начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале

[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]


Виталий Куренной ([email protected])

Уважаемый Руслан! Хотел бы сперва поблагодарить за замечательный и острый ответ. Однако, прежде чем продолжить нашу дискуссию, позволю себе некоторое предварительное резюме, которое чисто субъективно позволяет мне сориентироваться в ее дальнейшем ходе. Первая реплика с моей стороны строилась вокруг тезиса “теория есть разновидность риторики” — поначалу совершенно неопределенного. Предварительно я попытался прояснить для себя смысл этого тезиса и те границы, в которых он мог бы рассматриваться. Смысл этот ближайшим образом оказался связанным с классическим противопоставлением теории и риторики как противопоставления “философии” (опять же в классическом смысле, включающем сюда и науку) как “поиска истины самой по себе” и “софистики”, строящейся на представлении о том, что так называемый “поиск истины” является производной от ситуативных “политических” (“полисных”) задач прагматически ориентированной стратегии убеждения.

Затем, выбрав в качестве исходной оппозиции некоторые моменты концепции Р. Рорти, я попытался придать тезису “теория есть разновидность риторики” семантическое содержание, что выразилось в достаточно вольно сформулированной интерпретации этого тезиса применительно к той проблематике, которая в какой-то мере имманентна аналитической философии, т. е. той традиции, из которой вышел Рорти и от которой он отталкивается, используя, в то же время, определенные наработки на границах этой традиции, обозначенные, например, Куайном как “поворот к прагматизму”. Попутно было затронуто различение “ядра” теории и ее “периферии”, что мыслилось, отчасти, и как ответ на твою, Руслан, критику различения теории и риторики применительно к этому вопросу, развернутую в одном из номеров “Логоса” за прошлый год.[1]

Все рассуждение применительно к ситуации “нормальной науки” строилось вокруг формального аргумента, от принципа само-референциальной противоречивости (“СРП”). Если же мы имеем дело с попыткой опереться на “сильную” разновидность концепции “концептуальной схемы” или “революционной науки” (что, как мне представляется, и делает Рорти), то первый аргумент от СРП может быть дополнен указанием на “бессмысленность” одной пропозиции (например, “теория есть разновидность риторики”) для того, кто в ином словаре формулирует, на первый взгляд, противоположную пропозицию (“теория не есть разновидность риторики”) и, разумеется, наоборот. В последнем случае обсуждать нечего, так как мы, находясь в разных языковых мирах, просто не можем понять друг друга. Аргумент “СРП” опирается на минимальное требование когерентности, то есть того, что можно требовать от позиции, которую вообще имеет смысл обсуждать.[2] При этом было использовано то обстоятельство, что Рорти — применительно к публичной сфере — оперирует, например, таким понятием как “истинность” (“верность”, “справедливость”), давая ему следующую формулировку: «Либеральное общество это такое общество, которое согласно называть “истинным” (или “верным” или “справедливым”) все, что следует из неискаженной коммуникации, всякое мнение, которое выигрывает в свободном и открытом столкновении».[3] Результат таков, что пропозиция “теория есть разновидность риторики” не может быть общезначимой или она самореференциально-противоречива, с чем Руслан, насколько я понимаю, согласен (“данный тезис не может иметь абсолютной значимости”), хотя и вводит здесь дополнительные ограничения, например, что “в этом он разделяет судьбу всякого тезиса”,[4] а также ограничения на применения принципа СРП, признавая, однако, что он “эффективен” в пределах некоторой определенной языковой игры или в пределах “финалистской” концепции.

Тем не менее, с точки зрения Руслана, тезис “теория есть разновидность риторики” имеет смысл продолжать отстаивать, там, “когда теория в соответствии со сложившейся традицией противопоставляется риторике как нечто обладающее привилегированной природой по отношению ко всем дискурсивным формам, которые не принято квалифицировать как теоретические”.

Второй случай, когда этот тезис осмысленно продолжать отстаивать, я попросил бы уточнить, так как мне не совсем ясно каким именно образом конструктивизм противопоставляется “поиску истине о предмете безотносительно к той полезности/бесполезности, которая может быть из этого извлечена”, т. е. определенный вид теории некоторому практическому требованию.

Третий контекст, в котором имеет смысл его отстаивать, характеризуется тобой как претензия теории быть “вне” или “выше” политики.

Здесь видно, что разговор приобрел более общий характер, поскольку речь идет о теории и политике, и последнее, видимо, следует понимать как обобщение “риторики”. Ниже я постараюсь уже несколько иначе — в довольно разрозненном виде — изложить скорее материальные, чем формальные соображения, которые связаны с этим более широким вопросом. Цель их заключается, главным образом, в том, чтобы указать на некоторые особенности современной ситуации, в контексте которой выдвигается и отстаивается этот тезис сведения теории к разновидности риторики/политики (на примере, главным образом, России). Т. е. можно сказать, что это попытка прагматическими средствами отстоять не-прагматический тезис. Смысл этих заметок, однако, состоит в том же: ирония без самоиронии слишком серьезна, чтобы ее можно было считать иронией. Разумеется, они не могут претендовать на сколько-нибудь аргументированный характер. Речь идет, скорее, о заявлении “предпочтений” и указания направлений, по которым могут быть раскрыты резоны этих предпочтений.

