[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]
Дочки-матери
О двух повестях, напечатанных под одной журнальной обложкой
«Беседная повесть» (авторский подзаголовок) Ирины Поволоцкой «Жаворонок смолк» и просто повесть Ирины Васильковой «Садовница», скорее всего, сошлись в No 7 «Нового мира» не случайно. Редакторский ход логичен и эффектен: истории тематически схожи; их сперва бросающееся в глаза противостояние в итоге оказывается снятым столкновение текстов, незапланированное авторами, но неизбежно настигающее читателя «Нового мира», неторными путями выводит к смысловому единству. Впрочем, сильное стратегическое решение чревато нежелательными, но вполне вероятными сложностями. Ознакомившись с «Садовницей» и приступив к повести Поволоцкой (или наоборот), читатель может не разгадать редакционного замысла, предположить, что имеет дело с механическим повтором, и отложить журнал. Критик же буквально обречен на сопоставление двух повестей, хотя и «Садовница», и «Жаворонок смолк» видятся мне самоценными весьма значительными и радостными литературными событиями, достойными отдельного подробного разговора. Жаль, что придется пожертвовать многими деталями (обе повести должно читать медленно, «по словам», отыскивая неожиданные смысловые рифмы, отслеживая скрытые поворота сюжетов, вслушиваясь в резко индивидуальные повествовательные мелодии), но что поделаешь, если два художника поведали об одной и той же боли. Той, что мало кого минует. Обе повести об умерших матерях.
«Лизонька, ты много знаешь, но про меня ничего. Думаешь, что знаешь. Не надо таких разговоров на ночь? А когда тогда, Лизонька, когда?
Ты никогда ни о чем не спрашивала, Ася тебя не интересовала. Нет, Лизонька. Нет. Ты колючая. Ты меня всегда отпихивала». Вечер за вечером мать рассказывает дочери о том, как жила, любила, мучилась, как прошла сквозь страшный русский двадцатый век, как теряла близких, как терпела то, чего нельзя вынести, как лелеяла ее единственную дочь, которой и прежде было не до матери, а теперь и подавно не нужен печально-нежный лепет об исчезнувших людях и сохранившихся чувствах. «Не уходи, Лизонька! Ты всегда уходишь » Уходит не дочь, а мать, та, что давным-давно маленькой девочкой сочинила стихи о победе света над тьмой: «Ожила вдруг вся природа./ Заиграл Восток./ Глубоко в небесной чаще/ Жаворонок смолк».
В финале «Садовницы» «замороченная обидами» героиня-рассказчица идет «сдаваться психотерапевту. Тот внимательно фильтрует запутанный монолог и говорит:
Расскажите мне о матери.
Рассказываю». Рассказывает героиня то, что мы уже знаем. И слышит в ответ: «Вы понимаете, что мать с вами сделала? Какую роль навязала на всю жизнь? Нелюбимого ребенка! < > Знаете что, пишите ей письма и в каждом прощайте ее. Вспомните всю боль, все обиды то, что вы прячете от себя в уголках памяти, все, что не решаетесь произнести. Пишите, пока поток сам не иссякнет. А потом можете сделать с письмами что угодно порвать, на свечке сжечь, в книге напечатать. Но в каждом прощайте, прощайте ее, только честно». Пробел, абзац, курсив отставлен: «Ну вот, мама, я и написала.
Простишь ли ты меня?»
Лизонька, расслышавшая (наконец? или и прежде слышала?) смолкшего жаворонка, прямо этого вопроса не задает, но звучит он в «беседной повести» так же отчетливо, как в «Садовнице». И так же трагично. Покуда мы живы, нам не дано знать, простят ли нас ушедшие родители за всю ту боль, что мы и причинили. Можем только надеяться. И осознавать, что по любому «разумному» счету прощения не достойны. Какими бы людьми (по мирским меркам) родители наши ни были. Как бы к нам ни «относились».
