начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале
[ к содержанию ] [ следующая статья ]
Публикации
Борис Дубин
Мишель де Серто, летописец вычеркнутого
Как может человек быть историком? (“Как можно быть персом?” — спрашивал в свое время герой Монтескье.) Как писать историю? Чем собственно занят историк, когда ее пишет? И что, он сам при этом — вне ее, описываемой им либо его окружающей, вообще вне истории? Тогда как у него это получается? Вот проблематика, не оставлявшая Мишеля де Серто (1925-1986) на протяжении двадцати лет его архивной и теоретической, издательской, публикаторской и преподавательской работы. Собственно говоря, эта проблематика была в первых набросках и в самом сжатом виде сформулирована уже в двух его ранних книгах — заглавия обеих вводят здесь прямо in medias res — “Чужак, или Единство в различии” (1969) и “Культура во множественном числе” (1974). Но проблемы до такой степени не отпускали от себя ни на шаг, что этот, вероятно, самый известный не-историкам французский историк конца ХХ века не раз и не два к ним как зачарованный возвращался, каждый раз на новом материале, с сознанием все большей сложности вопросов и все более острой потребности в концептуальном осмыслении.
Если говорить буквально в нескольких словах, существо дела (и главный парадокс Серто) заключается тут в следующем: как историк он оставался неотступно поглощен тем, чего для полутора с лишним веков европейской исторической науки — а первые кафедры истории появились в Берлине в 1810 году, а в Париже в 1812-м — как будто вовсе не было (“Отсутствующее исторической науки” называлась еще одна из его ранних книг, 1973 года). Предметами своей работы он выбирал вытесненные за стены церковных институций бесноватость и визионерство, мистику и еретичество, (книга “Баснословие мистиков XVI-XVII веков”, 1982, и вышедший на итальянском языке уже после смерти автора сборник “Наречие ангелов”, 1989); обыденную “прозу мира”, не попадающую в триумфальные анналы королей и духовных пастырей, воинов и хозяев жизни (два тома под названием “Изобретение повседневности”, 1980, третий, обдуманный и проговоренный с коллегами, он написать не успел); местные разговорные диалекты, во имя победы всеобщего Разума стертые культурной политикой Французской революции, всеобщим литературным языком и академическими словарями этого койне образованных сословий (книга “Языковая политика”, 1975); наконец, темные зоны, области забвения и невнимания самих исторических дисциплин, — именно этому посвящена, может быть, самая известная, мало того, прославленная монография Серто — “История как письмо (1975)[1]. В европейской культуре Нового и новейшего времени, подчеркивает он, “умопостигаемое устанавливается... через отношение к другому, так что она движется (“развивается”), сменяя то, что каждый раз сызнова назначает своим “другим”: переходя от “дикаря” к “прошлому”, “народу”, “безумцу”, “ребенку”, “Третьему миру”. В различных и разноименных вариантах — этнологии, истории, психиатрии, педагогики и т.д. — здесь разворачивается единая проблематика, выражающая умение высказать то, о чем другой молчит, и гарантирующая истолковательский труд науки (“гуманитарной науки”) с помощью границы, которая отделяет исследователя от области, ждущей его, дабы стать, наконец, узнанной”.
Так Серто переносит центр своего исследовательского внимания с изучения истории на ее сотворение (сам он чаще предпочитал марксов термин “производство”), ясно сознавая при этом, что самим актом писания, уже началом письма историк отсекает случившееся от настоящего, собственноручно делает его прошлым. Драматизм своей профессии, существующей не просто на грани или в зазорах переломных эпох, но впрямую работающей на такие переломы, Серто отчетливо понимал: “Только конец эпохи дает право сказать, чем она жила, как будто нужно умереть, чтобы обернуться книгой. И писать... значит идти через вражескую территорию, вглубь самого пространства утраты, в сторону от надежной сферы, которая отодвинула местонахождение смерти далеко вовне. Это значит составлять фразы на языке тлена, бок о бок со смертью и даже в самом ее обиталище... После Малларме опыт письма разворачивается во взаимосвязи между решимостью шагать вперед и гибельной почвой со следами пройденного. В этом смысле, пишущий — тоже из тех, кто пытается что-то сказать на смертном одре. Но в смерти, записанной его шагами на черной (а все-таки уже не белой!) странице, он умеет и может выговаривать желание, ждущее от других только одного — чудесного и эфемерного избытка, еще на миг продлевающего ему жизнь за счет внимания, которое он привлек”.
