Свежие номера журналов никак не бедны. В "Новом мире" опубликованы повесть Николая Байтова "Суд Париса", эссе нынешнего соискателя Букеровской премии Алексея Слаповского "Второе чтение. Вместо романа" (N 10), повесть Валерия Попова "Ужас победы" и "Стариковские записки" Сергея Залыгина (N 11); в "Дружбе народов" (N 11) - повесть-эссе Марка Харитонова "Конвейер", подборка стихов Эллы Крыловой, извлеченное из архива радиоинтервью Владимира Набокова (1958); в "Знамени" (N 11) - стихи Максима Амелина, повесть Елены Долгопят "Тонкие стекла", "конференц-зал", посвященный финалу поэмы "Двенадцать". Каждая из позиций достойна внимания, список не полон, но сосредоточиться кажется важным на двух других сочинениях. Оба писаны в традиции "вольной мемуаристики".
В последнее время чуть не бесспорным стал тезис о заведомом превосходстве мемуарных и/или документальных повествований над всякими "вымыслами". Мол, только начни вспоминать - и "сама пойдет", читательский интерес гарантирован, ибо обнаружатся яркие черты ушедших эпох и неповторимая личность автора. Обнаружатся. Но в том и дело, что антураж (даже тщательно прописанный) вовсе не страхует от концептуальной фальши, а иное "авторское лицо" весьма "повторимо"и вызывает лишь тоску да досаду. Всегда есть что вспоминать. Вопрос, есть ли кому? - куда сложнее.
В романе Алексея Варламова "Купавна" ("Новый мир", NN 10, 11) конструируется миф о "потерянном рае опрятной бедности". Рай - дача в подмосковном поселке, где летом обретался двойник автора Колюня, мальчик из интеллигентной семьи (папа - цензор, мама - учительница, трогательная бабушка, симпатичные дядья). Потом, правда, именно из-за этой дачи родственники перессорились и стали судиться, но как же хорошо было в детстве! И вообще, как хорошо было в зачуханых семидесятых. (Герою, судя по всему, ныне лет тридцать пять.) О деньгах никто не думал (ну а кто заставляет теперь постоянно приглядываться к чужому богачеству?), всяк свой долг исполнял ("чти отца своего" - заповедь, но есть ведь некоторая разница меж личным сыновним чувством и апологией советского цензора), серенько так жили, скромненько, но ведь достойно. Не то что теперь. И не отречемся мы от светлых чувств к Луису Корвалану, что воспитаны были Клубом Интернациональной Дружбы. И будем тетешкать свою ясноглазость и светло печалиться о запустении Купавны и России. Будем тянуть длиннющие фразы, исчислять деревья и кустарники, воздыхать о Совдепии, которую мы потеряли. И приправлять все это умилением православного неофита. Ну и мягкой иронией. А откуда запустение пришло (если пришло), с чего "милые люди" остервенели, почему стало выгодно совмещать православие с тоской по царству безбожников? Молчит Колюня - исполняется благости, возвышается духовно над юркими умниками (что когда-то его к самиздату приохотили - не то совратили, не то просветили) и принимается за сказку о дивной красоте рабства.
Кто жил в семидесятые, не забудет их ласкового душащего морока. Не забудет гниющей неизменности. Не забудет школы цинизма, в которой растлевались "дети страшных лет России", ныне не умеющие (и/или не желающие) жить по законам свободы и ответственности. Не забудет, если не хочет фальсифицировать историю. (Зачем? Всего чаще от чувства личной ущербности, что рождает зависть. К кому угодно: хоть к "новым русским", хоть к "старым добрым временам".)
Такие семидесятые всплывают в главах из книги Николая Климонтовича "Далее везде" ("Октябрь", N 11). Автор старше варламовского героя лет на пятнадцать; в пору "золотой брежневской осени" он уже не мальчик. Вхож в подпольно-богемные компании. Пробивается в официальную литературу. Синтез "двух жизней" повествователя (и не его одного) - история "Метрополя", где андеграунд "сопрягся" с истеблишментом, а порыв к свободе с провокацией и "пиаром". Климонтович в "Метрополь" не поспел, но в "подметрополье" (удачное слово!) обретался не случайно. Как не случайно обратился к многажды обсужденному сюжету аксеновского (или ерофеевско-поповского?) альманаха.
Рассказывается эта история (как, впрочем, и все остальное у Климонтовича) легко, весело, здраво и без надрыва. Но подумаешь минуту - и жуть берет. Прослышав о готовящемся альманахе, рассказчик звонит Аксенову и узнает, что тот за границей. Аксенов, согласно Климонтовичу, смог выехать благодаря поручительству отца Ерофеева. "Как же тут все перепутано, какой ералаш: Ерофеев-старший - матерый номенклатурщик МИДа; сынок-литературовед, прославившийся еще в аспирантуре филфака первой в стране статьей о маркизе де Саде, рвется стать именитым беллетристом и сочиняет кромешную порнуху, на первых порах чудовищно графоманскую (некоторые, включая вашего обозревателя, полагают: не только на первых, но и на всех последующих. - А. Н.); наконец, богатый и прославленный советский писатель, основатель молодежной прозы, сын репрессированного в 37-м партийца и многолетней невольницы колымских лагерей Евгении Гинзбург с ее мемуаром "Крутой маршрут", куски которого зачитывали как раз тогда по антисоветской "Свободе". Ерофеев-старший борется с американцами за разоружение в Швейцарии; Ерофеев-младший на пару с сыном сибирского офицера (Евгением Поповым. - А. Н.) шустрит, собирает не скажу подпольный, во всяком случае властями не санкционированный альманах; Василий Аксенов в обмен на покровительство папаши всячески молодому графоману протежирует и даже дарит свое имя на обложку этого самого самостийного изделия, в то же время гуляя по Парижу под честное слово дипломата, тогда как обо всем предприятии только ленивому и нелюбопытному в Москве не известно. Повторюсь: этой бесовщиной полна была тогдашняя московская жизнь, душная, одновременно романтичная и циничная, маскарадная, карнавальная, такая-сякая, какой не было нигде в мире и никогда не будет..." Счастлив же остальной мир!
Потому что, как бы Климонтович ни ностальгировал (в другом месте он вполне серьезно говорит о невероятном духовном подъеме и истинном плюрализме семидесятых), главное слово прозвучало: бесовщина. И дело тут не в деталях и даже не в персонах. Климонтович - в отличие от многих "воспоминателей о недавнем" - не любит говорить о людях гадости (во всяком случае не на том акцент), о многих (Владимире Кормере, Юрии Кублановском, Ахмадулиной, Аксенове, Попове) пишет тепло и любовно. Дело - в атмосфере несвободы, что рождает фантомы, втягивает в двусмысленные игры, плодит взаимную подозрительность (превосходно описана истерическая реакция "порядочных людей" на "Метрополь" и его разгром), души корежит, а кого-то доводит до гибели. И это - праздник? И это - ренессанс? Потому что обаятельному конформисту-нонкоформисту тогда было весело? Так, может, именно поэтому ему сейчас стало так грустно?
Можно было иначе жить "в те годы давние, глухие"? Можно. И даже в еще более страшные - тоже можно. Но это совсем другая история. Кстати, тоже актуализированная свежими журналами. В "Знамени" (N 11) завершилась публикация "романа-идиллии" Александра Чудакова "Ложится мгла на старые ступени"; в "Октябре" (N 11, окончание следует) печатается роман Анатолия Наймана "Сэр" (об Исайе Берлине и не только о нем). Читать их надо непременно, а обсуждать - отдельно и подробно.
21.11.2000