[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]


Плачем — значит живы

За журнальной публикацией романа Андрея Дмитриева «Крестьянин и тинейджер» («Октябрь», № 2, 3) почти тотчас последовала книжная (М., «Время»). Издатели работали быстро, прозаик — очень медленно. От «Бухты радости» роман отделяет пять лет. Те самые годы, что методично излечивали нас от пагубной привычки верить в себя и потому надеяться на лучшее. Убеждали, что не существует больше ни истории, ни свободы, ни любви. Да и не было их никогда. Только в сказках. Которые веками изготовлялись циниками, утешающими приторным враньем несчастных простецов. Либо дурачками, хмелеющими от собственных баек о каких-то там истине-добре-красоте.

Дмитриев из этих. Он в пропахшей клинским и шашлыками зоне отдыха открывал блаженную страну, сквозь ор магнитофонов и заливистый мат слышал первозданную божественную мелодию, с мягкой улыбкой показывал, как глупа и бездарна хитроумная злоба — и тем убеждал нас, что человек не может быть «материалом», что утратами, тоской, одиночеством (да и смертью) не все кончается, что Шиллера и Бетховена отменить нельзя. И так было не только в «Бухте радости», но и «Призраке театра», «Дороге обратно», «Закрытой книге», «Повороте реки»… Какие бы испытания ни выпадали героям Дмитриева, как изощренно ни глумилась бы над ними судьба, с какой бы горечью ни оплакивали они утраченные иллюзии, как бы ни корили они себя за малодушие и трусость, тугодумие и наивность, легкомыслие и эгоизм, будущее для них (и читателя) оставалось будущим, история — историей, щедрой не на одни лишь ловушки, но и на третьи (пятые, десятые) непредсказуемые варианты.

В новом романе поражения терпят оба заглавных героя. Прозаик молчит о том, что сталось с крестьянином после того, как он узнал о смерти любимой. О том, что случилось со столичным тинейджером, тезкой тургеневского немого (всего лишь разочаровавшимся в возлюбленной и с ней порвавшим), Дмитриев рассказывает. «…Пройдет немногим больше года, и, сидя на броне перед дырой в горе, Герасим вновь приманит стрекозу». Вновь — как в июньский день, когда мальчик, выгнанный из университета и скрывающийся в глуши от призыва, вдруг понял, что ему должно делать: забыть (череду злосчастий и собственных глупостей), простить (Татьяну, оказавшуюся не равной вымечтанному идеалу), привыкать жить. Это значит преодолеть себя прежнего (полнящегося только своими проблемами) и протянуть руку другим — брату-наркоману, угодившему в беду мужику, которому досталось прятать и обслуживать Геру. Поздно. Навстречу тинейджеру идет крестьянин, наконец-то решившийся переменить судьбу. Он тоже все правильно задумал, и тоже — поздно: его Санюшки больше нет. А Гера, невольный свидетель похорон какой-то спившейся женщины, не знает, что покойница была единственной любовью (и жертвой) его хозяина. Как не знает, что этого чудака — замкнутого, непьющего, измотанного одиночеством, заботами о корове и неведомым недугом, с ходу отвечающего на любые вопросы телевикторин, помнящего все скучные ужасы, из-за которых обезлюдела его деревня, убежденного: здесь по-рабски жили всегда и так будет до самой смерти, — что этого странного Панюкова зовут Аввакумом. Как несгибаемого протопопа. Вот тут-то, перед встречей (совсем не той, что грезилась), Гера увидел стрекозу, вернувшуюся к нему в миг затишья, что оборвался ревом двигающейся в черную дыру боевой техники.

Сходным — смертоносным — грохотом вершилась давняя повесть Дмитриева «Воскобоев и Елизавета». Тогда, в январе 1980-го, рвали звуковой барьер самолеты — авиационный полк перекидывали из-под Хнова (окрест которого гнездятся увиденные московским тинейджером 27 лет спустя полумертвые Пытавино, Селихново, Сагачи) на юг, к черту на рога, в неназванный Афганистан (куда вскоре предстояло отправиться Панюкову). В новую эру рычат — тоже на юге — танковые моторы.

Стало быть — приехали. От застоя к стабильности. С той же измызганной нищей спивающейся провинцией. С жирующей (до поры) и захлебывающейся самодовольством Москвой. С интеллигентским словоблудием, где готовые «умные» пошлости заменяют движение мысли и освобождают от ответственности — за себя, за близких, за дальних. С тем же неумением чувствовать чужую боль, спрашивать, отвечать и слушать без лукавства, прощать без оглядки. С теми же малахольными мечтами о дармовом чуде. С тем же уютным самоощущением: поздно, приехали.

Никуда никто не приехал. Грехи Геры и Панюкова не отменяют их жажды любви и правды. Неудачность порывов к свету не означает их бессмысленности. Был чудный июньский день. Был великий Суворов, верящий, что армия нужна не для убийств и грабежей. Была мать Панюкова, вырастившая сына и чужого мальца, заброшенного пьющими родителями. По сей день можно услышать плачи по ушедшим, крепящие дух оставшихся. Звучат они и в конце романе Дмитриева, таинственно обращая его в такой же — скорбный и светлый — плач. Мы не знаем, какой ценой оплатил крестьянин свою вину за гибель любимой. Не знаем, каким вернется из черной дыры тинейджер. (Да и вернется ли?) Мы знаем, что Герасим и Аввакум были — рядом с нами. В больной, усталой, много нагрешившей и продолжающей грешить, но нашей стране.

Андрей Немзер

20/04/12


[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]