Тем самым, история как созидание (говоря языком Серто, “учреждение”) прошлого, как описание (письмо) прошедшего и как наука о бывшем и прошедшем неотрывна от политики, от прямого делания истории, которое — и которая — всегда в настоящем[2]. Слово и письмо как ответственное и безотлагательное действие исторического человека — такова, собственно говоря, главная болевая точка в сознании Серто, его профессиональная и личная проблема, забота и обсцессия. Не случайно он стал первым профессиональным хронистом майских волнений в Париже 1968 года (сборник его очерков “Захват слова” — опять характерное заглавие — вышел тогда по горячим следам уже в октябре[3]).
Борхес называл классической такую книгу, которую одно поколение за другим по разным причинам читает с одинаковым рвением и непостижимой преданностью. Можно сказать и по-другому: смысл классической книги от перечитывания (и расширения читательского круга) прибывает. Четверть века, за которую книга Серто выдержала несколько переизданий на родине и обвал переводов за рубежами, свидетельствует, что, по крайней мере, одну из задач исторического письма — быть посильным средством от беспамятства и забвения — труд французского историка до сих пор с блеском выполняет. Показательно, что наиболее сознательные и последовательные среди нынешних теоретико-методологических поисков в отечественной историографии и гуманитарном знании в целом испытывают потребность снова продумать именно те вопросы, которые задавал себе Мишель де Серто[4]. Однако историю, как говорилось, пишут не только и, может быть, даже не столько историки по профессии, сколько делатели истории, пусть зачастую куда менее профессиональные. В частности, добившиеся суверенности государства, которые недавно были “братскими республиками” Советского Союза, их президенты и правительства, новая национальная номенклатура, системы масс-медиа, школ и вузов сегодня предлагают, требуют, заказывают, инициируют, поддерживают, оплачивают и т.д. “новые” версии своих национальных анналов[5], так что процесс производства истории, который разбирает в своей монографии Серто, идет сейчас в реальности буквально у нас на глазах. Еще один повод заново перечитать не стареющую книгу “История как письмо”.
[1] На русском языке были опубликованы несколько ее фрагментов: Сотворение места // Cегодня. 1996. № 165; Искаженный голос // Новое литературное обозрение. 1997. № 28. Кроме того, напечатана глава из “Баснословия мистиков” (Сад: блажь и блаженство Хиеронимуса Босха // Художественный журнал. 1996. № 13) и две главы из “первого тома “Изобретения повседневности” (Хозяйство письма // Новое литературное обозрение. 1997. № 28, и “Голос в кавычках // Ex Libris НГ. 1998. № 8).
[2] “Делать историю” — название статьи Серто 1970 г., составившей потом первую главу “Истории как письма”, дало титул известному сборнику-манифесту новой французской историографии 1974 г. “Faire de l’histoire”, вышедшему под редакцией Жака Ле Гоффа и Пьера Нора (3 тт., 1974).
[3] Переиздан в 1994 г. вместе с другими “политическими сочинениями” разных лет — о движениях протеста в Латинской Америке, проблемах иммиграции и этнической экономики во Франции и др.
[4] Имею в виду фундаментальную монографию И.Савельвой и А.Полетаева “История и время. В поисках утраченного” (М., 1997) и ее недавнее продолжение — статью “История как знание о прошлом” (“Логос”, 2000, №2).
[5] См. об этом представительный сборник: Национальные истории в советских и постсоветских государствах. Под ред. К.Аймермахера и Г.Бордюгова. М., 1999.
[ к содержанию ] [ следующая статья ]
начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале