начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале
[ к содержанию ] [ следующая статья ]
Дмитрий Шушарин[1]
1999
Политический 1999 год закончился в полдень 31 декабря. Но начался он раньше календарного. Даже не в августе 1998-го. Кризис 17 августа, несмотря на кажущуюся катастрофичность, не оказался системным. Вообще вся государственно- и общественно-политическая система России находилась весь (политический) год не в кризисном состоянии, а в стадии бурного роста. Весьма показательно, что персонификатор кризиса — Сергей Кириенко — оказался в числе тех, кто одержал наибольший успех на парламентских выборах. Кризис 17 августа стал локальным — финансовым, экономическим, отчасти социальным, отчасти политическим — но во всех отмеченных областях оказался конструктивным.
1999 год начался с отставки Виктора Черномырдина. Именно тогда начались поиски не просто преемника, а персонификатора государства и государственной воли — национального лидера.
Это были поиски и лидера, и типа лидерства. Виктор Черномырдин, олицетворявший переходную эпоху, менеджер во главе государства, одновременно связанный с одной из мощнейших не вполне естественных монополий, был слишком традиционен. Сергей Кириенко, совершенно безосновательно отождествляемый порой с реформаторами гайдаровского призыва, к августу 1998 года так и не стал политиком. Евгений Примаков являл собой фигуру уже не традиционную, а реставрационную. Сергей Степашин не проявил должной воли с началом агрессии против России на территории Дагестана.
Другими словами, бюрократия не смогла найти достойного лидера. Так продолжалось до появления Владимира Путина, сразу же объявленного преемником. До этого в руководстве России был только один человек, который являл собой пример бюрократического лидерства — Анатолий Чубайс. Именно он почти в одиночку на протяжении нескольких лет противостоял попыткам патерналистской реставрации.
Патерналистская модель оказалась весьма эффективна в азиатских странах, удачно вписавшихся в международное разделение труда и агрессивно ведущих себя на мировых рынках. Однако там эта модель жизне- и конкурентноспособна в силу своей цельности и устойчивого системного единства тамошнего общества.
Российская же модель, будучи количественно неразвитой западной моделью, напротив, весьма изменчива. В нашей стране поздно начался переход от патерналистского к бюрократическому способу общественного управления. Но начался и идет.
Персонификатором современного российского бюрократизма, воплощением его модернизационных потенций был и остается Анатолий Чубайс. Его питерское происхождение, как и происхождение Владимира Путина, вызывает вполне определенные историко-культурные ассоциации. Это очередная петербургская попытка повернуть российское общество и государство в сторону порядка и эффективности. Первую предпринял Николай I, чьи стальные глаза, кажется, перешли по наследству к нынешнему премьеру.
В этих рассуждениях нет ничего нового даже по сравнению с Максом Вебером. Однако объективация любых общих концепций всегда нова, поскольку все конкретное уникально. И в России историческая роль бюрократии до конца не то что не оценена или не понята — она просто не обсуждаема.
Все дело в том, что общее отношение к бюрократии формировалось интеллигенцией, конституировавшей себя в противостоянии власти и ее носителям. Особенно, конечно, постарались славянофилы, все жаждавшие слить народ с батюшкой-царем без бюрократического средостения. Каковым, понятное дело, они мечтали видеть себя. Но тогда хоть понималось, что бюрократия есть что-то новое, принципиально отличное от стихии архаичного народовластия.
И самодержавие, и советская власть были различными историческими проявлениями народовластия, политического устройства, в идеале стремящегося к полному уничтожению человеческой субъектности. И не представительная демократия, размывающая персональную ответственность человека и гражданина, является антагонистом народовластия. Уже потому не является, что сама апеллирует к принципу народовластия как ценности.
Только бюрократия вырабатывает понятия персональной ответственности и функциональной однозначности органов власти и должностных лиц. Бюрократия создает социальную общность, основанную на субъектности индивидуума не абстрактно ценностно, а функционально определенно.
Под термином “бюрократия” в современном русском языке и российском обществе понимаются порой самые разные исторические, социальные и культурные явления. Я не претендую (точнее, ленюсь, не хочу себя этим утруждать) на точную дефиницию этого понятия. Но, видимо, необходимо очертить некоторые смысловые границы.
Бюрократия — явление коммуникативное. В той мере, в которой управление связано с коммуникацией. Ведь управлять — это прежде всего коммуницировать. И бюрократия обязана своим происхождением тем коммуникативным изменениям, которые произошли в западноевропейском обществе при переходе от Средневековья к Новому времени, от общества устной культуры к обществу, где все связи определяются культурой письменной.
