[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]


Гул многоустый

Максим Амелин поведал о двадцати годах счастья и труда

Под первым стихотворением изборника Максима Амелина «Гнутая речь» (М., «Б.С.Г.-Пресс») значится: 1992–1996. Первая этих стансов (и всей книги) строка: Раздерган Гомер на цитаты рекламных афиш. За Гомером, как должно, следует хмурый Гесиод: ... Не о том /, что лирой расстроенной взято, — / рожки придыханий о веке поют золотом, / где небо по-прежнему свято. Блаженное время и его пространство доселе памятны. Но чаша страданий отпита // однажды навеки, — скорбей и печалей на дне / горючий и горький осадок, / железного века достойному пасынку, мне / да будет прохладен и сладок. Как тот лимонад, что старик Державин сравнил с поэзией. Неуместный в железном веке, стих мучительно корчится. Теснят друг друга спорящие смыслы. Метр ратоборствует с синтаксисом — как в отчаянных медитациях Баратынского.

Тут бы ляпнуть: «любимого Амелиным», да констатация факта выворачивается полуправдой, что хуже вранья. Нет у Амелина нелюбимых сочинителей, жанров, сюжетов, размеров, слов, эпох. Порукой тому не одни лишь помещенные во второй части «Гнутой речи» статьи (к примеру, о «Гамлете» Сумарокова, одах Петрова, баснописце Измайлове, о том же Баратынском, о здравствующих ныне несчастливце Евгении Карасеве, чей сборник, кстати, только что вышел в свет, и лавровенчаном Олеге Чухонцеве) и комментированные переводы (из «Приаповой книги», Катулла, Бараташвили). Второй части не было бы без первой, где в шуме стихотворства все время слышен колокол братства. Он звенит в посвящениях современникам, гудит в перекладах творений Горация, Овидия, Фроста, Одена и трогательной до слез вариации шутовских строф Козьмы Пруткова, поет в обращениях к Катуллу, Богдановичу, Языкову, Маяковскому, ликует в хвале шествующему чрез века с клеймом графомана верному паладину науки стихотворства графу Хвостову, чьи избранные сочинения были изданы Амелиным. Днесь под одной — как добрые соседи — / обложкою вплываем в море книг. / Себе ты памятника — тверже меди / и пирамид превыше — не воздвиг <...> На ветряную мельницу похожий, / летучему подобен кораблю — / пускай тебя теперь любой прохожий / полюбит так, как я тебя люблю. // Я памятник тебе... В земной юдоли / Нет больше смерти, воскресать пора / и снова жить безудержно, доколе / жив будет хоть один, хоть полтора.

Один — кто? Изощренный, простодушный, забытый, преславный, древний, новейший... Элегик, одописец, сказитель, сатирик, трагик, песенник... Эллин, римлянин, галл, германец, славянин... Классик, романтик, акмеист, футурист... Гражданин, эстет, меланхолик, оптимист, изгнанник, лауреат... Все «конкретизации» случайны и взаимозаменяемы. Неизменно не произнесенное, но победно сущее, сверкающее пушкинским светом определяемое — пиит. Тот, кто в железном (проржавелом, колючепроволочном) или пластиковом (хайтековском) веке воскрешает век золотой. Тот, кто не равен репутации, социальной роли, поведенческому типу, анкетным данным. (Подписанное именем моим / не мной сочинено, я не максим / амелин...) Тот, кто говорит языком богов и — исповедью, приглашением к обеду, любовной жалобой, инвективой, стилизацией, экспериментом, центоном — славит Бога.

Вся во вселенной тварь ощущает плотью сквозною / проникновенный свет, исходящий из ниоткуда, / из неподвижной точки ничтожной, зоркому глазу / неразличимой в круговороте лиц и событий, / но и ответы в нем на вопросы есть и надежда.

В частности, надежда на то, что процитированным последним стихотворением «Гнутой речи» (Гул многоустый, многоязычный, многогортанный...; 2005–2010) ничего не кончается. Да так оно и есть — дальше-то поэма «Веселая наука» и статейная часть.

Андрей Немзер

13/04/11


[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]