Предварительно можно заметить, что первый и третий “микро-тезис” в определенном отношении, по-видимому, противоположны друг другу. Поскольку всякая privilegio даруется именно политикой (государством и правом), то указание на то, что “теория” не может противопоставляться “риторике” как нечто “привилегированное”, т. е. включенное в систему властных политических отношений и политического ангажемента, противоречит, по-видимому, третьему тезису, указывающему на тотальную ангажированность теории, т.е. невозможность ее деполитизации.

<Философия” и “метафилософия”> (Ассоциация)

Однажды мне довелось писать контрольную работу на какой-то философской кафедре, название которой уже поменялось, но которая, например, когда-то давно, по преданию, “сняла” формальную логику и заменила ее новой (“неформальной”, так сказать). Там был такой вопрос: “философия и метафилософия”. С тех пор я знаю, что метафилософия это то, что не имеет ничего общего ни с одной философской теорией. Замечательная эта метафилософия заключается в том, что она смотрит сверху — с иронией — на все прочие теории. Такое право ей дает то, что она, в частности, рассмотрела все прочие теории в их исторической обусловленности, обнаружила их историческую правомерность и ограниченность, распределила их по рубрикам (из которых не выскочишь — ни-ни), а сама конкретно совпала с одним передовым общественным строем. Поскольку было ясно, что эта практика — лучшая из возможных, то трепыхаться было нечего: всерьез принять какую-то из “теорий”, это то же самое, что принять ислам или постричься в монахи в самый разгар движения к еще лучшему будущему от темного, дикого, еще не секуляризованного прошлого.

Но давеча, взглянув случайно на оборот русского перевода “Философии как зеркала природы” (обложка которого мимикрирует под английское издание и с первого взгляда вроде бы “та же самая”), я обнаружил, что, оказывается, эта книга также принадлежит к жанру “матафилософии”, да еще и “считается наиболее важным вкладом в нее со времен Канта”. Эта аттестация — явно рекламного характера, т. е. отвечающая определенному спросу, — показалась мне очень симптоматичной: ведь именно в России всегда ждут от “философии” окончательности и определенности, которую любезно предоставляла прежняя “метафилософия” и заменитель которой теперь, по-видимому, спешно разыскивается на Западе (пока “русская идея”, должная расставить все по местам, еще находится в стадии разработки). И хотя мне кажется, что Канту оказали здесь, так сказать, “много чести” — едва ли он тянет более чем на “просто философа”, но, видно, только в силу некоторой политической стыдливости здесь не упоминается “советский марксизм” как величайшая метафилософия. Некоторая смена политического контекста не изменила лишь потребности в какой-то метафилософии. Она желательна и в том смысле, что одним жестом разделывается со всеми прежними философиями, которые тем самым отпадает надобность знать и с ними разбираться. Замечательно вторит этому и введение Рорти к русскому изданию “Философии как зеркала природы”: “Они <русские философы. — В. К.> могут обойтись без множества проблем, которыми в противном случае занимались бы. Они стали жертвами переноса во времени,[5] но сейчас в состоянии оценить случайные преимущества прошлой ситуации — ситуации задержки во времени” (с. xix). Аналогичный вопрос несколько лет назад обсуждали в Москве Ж. Деррида и М. Рыклин: как заниматься деконструкцией логоцентризма там, где этого логоцентризма днем с огнем не сыщешь? Деррида тогда, между прочим, сказал: “Если я хочу восстановить обучение философии как институт во Франции, то ради преподавания метафизики. Я знаю, что метафизика нам нужна, я никогда не говорил, что ее нужно просто выбросить в мусорный ящик...”.[6] Мы же, как обычно, “впереди планеты всей”. Это та же проблема, которая однажды уже затрагивалась мной в связи с Деррида.[7] Его работы — это маргиналии к каким-то текстам, а превращение этого текста в основной (“вынесение Гуссерля в примечания к Деррида”) перераспределяет акценты в отечественном контексте довольно неожиданным образом (хотя в ситуации “нормальной” науки это и представляет собой интересный ход, но это именно на другом фоне). В отношении к Рорти это, по-видимому, также потихоньку начинает приобретать гротескные формы — вскоре вся аналитика будет занесена “в комментарии” к нему (тенденцию к этому уже можно показать на публикациях[8]).