Хрупкая дворяночка, выдержавшая всю бесчеловечную советскую эру (она родилась незадолго до катастрофы 17-го года), ласковая и открытая мама-жаворонок любила всех, кого можно было любить (мамочку, неродного папу Мишу, бабушек, дедушку, сводную сестру, родных и друзей, даже отца, который бросил мамочку, даже мужа, который бросил ее саму), но всех больше ненаглядную колючую Лизоньку. Выстроившая свою жизнь правильно и строго, умевшая делать любое дело с блестящим совершенством, несгибаемая «мама-садовница», кажется, не любила никого и всех меньше злосчастную, восхищенно взирающую на нее дочь («Дрянь такая!» это ты мне с детства»). «Садовница» не хотела (органически не могла) «рассиропливаться» ей всегда было нужно держать дистанцию и «строить» безнадежного гадкого утенка, который никогда не станет лебедем. Почему? По определению. Потеряв сына, она произносит «Дочь не в счет», и много что уже знающий читатель этой «снежнокоролевской» реплике удивиться не должен.
Все так, но любящей «маме-жаворонку» кажется (вопреки «фактам», доводам разума, душевной мягкости и привычке терпеть), что она, ее судьба, ее трагический и счастливый опыт, ее удивительная способность любить и быть благодарной дочери не нужны. «Лизонька! вот ты про всех пишешь, а обо мне никогда. Один раз только. Я поняла, что про меня, но не понравилось. А про кого же тогда? Это же я карамель не люблю. Скажи про кого?». И нечего ответить.
Все так, но под матрасом умершей «мамы-садовницы» «я нашла пожелтевшие машинописные листочки мои литинститутские стихи. Как они там оказались, ума не приложу никогда их тебе не давала. Или ты реквизировала их на кафедре творчества?».
Все так, но после ухода «садовницы» «я не то чтобы переживала, это совсем другое. Целый год было чувство, что меня выключили из розетки. Обесточили». «Сорняки душили все, розы болели, овощные грядки пустели». Иными словами «жаворонок смолк». А покуда не смолк в его песенке то и дело возникали ноты вины вины перед ушедшими, которых так безмерно любила героиня Поволоцкой. Любила, была любима, душа в душу с мамочкой жила, а виновата. Потому что тоже уходила (как все мы), хотя всегда была рядом, заботилась и принимала заботу, слушала стародавние истории, чтобы потом пересказывать их (должно быть, не по одному разу) своей единственной дочери. Не понимающей, в чем ее матери должно виниться и чего ей можно бояться. «Мне сегодня страшно, Лизонька. Ты говоришь, такой, как Ася, бояться нечего? Нет, Лизонька, страшно». «Однажды ты попросила прочесть что-нибудь из новых стихов и с особенно иронической усмешкой выслушала один, о смерти шарящей в пещере драконьей лапе.
Ага, ты тоже ее боишься? и засмеялась хрипло и неприятно». Это, разумеется, «садовница». На вопрос, что же она сказала тогда дочери, однозначно ответить нельзя. Может быть, «тоже» здесь значит «как все» с подразумеваемым «кроме меня». Может быть «как я, хоть и стыдно в своем страхе признаться». Вопреки всей предоставленной нам информации хочется верить во второй вариант. Как и в то, что обе ушедшие матери до конца простят своих всегда перед ними виновных дочерей. Вне зависимости от такого, «хорошо» или «плохо» те себя вели. Вне зависимости от того, отдавались ли дочери все душевные силы, заветные воспоминания, родовые тайны или та довольствовалась брезгливыми окриками и ударами ремня в детстве, провоцирующем отчуждение наставительным презрением в юности и холодными разговорами на отвлеченные темы и позволением оказывать услуги во взрослой жизни.
Бестолково я написал. Антипрофессионально. Ничего не сказал ни о чарующей ажурной речи, фактурном великолепии и мастерских хитросплетениях сюжета «беседной повести» Поволоцкой, ни об отточенном (мнимо холодном) слоге, выверенной игре «скромных» символов, композиционном изяществе и жестком психологическом анализе в повести Васильковой. Да и о сопряженности человеческих судеб с неизжитой трагедией России обмолвился бегло и лишь в связи с Поволоцкой (у Васильковой тема эта тоже звучит, хоть и приглушенно, но внятно). Только не будь две сошедшихся под «новомирской» обложкой истории рассказаны «своими словами», не так бы свербили душу два нераздельных вопроса. Поймем ли мы ушедших родителей? Простят ли они нас?
Андрей Немзер
15.08.2007