В данном случае бюрократия не рассматривается как нечто общее для планеты всей — от Франции до Китая. Она рассматривается как европейский феномен, связанный со становлением, как это ни парадоксально для многих, демократии, гражданского общества, правового государства. Потому что она создает каркас нового социума, пронизывает все его структуры, ужесточает социальный организм.
Кроме бюрократии, никто, собственно, и не обладает модернизационными потенциями.
Новоевропейское общество и государство (а мы живем именно в новоевропейском обществе и государстве, а не в каком-то фантастическом постсовременном) формировалось из элементов разнородных, из фрагментов разного происхождения. И если парламентаризм имеет происхождение вполне архаическое, — ибо вырастает из родовых и племенных собраний, из представительных средневековых государств, где субъектами политики выступали сословия, а не граждане, — то бюрократия появилась в раннем Новом времени. И стала первой жертвой модернизационных кризисов, называемых буржуазными революциями.
Ведь все эти революции — выбросы негативной энергии, канализация патерналистской агрессии, буйство архаичного сознания, атавистическая деструкция. Но бюрократия выживала и брала верх. Досаду по этому поводу выразил поэт, вся писанина которого есть буйство архаичного сознания: “Даже в революции чиновник // Выживает — вот какой он черт”. Евтушенко имеет большое иллюстративное значение.
Теперешние полит-информ-пиарбизнесмены представляют собой прямую аналогию тем, кто в раннее Новое время в Западной Европе создавал новую политическую среду, принося в архаичные монархии нормы и принципы письменной культуры. Западная бюрократия представляла собой новый интеллектуальный слой, а не бесполых разночинных интеллигентов, приведших русскую нацию к революционному атавизму.
Вот уже десять лет, начиная с горбачевских попыток возвращения к истокам народовластия — попыток вполне антибюрократических, патриархальных, истинно народных — и в течение долгого времени лучшие (ну, уж какие есть, но в данном времени и месте точно лучшие) интеллектуальные силы заняты обслуживанием выборных технологий.
Но выборы — это только часть демократической системы. Демократия не тождественна представительной власти. Она есть динамичный компромисс между всем тем дерьмом и золотом, которое присутствует во всех ее составляющих, а также между этими составляющими. И потому вопрос об интеллектуальном обеспечении российской бюрократии — это вопрос исправления тех диспропорций, которые могут оказаться губительными для российской демократии.
Речь может идти об обеспечении теми методами и способами, которые отвечают условиям, сложившимся в стране за последние десять лет. Цекистско-чекистский интеллектуализм отходит в прошлое, точнее сказать, сосредотачивается на обслуживании патерналистских политических сил. Однако в каких формах будет обслуживаться бюрократия — вот от чего зависит, что придет на смену конспирологии и пустословию.
Речь идет о том, что власть более не может и не должна ограничиваться собственным пиаром, как это было последние несколько лет, когда пиар подменял собой принципиальные государственный решения. Наблюдение не мое — это уже становится общим местом в частных беседах тех, кто имеет отношение к политическим технологиям и остро ощущает будущие перемены.
Столь значительный интерес к технологическим вопросам связан с тем, что выборы-99 уже сразу же были объявлены триумфом технологий. Причем в этих рассуждениях технологии противопоставляются некой идеальной демократии.
Успех “Единства” — это действительно победа технологий, но только оценивать этот факт следует, в отличие от демократической прессы, с обратным знаком, положительно.
Технологии и есть демократия. Когда начинаются сопли-вопли по поводу того, что итоги нынешних выборов определены действиями СМИ, хочется спросить: а кем они еще должны определяться? Ведь если не СМИ, то райкомом. Tertium non datur. И никакой такой прямой, чистой, автономной от собственных институтов демократии нет.
Да и с технологиями происходят серьезные изменения. Одним из достижений — интеллектуальных и социальных — последнего десятилетия является коммерциализация политических, социальных и психологических технологий. Они утратили квазирелигиозный характер, перестали претендовать на спасение человечества (а не человека) и на переустройство общества (а не на устроение жизни). То, что в скобках, это прерогатива именно религии.
Теперь эффективность технологий измеряется не столько по признаку наделенности их магической силой, сколько по признаку их ликвидности. Последняя, правда, не полностью обусловлена эффективностью, но в ходе каждой новой масштабной политической операции зависит от нее все больше. Что, впрочем, естественно для любого товара, чья рыночная стоимость определяется многими параметрами, в том числе и престижностью, а не только практичностью.