Что же такое “метафилософия” безотносительно к ее конкретному исполнению? Основной ее признак, на мой взгляд, таков: ее нельзя мерить мерою обычной “философии” и обычной “теории”, ее нельзя обсуждать с использованием ни одного из тех “языков”, которыми оперируют даже взаимоисключающие позиции. В частности, для всякой научной теории свойственно уважение к принципу СРП (в отличие от мифа и теологии), однако он не обязателен для метатафилософии. В определенном смысле такой способ философствования является восприемником системы Гегеля (который, тем не менее, не подвергал сомнению принцип СРП, оперируя не формальными, а материальными противоречиями), но претерпевшим определенные модификации. Здесь можно обратить внимание на сращение с каким-то общественным устройством, которое почитается за наилучшее, на убеждение (оно может быть концептуально не выражено, но сквозит из самого языка (см. ниже, прим. 19), что произошли некоторые однозначные и необратимые исторические события (или история движется таким однозначным образом), а также на явное обращение к утопии, выражающееся в том, что упор делается не на то, что есть, а на то, что будет. В отличие от “критики”, которая часто считалась единственной восприемницей философии после Гегеля, можно отметить также существенно “позитивный” характер “метатеории”. Существуют, правда, некоторые различия по вопросу о том, как же поступать со всеми прочими “теориями”. Советский марксизм либо стлал из них исторический путь к себе, либо размещал их в резервации “запутавшихся в противоречиях современных буржуазных теорий”. Рорти размещает их в сфере “приватного”, накладывая запрет на просачивание в сферу “публичного”. Мы можем как угодно переописывать себя приватно, но проблематично, что мы может совершить переописание публичной сферы (где место одному лишь прагматизму — в той интерпретации, которую дает ему Рорти). В этом я вижу разрешение и того видимого противоречия, в котором находятся тезисы 1 и 3. Теория должна быть “деполитизирована”, но в то же время она не может быть ни “вне”, ни “выше” политики.

Основное опасение, которое у меня связано с “метафилософиями”, выносящими окончательный вердикт всякого рода “философиям”, связан именно с этой окончательностью. Это уже в самом деле не “философия” — последняя всегда страдает изъяном несовершенства, который ясно декларируется в самом ее имени. Исторически также обращает на себя внимание тот факт, что такого рода “метафилософий” набралось уже порядком. Есть среди них и “антифилософии”, не раз провозглашавшие окончание века философии (“метафизики”). Пора бы, наверное, попривыкнуть (хотя есть, конечно, естественная психологическая склонность жить при “последних временах”), тем более, что нынешний век имеет в этом смысле травматический опыт слишком серьезного отношения к таким пророчествам. Опыт этот, возможно, и миновал Америку, но именно здесь и хорошо бы поразмышлять над “случайностью” в истории.[9]

<Теория и политика>

Если народ одержит окончательную победу, то, несмотря на всю “важность их научной профессии”, эти господа сумеют быстро стать на сторону столь проклинаемого им теперь народного суверенитета. Но народ крикнет им тогда: “Слишком поздно!” — и быстро положит конец всей мерзости привилегированной учености.

Из заметки Маркса/Энгельса (кого именно, неизвестно) под характерным названием “Подлость немецких профессоров”, опубликованной в Neue Rheinische Zeitung № 156, 30 ноября 1848 (К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения. 2-е изд., т. 6, с. 86).

В вопросе взаимоотношения “теории” и “политики” (с политикой здесь сопрягается “риторика” как политически ориентированная практика) имеется две очевидные крайности. Одна из них пролагает между ними непроходимую пропасть, вторая — напротив — связывает их жесткой связью (что здесь “определяет” что — это второй вопрос). Удобрять этот тезис примерами было бы излишне. Та и другая крайность описываются, а иногда и предписываются некоторыми теориями, и на каждую из них существует немало противоположных теорий. Иногда эти теории перестают обсуждаться и “проводятся в жизнь” — становятся факторами политики, предписывая или, скорее, легитимируя ее. Здесь также существуют крайние примеры: один из них, очевидно, советский марксизм. В качестве противоположного примера можно упомянуть феномен немецкого университета, который воспитал Bildungsbürgertum, вполне индифферентное в своей “научности” ко всякой политике и спокойно проглотившее национал-социализм. Вполне аналогичными вещами в изобилии полна история взаимоотношений церкви и государства (один из которых был приведен Русланом в пользу того тезиса, что “нет теории вне политики”). Мне кажется, что как хорошая теория, так и хорошая политика располагалась бы между двумя этими крайностями: теоретик может работать не опасаясь того, что из его теоретических взглядов сделают немедленные оргвыводы, не будучи в то же время (само)замурован в теоретическую башню из слоновой кости. Это, однако, совершенно общее соображение, которое в такой форме мало что значит. Более того, я не мог бы указать и какого-то однозначного и всеобщего разрешения этого — как политического, так и теоретического — затруднения. Но мне кажется, что ориентация на его разрешение должна оставаться нормативным требованием. Здесь я хотел бы, однако, сделать какие-то замечания относительно современной ситуации.

Есть ряд обстоятельств, которые, мне кажется, надо учитывать, когда говорится, например, о том, что философская теория не имеет или, если позволить себе извлечь из этого state of affairs, нормативное требование, не должна иметь никакой привилегии относительно не-теоретических дискурсивных форм. В такой форме тезис идеально подходил бы для эпохи эмансипации государства от церкви. Однако можно обратить внимание на то, что в настоящее время нет никакой единой философской теории[10] (de facto ее не было и раньше — как не было никакой единой Теологии, — но были периоды, когда полагали (опять же с известными оговорками), что такая теория в конце концов может быть найдена). Более того, нет никакого единого дискурсивного пространства, в котором их можно было бы соизмерять и выносить суждение относительно “философской теории” вообще.[11] Это же обстоятельство имеет свой концептуальный коррелят в ряде теорий (языковой относительности, несоизмеримости теорий и т. д.), к разряду которых принадлежит и “теория метафор” Рорти. В этом смысле нужно, видимо, рассматривать замечание Руслана о том, что “времена великих дискуссий относительно глобальной культурной миссии Теории прошли” — и в этом смысле я мог бы полностью с этим согласиться, если добавить, что и “времена глобальных выводов о взаимоотношении Теории и Политики прошли”. В то же время, когда говорится, что “теоретические формы дискурса должны быть лишены привилегий”, то с этим трудно не согласиться, если имеется в виду “привилегия” марксизма в Союзе или “привилегия” теории рас в фашистской Германии. С другой стороны, для искушенного человека должно быть ясно, что лозунг “лишим теоретический разум привилегий” означает не более, чем “отбросим такие-то и такие-то формы теоретического разума (“теории”) и будем впредь придерживаться только вот этой одной” (как лозунг “свобода!” сопровождает лишь смену разных форм власти). То обстоятельство, что какие-то теории неприглядным образом использовались в политике, не является аргументом в пользу отказа от теорий (это было бы равнозначно тому, что бомбардировка Хиросимы должна быть аргументом в пользу запрещения физики как науки). Отчасти это проблема политики, и даже точнее — философского образования политиков[12] — причем основанием такого рода эксцессов с определенными теориями является игнорирование того, что в “теории” нет ничего окончательного (в том смысле, что хотя они и формируются в форме, которая, на первый взгляд, общезначима и окончательна, но всегда существуют и другие теории — если и не “актуально”, то в принципе). Если говорится, что “пора теорий прошла”, то это всего лишь одна из возможных теорий.

Поскольку наша дискуссия затрагивает, скорее, “философскую теорию”, то надо, наверное, что-то сказать специально к этому вопросу. Уже много тысяч лет философии ставятся упреки в том, что она не достигает того, что декларирует (эти упреки можно встретить и в тексте Руслана). Не раз провозглашалась “дальнейшая невозможность/ненужность философии” (после пришествия Христа, например, или после Гегеля, после Аушвица, после Дэвидсона и Селларса и т. д.). Тем не менее, она существует (весьма условно с теми оговорками, что сделаны выше). Что она такое — определить едва ли возможно, но в самом общем виде можно, например, сказать так: это попытка ставить вопросы, выходящие за пределы “насущных” целей и средств, это поле возможностей — возможностей приватных, публичных, теологических, научных и т. д.[13] Иногда одна из этих возможностей становилась реальным фактором политики, и этому есть как “хорошие” (вроде указанного Русланом случая с adiaphora), так и “плохие” примеры. Но превращение какой-то философской теории в исключительную противоречит самому смыслу философии. Было бы, по-видимому, ошибочным сказать, что потребность в философии является “естественной” (или “социально-естественной”) — она, скорее, “противоестественна”, поэтому нельзя сказать, что есть какие-то известные механизмы, “гарантирующие” ее существование. Вполне возможно, что она действительно когда-то прекратится (мы обычно считаем, что это происходит вот сейчас, на наших глазах), но этот конец не может быть констатирован одной из “философских теорий” (к таковым я все же отношу и концепцию Рорти, несмотря на всю “метафилософскую” претензию).[14] Покончить с ней — это значит не говорить на эти темы (здесь Рорти прав). Но поскольку он говорит, что не надо говорить на эти темы, то он никоим образом не добивается того, о чем он говорит, — это просто другой способ говорить на те же темы. Скорее, такие вопросы перестанут вообще кого-то интересовать (поэтому если они перестают интересовать нас, мы тут же склонны объявить это и “концом философии”). Но это, по-видимому, произойдет в обществе, которое вернется в Золотой век безмятежной мифологии (возможно Америка и близка к этому, но это другой вопрос). Разумеется, нельзя сказать, что лучше. Опасаться же в настоящее время того, что философия имеет какой-то привилегированный статус в “общем диалоге человечества”, мне кажется, не стоит. Может быть, и есть такие страны, где это имеет место, но мне они неизвестны. Сейчас мнение певицы или актера гораздо весомее.[15] Вот пример. В наших СМИ вдруг развернулась компания с связи с теорией глобальной хронологии Фоменко. Включаю я тут как-то телевизор и вижу: сидит, судя по всему, известный спортсмен,[16] который разделяет взгляды Фоменко, и агитирует в его пользу.[17] Тут же и строка микро-референдума с такими, например, вопросами: Считаете ли вы, что вопросами хронологии должны заниматься только профессиональные историки? (нет — 50 звонков, да — 30).[18] Это старая проблема — привилегии олимпийцев в Греции из той же серии. Но тогда олимпийцы имели привилегии социальные, а на “теоретические”, кажется, не претендовали. Эпоха науки, говорят, прошла. Это почти так, но только не в том смысле, что она ушла в прошлое вместе с мифологией и теологией, а в том, что те почти окончательно вытеснили ее в нашем сознании. Скоро, мне кажется, начнут открывать институты френологии, хиромантии и алхимии. Какая-нибудь баба Клава, снимающая порчу и делающая приворот/отворот с гарантией, востребована так, что никакому рядовому ученому и не снилось. Едва ли найдется сейчас человек, не знающий своего знака зодиака и проч. и проч., и проч. Поэтому применительно к первому контексту, в котором, согласно Руслану, имеет смысл отстаивать тезис “теория есть разновидность риторики”, а именно “когда теория … противопоставляется риторике как нечто, обладающее привилегированной природой”, я могу сказать, что такой контекст отсутствует и фактически имеет место обратное положение вещей. Конечно, все примеры приведенные выше были упомянуты не для того, чтобы продемонстрировать возмущение астрологией и т. д. Но нельзя же всерьез говорить о том, что такие вещи каким-то однозначным образом вытесняют и сменяют друг друга.

Другая сторона вопроса связана с претензией быть “вне” и “выше” политики. Есть такой персонаж, который часто фигурирует в продуктах Голливуда: Умный Ученый, лишенный практического разума (действующий ученый — это обычно Гениальный Сумасшедший и притом Очень Опасный Тип). Сперва он изобретает какую-то Жуткую Гадость. Потом эта Гадость оказывается в руках Мерзкого деляги-политика. Ученый начинает вопить, что он Не Думал, Что Так Получится. Его, конечно, сразу пристреливают. — Это очень ясный образ “теоретика вне политики”. Видимо, он и является решающим, когда мы соглашаемся с тем, что не должно быть теории “вне” политики. Есть, конечно, и вполне серьезные основания для этого — Чернобыль, Хиросима и так далее. В этой связи много вопросов, часть из которых довольно старые. Они непосредственно увязаны с процессом индустриализации науки и, видимо, надо рассматривать эти проблемы уже применительно к постиндустриальному обществу. Общая тенденция к этизации науки (“глобальная проблематика”) указывает на то, что работы в этом направлении активно ведутся. Но поскольку это лакомый кусочек функционеров от науки, мне не хотелось бы кивать на это. В любом случае — это особая тема разговора, относительно который мне не хотелось бы выносить какие-то поспешные и краткие суждения. Но мне представляется, что способность “теории” учитывать исторический опыт, по-видимому, не исчерпан (никто, кажется, еще не показал это a priori). С другой стороны, если говорить о претензии быть “вне” политики, то мне кажется, что замыкание на проблеме “конца” науки, муссирующейся на периферии “нормальной” науки в “развитых странах”, и гипертрофия этой проблематики и этих тем в том культурном контексте, где уже почти нет никакого объекта критики (“нормальной философской теории”), выдает явное игнорирование таких немаловажных деталей, как исторический, политический и социальный контекст. А это именно и есть в каком-то смысле “наука” “вне политики”. Если мы однако их обсуждаем, то это и свидетельствует об определенной дистанции по отношению к “политике”, на которую имеет право “теория”, еще не до конца выродившаяся в идеологию.

