html>
[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]
Какая смерть?
Сто лет назад завершалось земное бытие Льва Толстого
Корчась от чудовищной физической боли и страшась властно тянущей неизвестности, которую обычно именуют смертью, Иван Ильич Головин чувствовал, что его муки связаны с тем, что вокруг все «не то». «Не то» делали доктора, не способные облегчить его страдания, «не то» исходило от домашних, заботящихся о муже и отце, но, как казалось Ивану Ильичу, нетерпеливо ждущих прекращения своих страданий, то есть его исчезновения, «не то» была вся жизнь выстроившего правильную карьеру, удачно женившегося, богатого, ценимого высшими, уважаемого равными и почитаемого низшими судейского чиновника, который теперь оказался обреченным на изнурительную и бессмысленную борьбу. «Все три дня, в продолжение которых для него не было времени, он барахтался в том черном мешке, в который просовывала его невидимая, непреодолимая сила < > Он чувствовал, что мученье его и в том, что он всовывается в эту черную дыру, и еще больше в том, что он не может пролезть в нее. Пролезть же ему мешает признанье того, что жизнь его была хорошая. Это-то оправдание своей жизни цепляло и не пускало его вперед и больше всего его мучило».
Так было до того мига, когда Иван Ильич, ощутив какой-то толчок, «провалился в дыру, и там, в конце дыры, засветилось что-то < > Да, все было не то, сказал он себе, но это ничего. Можно, можно сделать то. Что ж то? спросил он себя и вдруг затих».
Открывшееся Ивану Ильичу «то» была жалость. Жалость к сыну, целующему его руку, жалость к плачущей жене, жалость ко всем, кого он мучил своей мукой. «Жалко их, надо сделать, чтобы им не больно было. Избавить их и избавиться самому от этих страданий < >
А смерть? Где она?
Он своего прежнего привычного страха смерти и не находил его. Где она? Какая смерть? Страха никакого не было, потому что и смерти не было.
Вместо смерти был свет.
Так вот оно что! вдруг вслух проговорил он. Какая радость!»Эту очищающую радость радость прозрения, обретения способности сострадать, ощущения себя частицей бесконечной жизни, радость от того, что никакой смерти нет вовсе, а есть лишь свет, так или иначе испытывают очень многие герои Толстого. Почти все. Кто-то на пороге небытия. И не столь уж важно, успевает ли человек свершить должное, как отогревающий в метели работника Никиту купец Брехунов, или только проникается великой освобождающей правдой, как несчастный Иван Ильич. Кто-то в ходе привычной жизни, соприкоснувшись с чем-то устрашающим либо нежданно и случайно расслышав истину, которую он долго и тщетно искал. И не так уж существенно, дарует прозрение силу и направляет на новый путь (который может оказаться ложным; с которого можно потом и сбиться), как происходит с героями, особенно близкими Толстому (например, протагонистами трех романов), или вспыхнувший свет только на несколько мгновений освобождает от суетности и себялюбия, как случилось с закоренелым интриганом князем Василием Курагиным после смерти старого графа Безухова. Кто-то не нуждается в озарении, ибо чувство правды (и неотрывное от него чувство радости) существует в его душе само собой и не заглушается шумом внешней ложной жизни. Таковы толстовские крестьяне праведники от Платона Каратаева до старика Акима, но таков и пьяница, забулдыга, охальник дядя Ерошка или проливший немало крови, честолюбивый, страстный, пытающийся быть «политиком», но неизменно внутренне благородный и цельный (что не отменяет его выход к русским гяурам) Хаджи-Мурат.
Чувство освобождения может быстро истаять, смерть (то есть ложная, дурная, попирающая и вытравливающая добрые чувства «жизнь») может вновь и вновь заявлять о своих правах, всегда жить так, словно смерти нет вовсе, не удается практически никому, ибо человеку доступен поиск совершенства (бессмертия, полной свободы), но не само совершенство. Но и шлагбаум ни перед кем не опущен. Ни перед закоренелым убийцей Степаном Пелагеюшкиным («Фальшивый купон»), ни перед властителем или законником, убежденными, что им дозволено и даже поручено («божественной» волей или придуманными людьми правилами) судить других людей, лишать их жизни и свободы, принуждать к дурным и лживым деяниям, подчинять какому-то отвлеченному укладу, начисто игнорирующему те самые неповторимые частности, из которых состоит наша бесконечно сложная и таинственная жизнь.
