[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]
Горячее сердце
К 180-летию Александра Островского
Островский снова в большой силе. Только в нынешнем сезоне на московских сценах случилось несколько приметных премьер: «Правда хорошо, а счастье лучше» в Малом (немногим раньше там поставлена «На всякого мудреца довольно простоты»), «Таланты и поклонники» в Театре Сатиры (досадно, что эта по-настоящему умная и изящная работа Бориса Морозова не получила должного отзыва критики), «Горячее сердце» во МХАТе имени Чехова, «Доходное место» в «Сатириконе» Если оглянуться в 90-е, картина получится еще более впечатляющей. Островский нужен режиссерам разных школ и эстетических убеждений, что косвенно свидетельствует: величайший русский драматург необходим современному («постсоветскому») зрителю.
Почему? Первый, вроде бы напрашивающийся, ответ потому что в России произошло второе пришествие капитализма, со всеми присущими ломке традиционного уклада гримасами не проходит. Слишком в лоб, а потому мимо сути. Антибуржуазности у Островского, пожалуй, меньше, чем у большинства русских классиков. В его новых хозяевах жизни (от Беркутова и Василькова до Кнурова и Великатова) есть странная смесь обаяния, респектабельности и цинизма, но вовсе нет привычного нам скоробогатейского куражливого размаха. (Если кто и похож на «нового русского», так мечтающий размыкать очередным «безобразием» свою тоску от пресыщения Хлынов. Персонаж, что называется, на все времена хоть князя Потемкина вспоминай, хоть байронических красавцев, хоть старозаветных купцов, тем же Островским не раз изображенных.) И удручал Островского не столько приход «нового», сколько пропитанность этого «нового» самым что ни на есть «старым» самодурством одних, рабским безволием других, прекраснодушной говорливой безответственностью третьих и чудовищным эгоизмом очень, очень многих. (Но никак не всех! О чем ниже.) Всего нагляднее здесь «Мудрец», комедия, по своей политической энергии сопоставимая с «Женитьбой Фигаро» и «Горем от ума», но мотив живучести дурной старины (прекрасно к «новым временам» адаптирующейся) в той или иной мере присущ почти всем пьесам Островского.
Тут-то и проступают контуры второго ответа. Островский запечатлел русскую неизменность наш всегдашний выбор суда не по закону (законов у нас много), а «по душе», как Бог на сердце очередному городничему положит, нашу надежду на «авось», что сведет Мишеньку Бальзаминова с купчихой Белотеловой, нашу готовность идти на содержание (в плясуны как Вася из «Горячего сердца», не говоря уж о судьбах бесприданницы Ларисы или Сашеньки Негиной), нашу пустопорожнюю «либеральную» говорливость, что в щепки разлетается при столкновении с силой вещей («Доходное место»), наше отсутствие общественного мнения, заставляющее вежливо раскланиваться с прохвостами и сулящее скорое прощение погоревшему, но всем нужному мудрецу-цинику с глумливой фамилией. Говоря короче нашу веру (у кого наивную, у кого болезненную, у кого растерянную, а у кого агрессивно наставительную) в пословицу Правда хорошо, а счастье лучше.
Разве не так назвал Островский блестящую комедию, утешительная развязка которой нарочито случайна и мелодраматически эффектна? Разве не вычитал он здесь лопоухому идеалисту Платону Зыбкину ту мораль, что когда-то обрушил на правдолюбца Жадова, обреченного таки просить взяточника-дядюшку о доходном месте? Разве не показал, как Жадов превращается в Глумова? Разве не варьировал в череде пьес невыговоренные, но внятные житейские истины: лучше разумно принять правила игры, чем бредить романсными чувствиями; лучше деловитые практики (хоть воспитаны хорошо), чем легковесные красавчики (неважно, пленяют ли они дамский пол барской статью, смазливыми рожами или высокими словесами все равно выпотрошат и бросят); лучше проявить хватку, чем надеяться на чье-либо благодеяние и бешеные с неба валящиеся, дымом тающие деньги.