<Немного фантазии>

Если Рорти решил свести счеты с аналитической традицией (которая, как мне кажется, просто перестала его замечать и продолжает столь же безмятежно обсуждать “классические проблемы”), то это любопытно и поучительно, как, скажем, критика бывшими священниками религии, но можно ли делать из этого далеко идущие выводы фундаментального характера? Такая масштабность является скрытой формой универсального понимания истории (в равной мере свойственного Гегелю, Марксу или Конту). Можно без труда увидеть это в тексте Руслана.[19] — Ответ, конечно, легко предугадать — не надо принимать это все за описание того, “как все это есть на самом деле”, это лишь “риторика”, а кто, мол, не переописывает под себя историю и т. п. Но тем самым я лишь в иной форме повторю свой “формальный” тезис: не надо придавать большой серьезности своей попытке быть глобально ироничным, деконструктивистичным и т. д., и т. п. Если эти вещи можно обсуждать — давайте обсуждать, но если это конкурс теоретических легитимаций для политики, тогда, боюсь, может случиться, что нас соблазнят такой “русской идеей”, что мало не покажется, да еще и удобрят ее ссылками на наконец-то достигнутый в ходе общенародного референдума долгожданный консенсус с конкретными выводами для космополитов от науки. К сожалению, в России имеется богатый опыт именно серьезного отношения к утопии, а также к искусству (“Я подниму как большевистский партбилет все сто томов своих партийных книжек,” — Уитмен и Маяковский вполне конгениальны в своем космическом размахивании руками, что можно показать на бесчисленных примерах). Держу пари, что последние полтора века русской истории несложно шуточно переописать как уже реализованный проект Рорти: от теологии к Соловьеву (он исчерпывает стадию Метафизики), затем к Менделееву (он открыл известную таблицу и правильное соотношение воды и спирта в водке — потом Наука уже наскучила и не привлекает больше молодежь), вслед за чем следует безбрежное господство Литературы, а затем и Утопии в Лучшей — разумеется — стране (которую еще предстоит обрести — коммунизм-то еще не построен). Есть еще, конечно, несглаженные противоречия между рабочим классом, крестьянством и интеллигенцией (по аналогии с белыми американцами, неграми и гомосексуалистами). Но наше искусство постоянно работает над этим, дает возможность почувствовать нашу жестокость по отношению друг к другу и т. д. Маяковский — наш Уитмен. Дьюи и замену находить не надо — достаточно посмотреть его воспоминания о поездке в Советскую Россию, а заодно количество его книг по педагогике, изданных-переизданных в 30-е годы в России (М. Маяцкий как-то затронул тему сов. марксизма и феноменологии как близнецов-антиподов, но как быть с прагматизмом? Но можно было бы обдумать и то примечательное обстоятельство, по поводу которого недоумевал, например, Р. Редлих в своем предисловии к “Свободе и культуре” Дьюи (London, 1968, особенно, с. 14-15) — чего это БСЭ записала того вдруг по части “философии войны и фашизма” после такой трогательной любви в 30-е годы?). Философия, наконец, лишена своего метафизического багажа (марксизм, как известно, не догма, а руководство к действию). Голос у нее — наравне со всеми: рабочий там выступает, скажем, или колхозница — ко всему прислушивается. (Это ведь только кажется, что “философия” — царица наук была. Достаточно послушать рассказы бывалого советского профессора, чтобы понять, каково ей доставалось.) — Продолжение такое: ... наконец Великое противостояние рушится; бывшая Империя зла начинает строить подлинно свободную демократию. Свободные граждане свободных стран теперь учат русский язык (мы уже английский давно не учим); Рорти как идейно близкий (материалист все же) стал заведовать лабораторией Постметафизических исследований и т. д. Да, вот еще что: “страны Варшавского договора наконец обошли ООН и прямо взяли на себя миссию защиты гуманизма, начав бомбардировки кровавого режима <имярек>, памятуя к чему привело промедление в случае с фашизмом”. — Все это не было априорно исключено.

Определенный изъян русской культуры состоит в том, что некоторые теории, на два вершка возвышающиеся на общем интеллектуальном фоне “нормальной” европейской науки, а потому вполне безвредные для западной политики, вдруг избираются и превращаются в последнее и окончательное слово Истины, даже если эта Истина и состоит в том, что нет никакой истины. Поэтому все это можно заключить теми же словами, что и первую реплику: для ироника, особенно сейчас в России, немного самоиронии не помешает.

P. S. У Руслана много места отведено принципу СРП и демонстрации его ограниченности. Это особая тема, и рассмотрение ее потребовало бы много времени и места. Однако “конвенционализм”, который фигурирует здесь в качестве фона, — это принцип “нормальной” науки. С другой стороны, мне известны, конечно, великие догматические конвенции Вселенских соборов, но мне не известно ни одного Великого философского конгресса, на котором была бы принята конвенция относительно того, что конвенционализм — это единственная правильная концепция истины. К тому же требовался бы еще один не менее Великий конгресс, который утвердил бы конвенцию относительно правомерности первого и т. д.



[1] Логос # 5 (1999), с. 22-28.