Однако само наличие такого критерия, как внешняя эффективность, свидетельствует о серьезных изменениях.
А главное, победа была одержана по правилам. Правила же эти, если угодно, рыночные. В условиях свободной конкуренции власть попросила на выборах кредит под поручительство Владимира Путина. Продолжателя, а потому естественного соперника Анатолия Чубайса.
Нет ничего случайного в ненависти, которую вызывает Анатолий Чубайс. Вроде бы: Чубайсом больше, Чубайсом меньше. Однако причины этой ненависти есть. Другое дело, что сами ненавистники объяснить их себе толком не могут, хотя и чувствуют, интуитивно догадываются, что перед ними враг даже не смертельный, а системный. И враг для слишком многих — и для большевиков, и для черносотенцев, и для невнятных интеллигентов. Как некогда Сергей Витте.
Чубайс, безусловно, бюрократ номер один, то есть представитель единственной силы, имеющей модернизационные потенции. И член партии никудышников, пацифистов-революционеров, в которой до сих пор числится и Егор Гайдар.
И это серьезное отличие от Сергея Витте. А в остальном они схожи. Граф Сергей Юльевич, пришедший на государственную службу из частной железнодорожной компании, тоже не имел кристальной репутации, хотя в отличие от Анатолия Борисовича был, по крайней мере, по отношению к железнодорожному бизнесу, антиприватизатором. Разное поговаривали о Витте, его интриганстве и мздоимстве. Но в историю он вошел не с черного хода и не как коррупционер. Чего никак не скажешь о супервзяточниках того времени — великих князьях.
Думаю, как и в случае с Витте, как и в случае с бешено воровавшими фаворитами Петра Великого и Екатерины Великой, Чубайс запомнится другим. Тем, что вызывает неосознанную ненависть большевиков.
Впрочем, Чубайса терпеть не могут не только большевики, но и несчастные мечтатели, которые думали, что демократия — это разновидность “царства Божия на земле”, новая утопия, но только антитоталитарная. Однако утопия всегда тоталитарна, а вот демократия всегда конкретна, весома, зрима и груба, как жизнь.
Для интеллигентов, которые приняли в свои ряды отставленного Гайдара, так и не понявшего, кто он такой и что он совершил для России (если б понял, то знал себе цену и не путался бы с кем попало), Чубайс тоже системный враг. Он, будучи, вроде бы, одним из них, начисто перестроил отношения интеллигенции с властью. Ведь она чувствует себя комфортно и не дисфункционально, лишь если есть основания презирать кормящую ее власть. Если во власти есть люди, которых можно поучать и наставлять. А чему учить Чубайса?
Можно не любить правительство. Можно не любить Чубайса и быть политическим оппонентом А. Б., имея другое видение развития России по цивилизованному пути. “Можно” не потому, что разрешено, а потому, что морально оправдано.
Но: волка на собак в помощь не зови. “Агрессивный монетаризм”, “коррупция”, “воровской капитализм”, “дикий рынок” — это ужасно. Но ГУЛАГ ужаснее, а брежневщина еще ужаснее, а говорливая перестройка вообще невыносима. Вот и все, что предлагает история. “Народный капитализм”? Никто не пробовал. И все локальные и региональные успехи последних лет — проявление того плюрализма социально-экономических моделей, который обеспечивается единой, жесткой, бюрократизированной системой политического управления.
А все потому, что при этом управлении никто не ставит под сомнение политические свободы. Нигде, никогда, ни при каких обстоятельствах экономика и прежде всего производство не были главным, определяющим фактором общественного развития. Природа политической власти и уровень развития средств коммуникации, к которым относится и монетаризм, определяли тип общественного развития.
Большевики, кстати, действовали, именно исходя из этого, захватывая политическую власть и ставя под контроль средства коммуникации, в том числе, и банки.
Управлять страной в ближайшем будущем должен человек, способный быть бюрократическим, а не харизматическим или традиционным лидером. Владимир Путин действительно “кот в мешке” и “черный ящик”, человек из Замка, путь к которому никто не знает, но при этом он функционирует. Это и есть адекватный образ бюрократического лидера, лишенного личных качеств, точнее сказать, не актуализирующего их в политическом пространстве. Разве что исключительно технологически.
Итак, поиски национального лидера завершились успешно потому, что государственная власть, являющаяся ныне в России самостоятельным субъектом, формирующим гражданское общество, пока еще субъектности не обретшее, не доросшее до нее, не упустила инициативу. Напротив, она предложила и провела свою кандидатуру.
При этом, в отличие от других периодов русской истории, власть не вышла за рамки ею же самой очерченного конституционного поля. Более того, лидер оказался приемлемым и принятым большинством общества. Востребованной оказалась способность к проявлению государственной воли.
Путин, безусловно, является ключевой фигурой в политическом развитии страны за последний год. При всей банальности этого вывода за ним стоит признание невозможности иной политической системы, кроме персонифицированной. Другими словами, итогом года стало признание того, что политические институты демократического государства опережают в своем развитии институты гражданского общества, без которых это государство нежизнеспособно.
Вывод лично для Путина достаточно суров. Он не должен представать человеком, отвечающим на критику, упреки, дающим разъяснения по поводу чего бы то ни было — для этого есть другие лица и институты. Путин вынужден быть человеком не просто принимающим решения, но и самостоятельно ставящим решаемые им же вопросы, всегда инициатором, креатором, автором.
Потребность в национальном лидере, если угодно, в сильном человеке в Кремле должна интерпретироваться не как потребность в “сильной руке”, в патерналистском лидере-вожде. Такой потребности полностью соответствуют и Примаков, и Лужков, и некоторые другие политики, с которыми связывались, на первый взгляд, стабилизационные, а на самом деле реставрационные ожидания. Но эти политики, особенно Примаков, принципиально недеятельны. Мобильность для них — главное зло. Они привлекательны для людей, для которых образцом является Брежнев и олицетворяемая им советская “прекрасная эпоха”. В своей предвыборной кампании, кстати, Примаков использовал эти настроения, совместив в одном из выступлений противоречивые образы Брежнева и Андропова.
Неартикулированная пока задача Путина — строительство институтов гражданского общества и демократического государства. Этот образ несет в себе черты как стабильности, так и мобильности. Но его позиции в обществе столь сильны именно потому, что с ним связываются как желание перемен, так и надежды на сохранение уже достигнутого. То есть большинство, на которое он опирается, — это динамическое большинство, создаваемое им же. И это ставит его перед необходимостью постоянных действий.
Главным достижением Путина на сегодняшний день, несмотря ни на что, является война в Чечне, уже неоднократно объявлявшаяся частью его пиаровской кампании. Однако никто не задавался вопросом, почему эта кампания столь удачна, несмотря на относительность военных достижений, пацифистские традиции демократической прессы и полное неприятие войны 1995-1996 годов.
Все дело в том, что в отличие от предыдущей чеченской войны военные действия в Чечне и вся полнота ответственности за них оказались связаны с конкретным лицом. И уже в силу этого воспринимаются (являются ли на самом деле — особый вопрос) частью общей государственной политики, стратегически осмысленным действием. Личная воля лидера осмысливается как государственная.
Таким образом, главным итогом 1999 года явилось формирование кредита доверия В. Путину под поручительство, как это ни парадоксально, Бориса Ельцина, обозначившего его как возможного преемника еще при выдвижении его кандидатуры на пост премьер-министра. То есть предложенная в самом начале датировка политического 1999 года может быть и иной — отсчет его можно вести от вступления В. Путина в должность премьер-министра.
Однако это скорее второе политическое полугодие.
В этом полугодии власть, будучи единственной креативной силой в современной России (что является нормой для высшей бюрократии в модернизирующейся стране, находящейся на переходной стадии развития), смогла принять активное, а главное, адекватное участие в формировании нового политического ландшафта.
Той группе политиков, которые явно тяготели к патерналистской модели общественного устройства, была предоставлена возможность разыграть центристскую карту. Власть на этом поле не играла, более того, на ранних стадиях обозначила враждебность к подобного рода фразеологии.
ОВР показал свою неспособность к технологической конкуренции на современном уровне. Его предвыборная кампания — пример экстенсивных, архаичных технологий. Об этом свидетельствует соотношение между конечным результатом с одной стороны, а с другой — финансовыми затратами (самыми значительными из всех блоков по официальным данным ЦИК), стартовыми рейтингами лидеров и многочисленными авансами в прессе в первой половине года.
Очевидно, что зависли коммунисты. Сколько имели, столько и имеют. Это, между прочим, главное, хотя им и не уделялось столько технологического внимания. Все-таки это исторически знаковая сила.
Современный политический язык неадекватен. Люди, именующие себя правыми, вешали на ОВР вполне левые обвинения — бюрократы, номенклатурный капитализм — и прочую словесную труху десятилетней давности. Сами лидеры ОВР, подобно, если не ошибаюсь, Чарушникову (или все-таки Дядьеву?) из “Союза меча и орала” объявили себя “центром”. СПС, если продолжить сравнение, уподобляется Полесову, который был настолько правым, что даже и не знал, к какой партии принадлежит.
И это действительно так — ни с одной традиционно правой партией СПС не сопоставить. Объявить-то себя правыми они объявили, а вот въехать в правизну еще предстоит и им, и стране. Слов не хватает. Слишком многое в политическом словаре правых усвоено ими было еще в бодрые горбачевские годы. Их политический словарь удивительно инертен в закоснелой революционности перестроечных лет.
И, тем не менее, новые правые совершили локальный переворот. В политическом секторе, который принято называть демократическим, сменился лидер. Фигура Григория Явлинского всегда была привлекательна для значительной части интеллигенции тем, что он олицетворял идеал “честного недеяния”. В этом отношении Сергей Кириенко — его абсолютный антагонист. За успехом СПС и провалом “Яблока” прослеживаются глубокие изменения в системе ценностей демократического электората, да и в его составе.
И уже начались разговоры о самом сладком — о новом сталинизме и прочей радостной жути, в которую всегда готов погрузиться русский интеллигент.
Мой коллега Дмитрий Юрьев, будучи по образованию физиком, в частном разговоре со мной предложил образ, который мне, историку, в общем-то чужд. Он заметил, что так называемое общественное мнение, а точнее, понятия, с помощью которых оцениваются разные явления нашей жизни, формируется людьми, для которых идеалом является энтропия. Соответственно, идеалом общественного устройства, социального порядка — хаос.
В этой системе ценностей даже инструкция по технике безопасности — одно из проявлений мирового зла. Что уж говорить о человеке с глазами Николая I, да еще явившегося из Петербурга (не Санкт-, а именно Петербурга, поскольку Санкт-Петербург город реальный, а Петербург — заглавный герой романа, чей автор, напомню, таки умер советским писателем). Радостное ожидание гонений и притеснений может в ближайшем будущем стать (и уже становится, правда, в СМИ, близких к Лужкову и Примакову) главным содержанием печатной и электронной продукции в современной России.
Дело серьезное. Революцию 1830 года во Франции совершила пресса — это был виртуальный переворот, что блестяще, хотя и с тоской, описал Шатобриан. Сейчас, правда, больше вспоминают хвост, виляющий собакой, но это все же скорее самореклама Голливуда (в большей, кстати, степени, чем политтехнологов). Вопрос лишь в том, насколько технологичны окажутся поклонники энтропии. Они могут провалиться так же, как и ОВР с его сереньким центризмом.
Сереньким прежде всего с точки зрения языка. Сейчас наблюдается очень интересный процесс. Коммунисты, превращаясь в системную оппозицию — в смысле, в оппозицию его величества — оперируют понятиями конституционности, законности и проч. Даже итоги приватизации они требуют пересмотреть в судебном порядке, а не административно. В то же время они скованы своей патриотической лексикой в критике чеченской войны. А вот так называемые центристы все чаще и чаще прибегают к пацифистской фразеологии.
Вопрос в том, насколько новы и насколько правы новые правые. ДВР в свое время полностью слился в словесном потоке с той частью интеллигенции, которая своей лексикой напоминала левых радикалов Запада эпохи борьбы за мир, то есть за приход к власти просоветского режима во Вьетнаме. Сейчас в СПС есть политики, которые тяготеют к тому же, прости Господи, дискурсу. Левизна же “Яблока”, точнее сказать его лидера и некоторых других фигур, общеизвестна.
Происшедшее в первый день работы Государственной Думы показало, что парламентарии-демократы до сих пор мыслят категориями 1989 года. Это Съезд народных депутатов как институт внеправовой и внепроцедурный должен был быть тотально полным. А в парламенте все решается формально, то есть цивилизованно. Регламент не был нарушен ни в одной запятой. Не хотите ходить на заседания и работать в комитетах — ваше право. Кворум есть и слава Богу. Без вас справятся.
А главное — абсолютно нелепыми выглядели обиды на Путина, которого Явлинский объявил ответственным за всё, то есть увидел в нем некое подобие Горбачева на Первом съезде. Между тем с 1993 года в России действует принцип разделения властей.
То есть именно демократы стали воссоздавать тоталитарную политическую культуру, к которой они гораздо ближе, чем нынешний глава государства. И их отчаянно демократическая, даже отчаянно правая лексика не должна вводить в заблуждение. Лозунги отдельно — действия отдельно. Особенно когда речь заходит о правах человека. Как удачно выразился Борис Березовский, когда политика подменяется правозащитной деятельностью, это и есть популизм.
Потому и весьма затруднительно говорить о правых и левых в современной России. Все ж таки это разные ценностные ориентации, а не самоопределение относительно власти. Последнее свойственно именно тоталитарной политической культуре, носителями которой, повторю, являются в первую очередь правозащитники, пацифисты, “яблочники” и те, кто выбрал правую фразеологию, оказавшись в не столь близких, как им хотелось бы, отношениях с властью.
Сейчас наблюдается период безъязыкости. В одной из своих сетевых публикаций (www.russ.ru) я предложил термин посттехнологизм, имея в виду переход от технологий выборов 1999 года к технологиям образца года 2000-го, причем технологиям не только электоральным. Проблема шире. Речь идет о национальной самоидентификации и о самой природе российской государственности.
Чеченская война поставила Россию перед необходимостью противостоять еще и давлению со стороны Запада, навязывающего миру двойной стандарт — один для НАТО в Косове, второй — для России в Чечне. Я, кстати, был одним из тех немногих, кто выступал сторонником действий Запада. И полагаю, что наибольшую ответственность за неуправляемость Милошевича, за конфронтацию с Западом, за сегодняшнее к нам отношение несет Евгений Примаков. Но это из области воспоминаний. Сейчас же возможно возрождение пацифистско-антиимперских настроений. И люди, считающие себя правыми, могут оказаться в смысловом тупике.
Исполнилось двадцать лет войне в Афганистане, породившей уже в перестроечные времена новый пацифизм. Те, кто стал бороться за мир, собственно, уже после вывода войск, всегда прибегали к авторитету Андрея Сахарова. Но никто не хочет вспоминать, что свой ответ Червонопискому на Съезде депутатов Сахаров начал со слов в защиту армии. Пацифисты середины 90-х об этом уже начисто забыли, но активно сравнивали Чечню с Афганистаном. И здесь наблюдалось такое же смысловое спрямление, как и в трактовке позиции Сахарова. И не только по Афганистану — его наследие вообще пока не нашло должной интерпретации.
Афганская авантюра, будучи имперским абсурдом, логически и исторически завершила существование империи, в которой русские были самым дискриминируемым народом. Война в Чечне, напротив, стала первой постимперской войной, войной демократической России против криминального режима, отторгнувшего часть территории страны, то есть нарушающего Конституцию, принятую на референдуме.
Но велась она по обычаям войны имперской — иррационально, затратно (прежде всего человечески затратно), без четко и ясно определенных целей, а главное — без попыток сплотить нацию вокруг решения военных задач, без попыток пробудить солидарность с армией.
Никаких “отрядов чеченского сопротивления” не было, более того, не было никаких сепаратистов. Сепаратизм подразумевает четко и ясно поставленную задачу — государственно-правовое отделение от другого государства. Дудаев же, как и его преемники, хотел сохранения неопределенности, которая отвечала бы его криминальным потребностям.
Эта война могла стать точкой отсчета новой, модернизированной русской государственности. Но не была определена ее главная цель. Не было сказано просто и ясно: конституционный строй России, созданный русской нацией, несовместим с тейповым строем и шариатным правом.
Любая империя — это конгломерат разнородных и разноправовых образований. Британцы договаривались с раджами, русские цари — с эмирами. Новоевропейское государство гораздо более жестко и нетерпимо. В отличие от архаичных империй, модернизированное государство Нового времени создает унифицированное правовое пространство. Даже если это федерация, она требует согласия с основными принципами и, главное, ценностями, объединяющими ее членов, ни один из которых не может жить по своему праву. В современном — европейском, а значит, христианском, — правовом пространстве не может быть анклавов частного права. И попытки создать таковые, будь то тейповые образования, зоны шариатного права или пригороды, контролируемые “братвой”, — преступны.
Артикулировать это могут только новые правые. Больше просто некому — “Единство” слишком инструментально, а власть слишком технологична. Однако признание конструктивности войны — а речь идет именно об этом — слишком серьезный поворот для демократического дискурса.
Язык может не повернуться.
[1] Дмитрий Шушарин — кандидат исторических наук, эксперт Фонда эффективной политики.
[ к содержанию ] [ следующая статья]