Свет может увидеть (да и видит) и царь, и мужик, ибо и жизнь в ее полноте, и всякий из нас больше и сложнее самых разумных и благородных учений о мире и личности. «Одно из самых обычных и распространенных суеверий то, что каждый человек имеет одни свои определенные свойства, что бывает человек добрый, злой, умный, глупый, энергичный, апатичный и т. д. Люди не бывают такими < > Люди, как реки: вода во всех одинакая и везде одна и та же, но каждая река бывает то узкая, то быстрая, то широкая, то чистая, то холодная, то мутная, то теплая. Так и люди. Каждый человек носит в себе зачатки всех свойств людских и иногда проявляет одни, иногда другие и бывает часто совсем непохож на себя, оставаясь все между тем одним и самим собою. У некоторых людей эти перемены бывают особенно резки. И к таким людям принадлежал Нехлюдов». И создатель Нехлюдова, автор не одного романа, но и множества иных сочинений о воскресении (возможности, предчувствии, поиске воскресения) падшего, но рожденного свободным человека. Название третьего толстовского романа не в меньшей мере может читаться как общее «имя» его жизненной работы, чем название романа первого «Война и мир».
Воскресение достижимо, ибо человек «текуч» и многомерен, с чем не могут и не хотят считаться замкнутые в себе философские системы, религиозные учения, оборачивающиеся сводом «предписаний», социальные доктрины, государственные установления и даже неписаные житейские обычаи. В том числе и самые лучшие. Рожденные сильными умами и добрыми чувствами. Но несущие лишь частицу общей правды, которая зачастую может превращаться в изощренную насилующую людские души ложь. Неприязнь Толстого к «юридическому» взгляду на мир, его уверенность в том, что суд всегда несправедлив и бесчеловечен той же природы и происхождения, что толстовская писательская страсть, его глубинное внутреннее доверие к искусству, перекрыть которую не могут ни резкие обличения балета, оперы, стихотворства, Шекспира, Бетховена, Пушкина, декадентов и собственных «барских» сочинений многословных, уклоняющихся от правды, написанных на потребу образованной публике, непонятных народу, а потому вредных. Толстой яростно низвергал искусство и всегда оставался художником. Он мог называть свою писательскую страсть скверной и постыдной привычкой, но не мог (да и не хотел) от нее избавиться. Потому что одно лишь искусство (разумеется, истинное, а не «кривляющееся») способно передать текучую правду жизни, в которой нет ни героев, ни злодеев. Только искусство может оправдать человека, явив его бесконечную сложность ту самую, что отвергается всеми доктринерами-унификаторами. Искусство Толстого (и мучительно взыскуемый им идеал, ради которого громоздились новые замыслы, менялись «манеры», многократно правились рукописи, и «результаты», которые временами безжалостно отрицались писателем, то есть то, без чего не было бы нас с вами) каждым словом, периодом, сочинением опровергает «правильные» оценки бытия, истории, человеческой личности. Искусство это, в сути своей, противостоит любому суду, кроме суда Божьего, вершащегося в таинственном ходе самой жизни. Эпиграф к «Анне Карениной» «Мне отмщение, и Аз воздам» так же точно выражает дух и дело великого защитника человека, как и названия двух других толстовских романов.
Пока человек жив, он не может быть осужден. Грешнику дан шанс воскресения, а праведника стерегут новые и новые соблазны. В финале «Анны Карениной» Левин ощущает себя причастным истине и тут же изумленно замечает, что его характер, отношения с людьми, обыденная жизнь никак не изменились. И едва ли зримо изменятся. «Так же буду сердиться на Ивана-кучера, так же буду спорить, буду некстати высказывать свои мысли, так же будет стена между святая святых моей души и другими, даже женой моей, так же буду обвинять ее за свой страх и раскаиваться в этом, так же буду не понимать разумом, зачем я молюсь, и буду молиться, но жизнь моя теперь, вся моя жизнь, независимо от всего, что может случиться со мной, каждая минута ее не только не бессмысленна, как была прежде, но имеет несомненный смысл добра, который я властен вложить в нее». Это сказано не только о жизни Левина. Не только о жизни Толстого, которому после «Анны Карениной» выпало множество великих испытаний. Не только о жизни каждого из нас. Но и о жизни вообще. Той самой, выразить которую под силу одному лишь искусству. Той, в которой есть страх смерти, есть борьба со смертью, есть многократные «выигрыши» смерти (и для Толстого сто лет назад исключения сделано не было), но самой смерти нет. Жизнь продолжается как всегда, войной и миром. Люди, по-прежнему, как реки. Воскресение все так же трудно и все так же для нас открыто. Сто лет назад, когда великий писатель оставил землю, ничего не кончилось. Потому в юбилейные дни кажется нужным задуматься не о его смерти, а заместившем ее свете, который увидел не один Иван Ильич, не о смерти, а о жизненном деле и бессмертии Льва Толстого.
Андрей Немзер
18/11/10