[2] В этой связи нельзя согласиться с тем, что такое понимание “излишне реалистично”, поскольку я всячески избегал вопроса об “истинности” посылок, принимая их “как есть”. Редукция к абсурду — это сугубо формальный аргумент. Вопрос о том, соблюдалось ли данное “идеальное условие” какой-либо философской доктриной или нет, является отдельным, но я бы не спешил здесь с широкими обобщениями. Если же речь идет о Гуссерле, то я готов отдельно отстаивать тезис, что применительно к затронутому Русланом в предыдущей реплике вопросу у него нет никакого противоречия. Во всяком случае расхожий слоган европейской философии “к самим вещам” (его можно встретить уже у Бэкона, но, на мой взгляд, у Гуссерля он представляет собой полемическое цитирование “Системы логики” Милля, которая была у него на столе при написании Введения ко 2-му тому ЛИ), действительно, был слишком “реалистически” понят на раннем этапе рецепции феноменологии. Кроме того, здесь игнорируется диахронический аспект.

[3] Р. Рорти. Случайность, ирония и солидарность. М., 1996, 100.

[4] Однако, должен признаться, что мне все же остается не совсем понятным это высказывание, так как оно, на первый взгляд, делает бессмысленным употребление самого термина “тезис”. “Тезисом” — как я до той поры привык считать — конвенционально принято называть утверждение, которое отстаивается в ходе дискуссии, и если он становится “не абсолютным” (абсолютность я понимаю здесь как общезначимость суждения или как использование квантора общности (т. е. для всякого х, если х есть Т (теория), то х есть Р (разновидность риторики)), то это уже есть подмена тезиса. Однако указанное ограничение “абсолютности” следует, по-видимому, понимать как уточнение смысла первоначально выдвинутого тезиса. В таком случае я продолжаю понимать его как “тот же самый” и “абсолютный”, но в уточненном Русланом смысле (т. е. применительно к указанным случаям, когда “имеет смысл его отстаивать”). Если же имеется в виду то, что всякий “тезис” (т. е. то, что доказывается в ходе любой дискуссии) может быть как утверждение в каком-то высшем и абсолютном смысле опровергнут (т. е. безотносительно к данному его обсуждению, а следовательно, и не в качестве уже “тезиса”), то я могу это понять лишь как некую туманную фразу в духе panta rei.

С другой стороны, чисто формально можно также возразить, что в таком случае имеется один общезначимый тезис, а именно “нет ни одного общезначимого тезиса”, а следовательно, сам тезис ложен (опять же с опорой на принцип противоречия или СРП) либо это тезис с недоопределенным значением и ничего не обозначает.

[5] Не могу удержаться от комментария: уж какой русский не любит быстрого переноса, чтобы дух захватывало: от феодализма к социализму и проч. — В. К.

[6] Жак Деррида в Москве. М., 1993, 168.

[7] В несколько запоздавшей с выходом в свет рецензии на книгу Э. Гуссерля “Начало геометрии” с введением Ж. Деррида. Ср. Логос # 4 (1999), с. 168-175.

[8] Ср., например: Н. С. Юлина, Очерки по философии в США. ХХ век. М., 1999. Самый большой персональный раздел посвящен Рорти, а подбор персоналий таков: Джемс, Сантаяна, Дьюи, Черчленд, Рорти, Кокс, не считая общих разделов и течений. В предисловии дается и пояснение: самый большой объем главы, посвященный Рорти, “объясняется не столько особой значимостью этой фигуры в раскладе сил в американской философии, сколько тем, что Рорти — это философ метаментальности …” (с. 5, прим.).

[9] Все сказанное не означает, что каким-то образом ставится под сомнение различие теории и метатеории или языка и метаязыка (когда мы рассуждаем о “теориях” — это, конечно, некоторый метаязык). Здесь имеется в виду лишь властное притязание, заявляемое некоторыми “мета”-позициями, в частности в форме “свержения всех властей”.

[10] Ср. Stegmüller, W. Hauptströmungen der Gegenwartsphilosophie. Bd. I., 7. Aufl., Stuttgart, 1979, S. XLI-XLII.

[11] Тем не менее, существуют дискурсивные поля, которые можно назвать “нормальными” в том смысле что здесь имеет место определенная степень понимания, достигающаяся, как правило, кругом авторов и/или проблем, рассматриваемых как “классические”, набором принятых интерпретаций этих проблем или произведений, общепринятым категориальным аппаратом, с использованием и в рамках которого (до какого-то предела) еще различима критика. Эти широкие и несколько размытые области “нормативности” поддерживаются определенными институтами “нормирования”, к каковым принадлежат, в частности, институты образования. Таковыми теоретическими дискурсивными полями является, например, аналитическая философия, таковое же представлял из себя и советский марксизм. Поэтому, когда где-то говорится о состоянии “философии” вообще, то это, очевидно, состояние в пределах одной из областей “нормальности”.

[12] Так, Ю. Н. Давыдов в своей последней монографии (Давыдов Ю. Н. Макс Вебер и современная теоретическая социология: Актуальные проблемы веберовского социологического учения. М., 1998) настаивает, что игнорирование со стороны политиков “мафиозного беспредела”, который творится в России, является следствием некритично принятой теории “первоначального накопления капитала” Маркса, которая почитается за единственную, а следовательно — неизбежную. Мне сложно судить, насколько он прав, но что-то подобное этому вполне может иметь место.

[13] Валера обратил мое внимание на небольшую статью М. Эпштейна, опубликованную в одном из номеров “Вопросов философии” за этот год и относящуюся к той же теме, что мы как раз и обсуждаем. При беглом знакомстве у меня сложилось впечатление, что ее автор говорит что-то в этом же роде, используя слово “возможность”. Хорошо, кажется, говорит. Но опять же вводятся какие-то три стадии (“теории”, “утопии” и нынешняя — третья).

[14] Мне кажется, что Руслан использует не особенно удачный аргумент в пользу того, почему Рорти нельзя особо строго судить за игнорирование принципа СРП, опираясь при этим на концепцию Рорти относительно смены словарей. Мне кажется, что и в том случае, если она представляет собой описание каких-то противоречивых способов функционирования наших языков и словарей, то отсюда вовсе не следует, что она сама должна быть столь же противоречива, ссылаясь на эту противоречивую природу предмета. Это очевидно, как и то, что книга по пиротехнике не должна взрываться, а книга о вкусной и здоровой пище не должна быть вкусной и здоровой пищей.

[15] Уже после того, как все это было написано, мне довелось наблюдать, как режиссер Н. Михалков просто-таки хрестоматийным образом рассказывал в одной из передач о том, каким образом он способен перековывать свой культурный капитал в капитал социальный, используя свой последний фильм как инструмент в ходе предвыборной компании. Нельзя было не залюбоваться этими откровенными рассуждениями, достойными того, чтобы войти в учебники по социологии. Журналист, его опрашивавший, так, кажется, и не понял, что предоставил час лучшего телевизионного времени на всестороннее рекламирование одного из видов очень дорогостоящего (“я помогу лишь тем, чьи взгляды совпадают с моими”) товара.

[16] Имя его, кажется, Г. Каспаров. Я его видел однажды (если, конечно, я не ошибаюсь) в свите одного генерала, ныне — губернатора, совершающего политическое турне по загранице. Так вот, этот генерал и говорит: “Он-то знает с кем ездить, так как у него не голова, а компьютер”. Наверное за эти выдающиеся способности его и пригласили обсуждать Фоменко (логичнее было бы, конечно, доставить туда обставивший его компьютер, но это, наверное, вышло бы дороже, а потребности побывать на голубом экране у наших братьев по разуму, понятно, нет никакой).

[17] В конце концов, общенародным голосованием обяжут всех наших историков пользоваться хронологией Фоменко, особенно если в пользу этого выступят все отечественные хоккеисты, играющие в НХЛ.

[18] Цифры не точные, но победили те, кто так не считает.

[19] “Каждая новая теория предлагала все более изощренную процедуру очищения ...”. <Сократ, прежде чем выпить стаканчик цикуты желал некому Евену, коего почитал за философа, чтобы тот “как можно скорее следовал за мной, если он человек здравомыслящий” (Федон 61 b), — кажется философские нравы к нашему времени если куда и двигались, то только к более мягким процедурам “катарсиса”.> “Так, теоретического статуса большинством голосов лишилась сначала теология <а как же Чеченская республика? — В. К.>, потом метафизика, теперь, когда заговорили о проблематичности “неискаженной коммуникации”, теория, прежняя аристократка, окончательно утратила свои привилегии ...” <третья стадия Конта заменена здесь, правда, чем-то неожиданным (можно подумать, что Хабермас непосредственно следует за Гегелем), но как ее здесь не угадать>. — Все дело, видимо, в некоторой Urszene. Рорти вот говорит: наука теперь не самая интересная и волнующая часть культуры, надо переключить внимание “на находящиеся на авансцене области культуры, возбуждающие воображение молодежи, а именно, на искусство и на политическую утопию” (Р. Рорти. Случайность, ирония и солидарность. М., 1996, с. 82). Какое искусство?? Какую политическую утопию?? — Это что, травматический опыт 68-го? Все это пора на свалку с наступлением эры Сети и стратегических real time games (это для развитых стран, конечно, — что привлекательно для “воображения молодежи” в России, я, правда не могу сказать с полной определенностью, но когда один столичный журналист попытался выяснить у провинциальной учительницы взгляды нестоличной молодежи на ныне действующих политиков, она ответила: “Вы думаете, что их это как-то интересует? — Им сейчас картошку копать надо …”). “... чем большей автономии достигала теория, тем труднее ей давалось самообоснование” и т. д. “Все стало политикой ...”.


[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]

начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале