру, как собиралась в бор, достала трешницу из сундука, не своим разумом: сердцу подалась. Обрядилась в лучшее незаметным способом от семейных, в лубяное лукошко коты спрятала, и когда уже за деревню вышла, - первый раз дохнула.
Оглянулась раз один - не с тем, чтоб воротиться, с тем, чтоб кинуть навсегда, отпихнуть глазами к лешему вон ту хату на две горницы, амбар, железом крытый, и журавец у колодца.
Корой отвалилось с сердца - живое, теплое забилось - на улыбках вся шла до самого бору.
Опять бабочкам не в тю-тю: сумерками шли.
стр. 226
Бабам что рассказывать? Совета спрашивать? Знает наперед бабий совет: "Терпи, покоряйся, от бабьей доли не уйдешь".
И только вот в ночи у костра, когда близко глянут звезды - в тоске несказанной завздыхают, замечутся.
А утром опять по-куриному голову на-бок, с куриной кротостью к мужикам, с куриным клохтаньем меж собой, с куриной бестолковостью.
Сказывал Николай, в городах большая воля бабам дадена, - во всем мужику приравнивают. В деревне об этом слух в насмешку пущен: говорить об этом - беса тешить.
Оскаляются мужики на эту "комедь".
Да оно и впрямь по-чудному вышло.
Приезжала вот зимой из городу ни баба, ни мужик: в полушубке, в треухе, в сапогах, из-под треуха стрижки, на носу очки, курит махорку, из газетной бумаги сама скручивает.
По тонкому голосу бабу в себе оказала. Скликала бабий сход.
Мужики с недоброй улыбкой и с опаской: кабы чего не вышло - не перечили бабам, отпустили.
- Бабья неблизация.
Тогда сметила Наталья, - боятся мужики.
Досадно теперь: вышло все на-смех.
Говорила много и правильно, говорила городская, только сердцем была чужая: не снижалась до деревенских баб.
Так и осталось: она сама по себе, они сами по себе. Стояли, слушали, смотрели на городскую - на полушубок, на треух, на цыгарку: "Как женщина себя конфузит".
Делегатку полагалось выбрать от деревни, чтоб в город ехать за бабьими правами. Мялись бабы. Каждая мусолила мыслишку: не своей волей жила. Солдатка Варька, - ей все равно - оттябельная, никакого покору не боится, - вызвалась сама. Потом рассказывала несуразное: непутевая баба - толку не добиться.
- Хорошо, - говорит, - было, обо всем докладывали бабочки из других деревень, про свою жисть, значит, и разные хорошие слова произносили городские дамочки, чай с колбасой пили и решили, - говорит, - мужиков не ублажать, чтоб, значит, не без чуру.
стр. 227
Растрепала по всему селу, мужикам на издевку. Ребята частушку тут же озорную сладили:
Волю бабам объявили,
Натощак мужья ходили,
Девки похваляются:
Щупка отменяется.
Так на том и осталось. Самим вспомнить совестно. Пеняли солдатке Варе: послали дуру - напутляла.
Потом слух прошел по завалинкам, по журавцам: бумага пришла, чтоб беспременно баб выбирать в совет, как ни можно, чтоб председатель подчинился.
Сказывали - председатель Гаврюшка-индюк от злости почернел:
- В этом деле я, - говорит, - супротив Москвы пойду.
Солдатка Варька по домам и хвост и язык обтрепала, уговаривала баб ее в город от всех баб послать с жалобой: "председатель, мол, нашу волю затаивает".
Но уж Варьке больше веры нет - путаная баба, пертрехнутая.
И все ж, знать путем не знали, а чуяли, - вышла воля. Сметили по мужикам: покороче стали руки, не так часто доставать стали.
Вспомнила Наташа, как ноне утром блинцы пекла: сковорода не ладила - прихватывала. Подтолдыкнула с ехидным смехом старшая сноха. Намахнулся было на Наталью "немой".
Наташа только глянула - опустил руки; ругаться хотел - слова не выговорит. Растревожился. Как заикнулся, пиши пропало, - наехал на пенек, ковырялся с полчаса. Бьется морда в судорогах. Стоит, хлебает чадный дух.
Как за такого вышла, какая неволя?
Хорошо еще порожняя - руки не связаны. На богатство, на уговоры улестилась.
А что оно богатство-то: в крестьянстве-то и в богатстве барыней не посадят - горбом достается. Своим-то разумом жить - привычки такой не было, - все, как люди.
стр. 228
Знато бы дело, за Николая выйти поперек семейным. Любилась с Николаем, а от людей совестилась: из беспортошных - не жених.
Николай-то с обиды тут же в город на фабрику подался - и вот на Пасху каким соколом прилетал!
Свиделись однова.
Сердцем учуял Наташину жизнь, - в город звал с собой, рассказывал про бабьи права в городах: не может, говорит, муж жену силой к себе вернуть, устрою, говорит, на фабрике работать.
С собой не навязывался, - одну Наташину жизнь в расчет брал.
От этого в Наташе сомнение было. Женат, может - брешет, что холостой, а может, с обиды - гордость: как, мол, сама хочет.
Отмолчалась тогда Наталья, а мысль пала на сердце.
Только ведь не сука она какая бездомовая, чтоб в самую рабочью пору крестьянство бросить. Зла от семьи не видала. Хлеб ела не попречный, хоть и незаработанный - первый год замужем ходила.
Решила с собой, - отработаю вот летом и уйду, - на-те, пользуйтесь.
Стала потихоньку деньги скапливать. Поджидала подходящего денька, чтобы не сразу стрянулись, - по бабьей слабости боялась окороту.
Тут случай к локтю. С бабами в бор по рыжики, за бором тут же станция, от кордону с полверсты: в бор и в бор - не сразу хватятся.
И вот в бору. Рано-рано, когда порастеряло небо почти все звезды на бабьи загадки и чуть полиняло, поднялась на локтях Наташа.
Холодок, утренник под шушпанчиком прихватил, притулил опять к земле.
Приласкало вспугнутое тепло, всем телом явственно вдруг поняла - будет радость.
А другая мысль на ноги поставила в один миг:
"А ну-ка женат?"
стр. 229
С этой мыслью уж не улежишь.
Не слыхали бабы, как ушла Наташа - спали, скошенные куриным сном: встанут завтра, долго будут отправлять съехавшие на-бок повойники, позевывая, крестить рот, отряхать смятые юбки, пока хватятся Наташку. Скажут с усмешкой:
- На отличку Наташка бьет - ране всех встала.
Шла голубым мохом, росой, песком - от хвои колючим.
Белым пухом туго набился туман меж деревьев.
Стояли верхушки без корней, в белых облаках, вырастали в двух шагах в незнакомых ликах.
У кордона туман в лесу оставила, на полянку вышла, - и солнца еще не было, а уж полосовало небо розовым и пригоршнями алмазы в травы сыпало.
С вечера недолго щурились избенки редкими огоньками в маленьких оконцах с нечистыми стеклами - старушечьим глазком, и с хитрецой, и с глуховатой подозрительностью, и со старческой убогостью. Мигая, меркли.
Наползала мышиная тишь, тараканье раздумье, собачья тоска.
Спит мужик, чешется в хрясть, полнит избу крутым, тошным духом. Думает таракан, думает. Тоскует собака до зари.
По другую сторону от кордону, на отшибе от бору, насыпь лентами в узел завязана станцией.
В зеленых крышах, в больших стеклах, створчатых дверях, в фонарях шарами - брошен к лесу городской лик.
И из городов каждый день сползаются и расползаются чугунные коротколапые тяжелые чудища, с одышкой больших городов; подымают на станции суету свистками нетерпеливыми, звоном медного колокола, будят тишь, сонь... и зовут...
И вслед чудищу с зеленым, красным ломаным позвоночником, вслед ему, пока не скроется из глаз - нельзя не смотреть, и тревожит звук убегающих колес, и бежит вслед даже самое неторопкое сердце.
Здесь у двух дорог, у кордона, присела Наталья, на свежесрубленных, с только что сбитыми сучками сосновых бревнах. Еще свежели ссадины, еще дышали лесом бревна, и под тонкой,
стр. 230
тонкой розоватой кожицей еще бился зеленый сок: умрет дерево, и станет зеленое под кожицей коричневым и ломким.
Уже карабкается солнце по небу, шлифует голубой хрусталь неповторимой голубизны бабьего лета, и кроткая голубоглазая улыбка щемит печалью об ушедшем лете. И тогда захочется все недожитое изжить, сейчас же вот, в этот миг изжить, выпить до дна всю жизнь, все, что осталось в ней еще, изжить и ласково затихнуть в кроткой голубоглазой улыбке хрустально-синих дней.
Тихая неслышная грусть всех бабьих сердец, вместе слитых, в этих днях, в первом золоте листвы, в крепком запахе умирания ее, в задумчивом лете тонкой белой паутины - диковинной пряжи бабьего лета, - и этот легкий лет и неслышное ласковое прикосновение ее так же неслышны и нереальны, как извечная грусть бабьего сердца.
Телочек маленький, несмысленыш, откуда взялся он? Тянется веревка с колышком, путается меж ног. Маленький еще совсем: коленочки пухлыми бугорками, на лбу белое пятнышко упрямой шерсткой топырится, из-под белых ресниц детской глупостью глупые глаза, еще с молочной мутью.
Капризятся губы:
- М-е-е...
Тычется безрогим лбом в колени, влажными ноздрями в Наташину ладонь.
И в этой живой ласке маленького бычка всем телом, всей кровью услыхала Наташа жадный зов.
Теленочек-несмысленыш решил Наташину дорогу.
К станции шла: по пыльной дороге, от пяток лунки. Шла, след печатала.
*
У станции с тыльной стороны много лошадей: тарантасы все совхозские, советские, и в них, как свиньи в овечьем стаде - редкие, ширятся телеги деревенские, и один меринок будто приметный - в овсяном мешке морда, мокрый у ноздрей мешок.
По хвосту, по пятнам угадала, - соседа Миная мерин.
стр. 231
Крепок дух лошадиного навозу, хозяйственной заботой от него сердце полнится. Наташе ни к чему: другой заботой полнится - схорониться от Миная.
Расспросов, разговоров опасалась в тонкой хрупкости бабьего решения.
"Надо быть, кого-нибудь встречать выехал из сыновей, - в городе сыновья".
На станции в тесном третьем классе, где темнота и серость стен и люди, одинаковые вещам, затерялась Наташа в общей схожести. Притаилась до звонков.
Билет брала, каждую минуту выстукало сердце, - наружу билось. Денег на билет в обрез - двенадцать копеек на дорожный харч.
В важности минут последних не могла Наташа оставаться босой: ототкнула клепушек от лукошка, достала деревенские коты, обулась.
Длинный звонок мелкими колечками рассыпался по платформе, ворвался в серую людскую одинаковость. И в общей схожести нашлось различие и людям и вещам. И уж ходу только в одну дверь - все туда.
В опустевшем зале на полу мусор многочасового ожиданья: яичная скорлупа, остатки сухой воблы, приплеванные кончики крученок и клепушек, от Наташиного лукошка оброненный. Незакрученный второпях кран у жбанчика "Кипяченая вода" цедит тонкую струйку, растекается по полу грязным ручейком.
Остановился, уперся локтем в нетерпеливой, горячей дрожи, чтоб опять хватать, отхватывать локтями поля, леса, реки - к городам, к каменным вокзалам, где почтительно стихал долгими стоянками.
...Ржаное поле, бор, бабочки куриные в бору, деревня, грязные соломенные крыши, кучи навозные, и свою бабью хлипкость час назад осмеяла захмелевшей кровью.
Словно и не она, не Наташа, смотрит из вагонного окна последний раз на близкие места. Да неужто это она еще вчера низилась младшей снохой в мужниной семье?
стр. 232
На задах станционных где-то пели девки, станционные поденщины:
Не дай бог любить вокзальных
мастеров грязных, засаленных...
По-деревенски, тягучей медью долго звенел последний звук, высился, слабел: а-а-а...
В городе другие песни ждут, другие голоса. Там стук колес, грохот, ляск. Куется в этих стуках крепкая воля, и сердце в городах бьется горячей и проворней, и песни звонче и бодрей.
И пусть не видно неба, и трава наглухо забита камнем. Что дороже, если мерить?
К этому у каждого своя мерка. Приметила Миная на платформе.
Прогуливается с кнутиком за спиной - коротконогий от низко свисших соплей портошных, никого не встретил - промотался зря.
Крикнула Минаю с озорством:
- Дядя Минай, передай Ляксею - супруга, мол, низко кланяется.
Ищет Минай, откуда голос, - не найдет.
Уплывает Наташин смех в дружном говоре колес.
"Эх, ну, будь, что будет - не пропаду".
Полнится мощью чугунной машины, о Николае думает с легкостью:
"Все они, дьяволы, "холостые" - холеры на них нет".
(Перевал: Сборник / Под редакцией А. Веселого, А. Костерина, М. Светлова. Л. Гиз. 1925. Сб. 3)