Все так. И все не так. Потому что поверженный Жадов не только смешон, но и трогателен. Потому что в счастливых развязках комедий о правде и счастье (их у Островского много) есть сознательная установка на ободрение зрителя и просветление его души. Потому что бедная вдова Круглова, еще не зная о том, что возлюбленный ее дочери сумел-таки вырвать у купца-самодура Ахова заслуженное жалованье, говорит этому самому Ахову: Если дашь ты мне подписку, что умрешь через неделю после свадьбы, и то еще подумаю отдать дочь за тебя. А когда Ахов кричит племяннику: Не будет тебе счастья, не будет! тот отвечает: Что ж делать! Как-нибудь и без счастья одним умением проживем
Спросят, отменяет ли этот мажорный финал развязки «Последней жертвы» или «Талантов и поклонников»? Нет, не отменяет. Люди разные, судьбы у них тоже разные. Лариса Огудалова не может быть «вещью» и рвется на карандышевский выстрел, Сашенька Негина хочет быть актрисой и верит соблазнам (конечно, двусмысленным) Великатова (между прочим, Аксюша из «Леса» предпочла простить грешного перед ней Петра, а не поддаться фантасмагорическим зазывам благороднейшего Несчастливцева), если Платону Зыбкину судьба в лице унтера Грознова поворожила, то чем хуже аховский приказчик, уже продемонстрировавший свое «уменье»? Будет и ему счастье. А всем его никто никогда не гарантировал уж как получится.
Это не цинизм, а уважение многомерной и не подчиняющейся правилам жизни. Жизни свободной зачастую страшной, лживой, безжалостной, но открывающей и совсем иные горизонты. Как жить? Как жить?.. Умереть уж лучше поскорей, загодя. Все равно ведь; разве свет-то на таких порядках долго простоит. А как отцы-то жили! Куда они делись, те порядки, старые, крепкие? Разврат что ли в мире пошел? Так его и прежде, пожалуй, еще больше было! Бес, что ли, какой промежду людьми ходит да смущает их? Отчего вы не лежите теперь в ногах у меня по-старому; а я же стою перед вами весь обруганный, без всякой моей вины? Это все тот же старозаветный Ахов, а отвечает ему Круглова попросту: Оттого что не все коту масленица, бывает и великий пост.
Жить трудно. Но можно. Дураков и трусов, хамов и жуликов, предателей и корыстолюбцев, апологетов «темного царства» и «новых времен», людей, стремящихся свести свою неповторимую личность к той или иной социальной роли (барина, купца, пьющего на халяву актера, чиновника, приживала и проч.) и так избавиться от свободы и совести хоть пруд пруди. Но нельзя смотреть на мир из подворотни. Я опытнее вас и больше жила на свете; я знаю, что в людях есть много благородства, много любви, самоотвержения. Это ведь не только Кручинина Незнамову (утраченная мать пропавшему сыну) говорит. Это отец русского театра уговаривает свою публику. Можно, можно любить испорченного человека и даже если он не исправится (нет гарантий как и со счастьем), нельзя считать его испорченным безнадежно.
В ранней и не самой славной пьесе «Не в свои сани не садись» старая дева, плененная «культурными» нравами, вычитывает купчику Ване Бородкину: Я в Москве воспитывалась, там видала людей-то не тебе чета и слышит в ответ: А я так думаю, что люди всë одне-с. Островскому мысль эта очень дорога: по природе своей люди одинаковы, что не мешает им далеко расходиться, быть невероятно разными (галерея персонажей Островского ошеломляет многоцветьем) и оставаться людьми. Даже если сами в этом разуверились. Островский и напоминал русскому человеку о его человеческой сути, о том, что он может быть благородным, мужественным, любящим свободным. (А уж со счастьем как получится. Хотя лучше бы и счастливым.) Свобода же неотделима от игры, импровизации, выдумки словом, от театра. Того самого, что Островский строил всю жизнь, видя в нем главный противовес стоящим друг друга «старому» и «новому» самодурству угрюмому, все наперед расчислившему, мертвому. Потому, не по слухам зная театральные нравы, отдал свои лучшие чувства не только трогательной Кручининой, но и смешному, обтрепанному, безвкусному и все равно величественному Несчастливцеву. Потому редкая духовная трезвость не помешала ему восславить «артиста в жизни», бедолагу Любима Торцова, который пьяница, а лучше вас.
Островский снова в большой силе. И это хорошо говорит о нашем театре и о нас. Не перевелись на Руси таланты, поклонники и горячие сердца.
11/04/03
[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]