начальная personalia портфель архив ресурсы

[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]


Д.  Н. Замятин

ФЕНОМЕНОЛОГИЯ ГЕОГРАФИЧЕСКИХ ОБРАЗОВ

Географическое пространство и философия

В явном контрапункте со своим глубоким и продуктивным  интересом к истории и историософии находилось достаточно прохладное в течение многих десятилетий отношение философии к методологическим проблемам географии. Речь, здесь, конечно, не о хорошо разработанной проблематике пространства в философии, но о непосредственном обращении интереса философии к проблематике пограничной, междисциплинарной, а до последнего времени и маргинальной. Обширной области философии истории соответствуют (а, скорее, никак не соответствуют) "точечные" пока исследования, которые обводят условным пунктиром область возможной философии (или философий) географии. Существование геофилософии напрямую связано здесь с конкретными инвективами заинтересованных исследователей и исследований.

На дальних подходах к философскому осмыслению географического пространства находятся исследования мифологических архетипов освоения земного пространства, в частности, известные работы Мирчи Элиаде[1]. Внимание этого исследователя было направлено на выявление структурных механизмов преобразования небесных мифологических и религиозных архетипов в конкретные модели освоения земного пространства. Древние городские культуры, например, Вавилон, организовывали свою территорию в соответствии со своими религиозными представлениями[2]. "...всякая территория, занятая с целью проживания на ней или использования ее в качестве "жизненного пространства", предварительно превращается из "хаоса" в "космос", посредством ритуала ей придается некая "форма", благодаря которой она становится реальной"[3]. Формы организации мирского пространства опирались на соответствующие формы организации пространства сакрального, при этом существовали определенные пути трансформации мирского пространства в пространство трансцендентное ("центр")[4]. Здесь мы наблюдаем как бы подсобную роль географического пространства в собственно мифолого-религиоведческих штудиях. Географическое пространство выступает в данном случае как "подопытный кролик", который меняет свои конфигурации в зависимости от сакральной и мифологической "окраски" автора этого пространственно-географического эксперимента (определенной системы религиозных или мифических представлений). Географическое пространство как определенный архетип – это минимально необходимая визионерская позиция, которая благоприятствует дальнейшему вырисовыванию, оконтуриванию, "высвобождению" его как предмета возможного философского интереса.

Известное исследование Гастона Башляра "Поэтика пространства"[5] затронуло окраину интересующего нас методологического поля. Мощный анализ явления топофилии в психоаналитическом и феноменологическом контексте позволил "освоить" очень специфическое и до сих пор неясное для методологии географии пространство дома, пространства "прирученных" и облюбованных мест. Они, как правило, выпадали из собственно географического анализа и рассматривались по-преимуществу как исходная точка или субстрат для дальнейших теоретических и методологических построений. Но заранее заданное Башляром ограничение, ориентированность именно на "поэтику" как определенный жанр и способ философского видения сузило значимость его работы. "Веер" его психоаналитических работ, направленных на исследование классических натурфилософских стихий (воды, огня), затушевал хорологический элемент, который, несомненно, присутствует в "Поэтике пространства". Топофилия, по существу, оказалась тем первым "межевым камнем", возле которого географическое пространство само оказалось предметом непосредственно пространственно-географического интереса. Географическое пространство как бы заинтересовалось само собой.

Дальнейший поиск в этой области связан, несомненно, с именами Мишеля Фуко, Жиля Делеза и Феликса Гваттари. Фуко вошел в соприкосновение с географической мыслью, дав в 1976 году известное интервью французскому географическому журналу "Геродот"[6], а после этого он сформулировал собственные вопросы этому журналу[7]. Следует отметить, что это была, по-видимому, одна из первых попыток философствования, которая являлась ответом на прямой географический "заказ". Результаты интервью хорошо иллюстрирует заключительная сентенция философа ("La géographie doit bien être an coeur de ce dont je m'occupe")[8]. Вполне очевидно, что такая позиция диктовала строго ориентированную точку зрения – географическое пространство в этом случае не что иное как следствие целенаправленных мысленных или философских усилий, которые как бы непосредственно и "воочию" буквально сооружают, формируют его вокруг себя. Все географическое пространство становится как бы центральным, при этом центр может постоянно перемещаться. Географическое пространство представляется как тотально-ментальное, конкретные географические координаты есть лишь продукт географически ориентированной мысли. Представление о географическом пространстве переросло, превратилось в само географическое пространство – в той мере, в какой оно необходимо для своего собственного осознания и функционирования.

Впоследствии эта позиция Фуко трансформировалась. В позднейшем интервью "Пространство, знание и власть" (1982) он апеллировал к опыту написания им книги "Слова и вещи" и утверждал, что частое использование "пространственногенных" концептов (то есть утверждений и посылок, связанных с употреблением слова "пространство") связано с самим содержанием книги. Философ отрицал, что это не что иное как пространственные метафоры[9]. Пространство философского опыта было приравнено им, таким образом, к пространству собственно географическому, а само географическое пространство могло выступать лишь как строго функциональное, специализированное, специфическое пространство человеческой деятельности. Политическую организацию, пространство политической власти невозможно оторвать от собственно географического пространства, в котором они сформированы; это одно и то же. Территориальная организация Франции XVII-XVIII веков, по мнению Фуко, потверждает его мысль. Однако он утверждал, что города организуют государственное пространство, а само государство уподоблял огромному городу[10]. В случае Фуко экспансия пространственных метафор на самом деле привела к тому, что само географическое пространство превратилось в свою собственную метафору, стало тождественным ей. Образ единого прежде географического пространства раздробился, фрагментировался на множество жестких, "служебных" пространственных образов, которые и формируют мозаику пространственного опыта конкретного человека. Произошла своеобразная имплантация географического пространства как предмета философствования в сферу гораздо более широкого ментального поиска, в котором оно стало непосредственным орудием мысли. Сама мысль стала пространственно-географической, пространственно-географическим явлением или, по крайней мере, осознала себя таковой.

Более осторожным и как бы более пространственно "рассеянным", рассредоточенным  было исследование Делеза и Гваттари "Ризома"[11]. Ризоматическая структура, подробно описанная и интерпретированная авторами на ряде примеров, как нельзя лучше отвечала потребностям "ненапряженного" философского осмысления географического пространства. По всей видимости, образ ризомы сам по себе идеально воспроизводит как бы ненапряженное и "отдыхающее" пространство; пространство, которое не стремится центрироваться, дифференцироваться или автоматически иерархизироваться. Это принципиально важный пример пространства ацентричного и неиерархизированного, чья самоорганизация заключается в отсутствии организации; ризома – система без памяти[12]. По существу, уподобление географического пространства ризоме позволяет автоматически избежать возможных философских натяжек, которые связаны с целенаправленными интерпретациями явлений, обладающих явными или четко выраженными территориальными структурами. Философствование обретает здесь свое пространственно-географическое "алиби", которое позволяет как бы безнаказанно играть географическими образами реальности, а сама реальность в философском дискурсе становится географической ad hoc.

Последняя совместная работа Ж. Делеза и Ф. Гваттари "Что такое философия?" (1991)[13] показала, что философия активно осмысляет понятие географического пространства и, более того, пытается наращивать свой "объем" как бы за счет географии. Выдвинутое этими мыслителями понятие геофилософии развивается на основе наиболее общих географических образов – земли и территории: "Мысль – это не нить, натянутая между субъектом и объектом, и не вращение первого вокруг второго. Мысль осуществляется скорее через соотношение территории и земли"[14]. Два процесса определяют их соотношение – процесс детерриториализации (открытие территории вовне, от территории к земле) и процесс ретерриториализации (от земли к территории, восстановление территории через землю). Именно эти как бы переходные зоны между философией и географией позволяют говорить об игре с географическим пространством и – географическим пространством. Мысль формируется, "формуется" географическим пространством и становится, по сути, формой этого пространства; иначе: происходит "географическое положение" мысли. "география не просто дает материю переменных местностей для истории как формы. Подобно пейзажу, она оказывается не только географией природы и человека, но и географией ума"[15].

 Современное российское философствование "в сторону" географического пространства связано, в первую очередь, с исследованиями В. А. Подороги. В книге "Выражение и смысл. Ландшафтные миры философии" (1995) ему удалось на примере творчества Киркегора, Ницше, Хайдеггера показать роль и значимость конкретных географических образов в становлении философских произведений. Особенно важно осмысление исследователем пограничных, лиминальных пространств, или пространства-на-границе – тех пока еще крайне слабо описанных географических образов, которые фактически очень сильно стимулируют и само философствование, даже в какой-то степени определяют саму его структуру. Так, в случае Киркегора особая роль предоставлена интерьеру, но это именно пространство-на-границе, между Внешним и Внутренним; сами границы "...как бы распыляются, диффузируют, открывая внешнее внутреннему, и наоборот.", а интерьер "...является устойчивым образом этой диффузии Внешнего во Внутреннем"[16]. Мышление Киркегора приобретает черты экзистенциальной картографии, а порождаемые им географические пространства практически не совместимы. Лишь сам масштаб экзистенции мыслителя, который задает и возможности подобного картографирования мысли, позволяет проводить операции дублирования или совмещения этих пространств[17]. Геобиография и творчество Ницше в этом смысле еще более показательны. Они по существу сосредоточены полностью в пределах лиминальных пространств, которые определяются автором не как маргинальные, но как промежуточные, нейтральные, не занимающие определенной позиции к центру[18]. Философствование же Хайдеггера попросту невозможно вне географического пространства, ключевое понятие его философствования – Dasein –  изначально пространственно: "...человек неотделим от "своего" пространства, существование его в качестве Dasein "пространственно"[19]. Мысль Хайдеггера не пред-стоит, не противостоит ландшафту, но сопричастна ему; она по сути ландшафтна. Таким образом, все усилия мысли означают не что иное как прокладывание пути в определенном ландшафте; образ ландшафта порождается скоростью самой мысли[20].

Работы В. А. Подороги означали принципиальный поворот, ранее почти не заметный, в интересующей нас проблематике. Географическое пространство оказалось важным и органичным условием самого философствования, а зачастую и как бы его "героем". Географические образы как бы пронизывают структуры философствования и определяют фактически их эффективность. Пространство географических образов, в данном случае тождественное самому географическому пространству, выступило естественным полем или контекстом любой возможной и потенциально продуктивной, ориентированной на себя, мысли. Пространственно-географическая форма философствования сделала возможным как бы тотальное "промысливание", "опространствление" самого географического пространства. Географическое пространство мыслилось пространственно-географически, адекватность обратного движения обеспечивалось как раз противонаправленностью предыдущего.

Наиболее продуктивной стала линия философствования, которая была связана с географическими образами движения, с динамикой географического пространства. Путешествие как вершина географического самопознания и одновременно как крайне сильная позиция "географически" ориентированного философствования привлекло серьезное внимание исследователей[21]. В первом случае (исследование поэтики странствий в творчестве О. Э. Мандельштама) географическое пространство и его конкретные ипостаси (динамичные ландшафтные образы) стали выражением откровенной экспансии "внутреннего", "душевного" пространства[22]. "Особый характер сопряжения реального и внутреннего пространства, искусство выведения внутреннего во сне, создание своего "языка пространства" составляют суть ландшафтной поэтики Мандельштама"[23]. Формируются своеобразные пространственные системы, которые задают ритм изменения самого географического пространства в согласии с внутренними установками реального или поэтического путешествия. Фактическая множественность подобных пространств выступает условием путешествия и вообще возможности пути: "Путь осмыслен при допущении о существовании иных пространств, сближение и коммуникация которых и является его конечной целью"[24]. Пространства как бы сами меняют свои образы, под "давлением" прокладываемых повсюду путей: "...по мере прокладывания дорог из одного пространства в другое изменяется роль и значение этих пространств в человеческой жизни, претерпевает изменение реальный ландшафт человеческого мира: дороги выпрямляются, горы становятся ниже, моря – спокойнее, пустыни – меньше, поля – обширнее и т. п. Происходит "регионализация" местности"[25]. Возникает как бы единое, постоянно расширяющееся поле географических образов, причем и сами эти образы находятся в различных стадиях становления. Модальности путешествий устанавливают специфические системы приоритетов, ценностей географических образов разных генезисов и структурных типов, как-то: поэтических, художественных, натуралистских и т. д. Возможна уже и позиция, как бы "зависающая" над самой траекторией конкретного, реального или воображенного, путешествия; метафизика путешествия выступает вполне притягательной темой, которая может "провоцировать" создание целых "гроздьев" или кластеров географических образов.

Автохтонное географическое философствование, которое было направлено на понимание роли и значения различных географических образов, географического пространства, развивалось в 1980-1990-х годах и собственно в среде профессиональных географов. Выходя за пределы своей традиционной компетенции, географы задавались вопросами, которые при всей их традиционной постановке несли в себе "зерна" нетрадиционного, как бы расплывчатого и одновременно строго хорологического подхода. Так, изучение  образа места оказалось очень важным с позиций классических прикладных географических исследований по электоральной географии, географии малого бизнеса и местного самоуправления[26]. Развитие целой индустрии культурного наследия повело к осознанию важности формирования и культивирования образов тех или иных географических мест[27]. Место, по сути, не стало фиксироваться в традиционных географических координатах, но выступало уже скорее как собственный образ или их совокупность. Подобная методологическая ориентированность базировалась на признании важности географического воображения, которое опиралось на реальное, физическое место, но затем разрабатывало на этой основе необходимые ему образы[28]. Географическое пространство стало как бы автоматически "разбухать", а его структура приобрела очевидно неравновесный и неоднородный характер.

Географическое пространство и ментальность. Генезис и модификации географических образов

Пространство, в котором возник сгусток современного города, обладает непосредственной реальностью, между тем как пространство его ретроспективного образа (взятого отдельно от вещественного воплощения) переливчато мерцает в другом пространстве – воображаемом, а моста, который поможет нам перейти из одного в другое, не существует.
Владимир Набоков. Ада, или Радости страсти (пер. с англ. Сергея Ильина)

Вполне очевидно, что географическое пространство как объект исследования и научного интереса всегда находилось в динамике. Сам образ объекта менял свои очертания, но в данном случае эти изменения накладывались и на специфику самого объекта – географическое пространство изначально, "по праву рождения", множилось или размножалось в виде различных географических образов, которые в каждый конкретный момент времени максимально удовлетворяли потребности научного сообщества и, шире, всей "просвещенной публики".

Хорологический "переворот" в географической науке, начатый трудами немецкого географа Карла Риттера в первой половине XIX века[29] и фактически завершенный в начале XX века Альфредом Геттнером, был в первую очередь переворотом методологическим. В результате появился совершенно новый географический язык, который был характерен не столько обилием новых научных терминов (это было лишь следствие), сколько принципиально иным отношением к описанию собственного объекта – географического пространства[30]. Так, введение понятий рельефа и ландшафта было, по сути, свидетельством превращения географии из науки, близоруко "ощупывавшей" интересовавшие ее объекты (география "близи" – см., например, путевые описания российских академиков XVIII  -- начала XIX веков – С. Г. Гмелина, П. С. Палласа, И. И. Лепехина и др.) в науку дистанционную, которая уверенно фиксировала и сам объект своего интереса, и его структуру благодаря использованию пространственного принципа (география "дали")[31]. Генетическая вариативность этого принципа ("резкость" благодаря новым научным понятиям наводилась автоматически) позволила как бы растянуть само географическое пространство и одновременно фрагментировать, или "квантифицировать" его. Географические образы как результат хорологического подхода к исследованию географического пространства (или пространств) могли зарождаться пучками, пересекаться и взаимодействовать между собой, "выстраиваться" в определенной последовательности. Так, классическое для географии представление образа страны раздробилось на множество взаимосвязанных, детальных и часто даже разновременных более "мелких" образов, которые как бы формировали общее образно-географическое поле. Особенно это заметно в случае пограничных дисциплин – например, геоистории. В книге Фернана Броделя "Что такое Франция" можно выделить целую серию последовательных геоисторических образов Франции, которые были сформированы на пересечении ключевых для этой страны понятий и событий (Средиземноморье, кельтская и римская цивилизации, экономическая периферия Европы  и т. д.)[32]. Фундамент всех дальнейших трансформаций – это образ Галлии, который резко расширил возможности геоисторического исследования Франции[33]. Чередующаяся динамика этих образов создает, вполне естественно, и системный кумулятивный эффект, который способствует как бы накоплению возможных в будущем изменений и одновременно взаимопроникновению различных разновременных характеристик самих образов (ядро / периферия, ведущий регион / депрессивный регион и т. д.)[34].

Структурно сложные и неоднородные географические образы сами могли заключать в себе совокупность достаточно противоречивых и разнохарактерных географических образов, которые создавали в целом единый и целенаправленный контекст восприятия того или иного географического пространства. Стало возможным, фактически, сознательное конструирование обобщенных макрогеографических образов, которые как бы поглощали или замещали собой реальные географические пространства. Например, географический образ пространств России, который был "сконструирован", главным образом, из литературных и философских текстов XIX-XX столетий, обладал четко выраженными эмоциональными характеристиками и имел свой выпуклый "рельеф"; при этом всякое "лыко" ложилось "в строку" [35]. Подобные образно-географические манипуляции представляют собой, по сути, своеобразный полигон для отработки механизмов создания и функционирования географических систем, которые способны эффективно адаптировать и как бы переваривать в соответствующий географический "продукт" различного рода историко-культурные рефлексии и национальные "комплексы". Так, образ пространств России фактически описал ряд характерных аффектов, которые демаркировали Россию как пространство вне собственных культурных и географических границ, как переходное пространство или пространство-между [36].

Географическое пространство, которое становится своим собственным образом (или образами), может быть и средством, универсальным инструментом типологического анализа письма и различного рода текстов. Письмо как своеобразный инвариант географического пространства заключает в себе богатые возможности для образно-географических исследований литературных произведений. Постепенное развертывание и представление письма как уникального географического процесса позволяет проанализировать обратные связи в условной системе "образ – реальность". Роман Владимира Набокова "Лолита", который и сам по себе порождает немалое количество географических аллюзий, стал объектом нетрадиционного географического анализа[37]. Традиционные географические понятия были переосмыслены в контексте представления литературного письма как пространственно-географического процесса, при этом сам текст Набокова как бы спровоцировал ответную реакцию – образно-географическое исследование приобрело обтекаемые, на стыке различных жанров, письменные формы. Пространство письма было, по существу, географизировано; конкретные географические образы были "оплотнены" самим текстом. Текст "Экономической географии Лолиты" представил собой, по сути, образно-географическое описание романа, которое как бы впитало "территориальные структуры" набоковского письма.

Наиболее интенсивные модификации и собственно моделирование географических образов характерны для культурной географии, особенно для исследований культурных ландшафтов[38]. Определенный уровень и своеобразие самой культуры выступают непременным условием качества создаваемого синтетического образа культурного ландшафта страны, района или местности, но и сами вновь созданные географические образы как бы пронизывают определенную культуру, придают ей неповторимость и уникальность[39]. Сами культуры и их пространственные отношения как бы разыгрывают на поверхности Земли человеческую историю (или истории), а осмысленность географического пространства предполагает и осмысленное будущее[40]. В контексте понимания культурной географии как метафизики территории (пространства)[41] осмысленность конкретного географического пространства, его "окультуренность" непосредственно проявляется в количестве и качестве географических образов, которые как бы представляют и выражают это пространство в культуре.

"Формовка" и как бы затвердевание новых, продуктивных и ярких географических образов ускоренными темпами протекает на границах различных культур, в тех пограничных, фронтирных зонах, в которых происходит наложение, эклектическое смешение и в то же время обострение традиционного взаимокультурного интереса. Как результат подобного пограничного образно-географического "приключения" выглядит, например, "Московский дневник" Вальтера Беньямина. Образ Москвы Беньямина, классического западноевропейского левого интеллектуала 1920-х годов, естественно, стремится, от противного, предстать в глазах заинтересованного читателя вполне азиатским, "оазиатиться" – оттолкнувшись от западноевропейских реалий того времени. Но это удается не полностью: чисто европейский генезис тех культурных реалий, которые обостренно переживаются и переосмысляются Беньямином в советской столице, делает образ Москвы в его трактовке неоднородным, неустойчивым и все же очень терпким, запоминающимся. Узкие тротуары, которые придают Москве облик импровизированной метрополии; пространство московской зимы, которое изменяется от того, теплое оно или холодное; Москва как "архитектурная прерия" и собственное предместье; постоянное ощущение открытости русской равнины внутри города; деревенская бесформенность огромных московских площадей – все эти локальные географические образы формируют на удивление связную и подробную образно-географическую картину – на стыке различных пространств, культур и времен[42]. Создание столь ярких образов возможно как часть механизма культурной самоидентификации, но сама культура при этом должна быть динамичной и даже агрессивной, в том числе и географически.

Классический американский фронтир – пример культурно-географической экспансии, которая породила живучий и крайне динамичный географический образ. Уникальное соединение географических, культурных, социальных, исторических координат создало "горючую смесь" – своеобразный образно-географический "чернозем". "...фронтир – воображаемый географический рубеж и генетический виток возобновляемого социального развития. Линия и виток. Запад – общее направление, равнодействующая движущихся сил, их вектор и при этом место. Направление и место. Линия, закручивающаяся в спираль, путь, становящийся участком. И наоборот. Но что это за переливы геометрии и географии, переходы одной в другую и обратно, что за странное мерцание их оживших элементов, утративших статичность и покой?"[43]. Фронтир, по сути, некое ментальное пространство, усвоившее и вобравшее в себя черты пространства географического, реального и ставшее динамичным местом мысли, географией самой мысли. Ему присуща особая топология, которая требует и своего собственного, ментально-географического картографирования[44]. Неслучайно, географические пространства, которые стали предметом интенсивной историко- или политико-культурной рефлексии (саморефлексии), становятся одновременно и местами своеобразного картографического культа. "На улице, в снегу, пачками лежат карты СССР, которые торговцы предлагают прохожим. Мейерхольд использует карту в спектакле "Даешь Европу" – Запад изображен на ней как сложная система маленьких полуостровов, относящихся к России. Географическая карта так же близка к тому, чтобы стать центром нового русского визуального культа, как и портрет Ленина."[45]. Американский президент Франклин Рузвельт в 1942 году, в решающий момент второй мировой войны, произнес "Речь о географической карте", картографические отделы книжных магазинов опустели и крупномасштабные карты стали предметом неподдельного интереса миллионов американцев. Реальная географическая карта, таким образом, может выступать как самый эффективный культурно-географический или политико-географический образ, который представит "квинтэссенцию" континента, страны или района, даже если сама она запечатлела совсем другие территории. Великий географический образ (каким, можно, например, считать образ фронтира) спонтанно развертывает свои географические карты и способствует порождению множества интерпретаций, которые и сами, по существу, являются пространственно-географическими[46].

В более широком контексте именно образ географической границы представляется как наиболее универсальный и емкий. Но подобное представление возможно лишь в ситуации, когда структуры самого географического пространства мыслятся не в традиционных бинарных оппозициях (центр / периферия), пусть даже с выделением полупериферии (И. Валлерстайн), а как ризоматические, которые делают само пространство (а, следовательно, и его образы) потенциально безграничным[47]. Идея "scarto" ("сдвига") итальянцев К. Гинзбурга и Э. Кастельнуово позволяет рассматривать приграничные территории как своего рода "двойные периферии" и места зарождения уникального опыта[48]. Алешандро Мело утверждает, что "...граница – это и есть единый критерий для всех идентичностей современного мира, пребывающего в состоянии постоянного становления."[49]. Всякое пространство, по сути, погранично, и находится между различными пространствами, временами и представлениями. Мело дал и образ подобного пространства – трансокеанский перекресток (там же).

Характерно, что граница (в том числе и географическая – между ландшафтом и не-ландшафтом) стала одной из ключевых проблем в теории скульптуры и архитектуры[50]. Эти пространственные искусства столкнулись фактически с проблемой географического пространства, которое окружает само скульптурное или архитектурное произведение. Постмодернизм в скульптурно-архитектурной трактовке проявился в феномене утраты места: скульптура становилась не-ландшафтной, скульптурный минимализм был ориентирован на маркировку собственно ландшафта и не-ландшафта, архитектура осмыслила себя как часть пост-пространственной эпохи[51]. "Исчезновение" традиционного географического пространства как фона или декорации, его активное вторжение как равноправного "соавтора" в произведение заставили осознать его как прежде всего и важнее всего движущуюся, динамичную границу, которая постоянно меняет условия соприкосновения и взаимодействия различных сред. Скульптурное или архитектурное произведение "пост-пространственной" культуры необходимо должно восприниматься как путешествующее, передвигающееся, пограничное – как своего рода воплощенный и материализованный географический образ.

Понятие географического образа (образов) опирается на феноменологически понятую пространственность, то есть "...пространство процессов, взятых вместе с мыслью о них, с практикой"[52]. Родовые географические образы – место, район, пространство, территория – взаимосвязаны генетически, поскольку деятельность по различению вещей, тел, материальной ткани мира и по осознанию, идентификации смыслов – ведет к их естественному упорядочению[53]. География создает фактически свое пространство, в котором всякие вопросы "где" приобретают свой смысл[54]. Таким образом, пространство географии стремится в идеале идентифицировать себя с самим географическим пространством. Но постоянное движение, динамика самого пространства географии (она все время как бы уточняет собственные границы и координаты) приводит к несовпадению, образованию естественного зазора между ним и также трансформирующимся в результате этого процесса географическим пространством – происходит своего рода бесконечная и в то же время имеющая конечную цель "методологическая погоня". Постоянно существующий зазор между пространством географии и географическим пространством заполняется различными и разнообразными географическими образами, которые выполняют роль медиаторов или прокладок. Географические границы (между местами, районами, странами, ландшафтами) как несомненное свидетельство этих пространственно-географических "ножниц" являются, по существу, месторождениями наиболее важных, ярких и продуктивных географических образов.

Геополитические (политико-географические) образы

Специализированные географические пространства, которые всякий раз представляют собой анаморфированные и в значительной степени автономные варианты базового, в традиционных географических координатах ("картографического"), пространства, предлагают и системы своих специфических географических образов. Эти образы как бы вбирают в себя особенности пространственно-географического мышления в определенной предметной или профессиональной сфере деятельности и аккумулируют таким образом, достаточно экономно, саму "пространственность" подобной сферы деятельности.

Политика, пожалуй, в этом смысле, одно из наиболее благодатных полей, или полигонов образно-географических исследований. Специфика политического мышления, в особенности, структура традиционных политических переговоров, известный схематизм этого типа мышления и сравнительно высокая нацеленность на достижение политического компромисса ведут, как правило, к формированию довольно простых, четких и выпуклых политико-географических (геополитических) образов[55]. Характерно, что в дальнейшем эти политико-географические образы могут формировать и достаточно сложную, разветвленную и часто иерархизированную единую систему – геополитическую картину мира[56].

Важно отметить, что сам механизм возникновения и развития геополитических пространств предполагает параллельное, взаимосвязанное и как бы встроенное развитие системы политико-географических образов. "На определенный политико-, физико-, социально- и экономико-географический субстрат, или базу данных, налагаются разнородные, иногда противоречащие друг другу политико-географические и геополитические представления – местного населения, военных, политических и государственных деятелей. При этом возникает сложная система политико-географических образов, реагирующая на внешние воздействия изменениями своей конфигурации и структуры"[57]. Например, в результате длительной борьбы России и Китая за Приамурье в XVII-XIX веках сформировался достаточно сложный, многосоставный политико-географический образ этого региона, который состоял из нескольких главных структур-подобразов: географическое положение России, отношения Россия / Китай и Россия / Джунгария, жители Приамурья и т. д.[58].

Динамика отдельных геополитических пространств в отдельных случаях может быть описана исключительно как именно динамика геополитических или политико-географических образов. Так, политическое и военное соперничество России и Великобритании в Средней Азии во второй половине XIX века привело к очень интересной геополитической ситуации: если в европейской геополитической системе координат Россия рассматривалась Великобританией как "азиатская" держава, которая постоянно нарушала международные соглашения, то в условиях Средней Азии ("азиатская" геополитическая система координат) продолжительная политическая и дипломатическая дуэль происходила именно между двумя европейскими державами – геополитический образ России, в согласии с ее геополитическими действиями в этом регионе, приобрел яркие "европейские" черты[59]. Своеобразная инверсия геополитических пространств сопровождалась в данном случае как бы двойным счетом геополитических образов.

Зачастую наиболее мощные геополитические образы могут как бы множиться, выступая одновременно в различных "ипостасях" и значительно усложняя разработку единой целенаправленной политической стратегии. Подобные "ядерные реакции" ведут к возникновению и одновременному существованию, а также и взаимодействию геополитических образов одного и того же исходного политического (геополитического) объекта. Например, внешнеполитическое планирование в США в 1944-1945 годах оперировало, как минимум, тремя геополитическими образами СССР, которые восходили генетически к образу Российской империи[60]. Два из них явно противостояли друг другу (образ европейской державы с традиционной внешней политикой и образ агрессивной "полуазиатской" державы, нацеленной на конфронтацию), а третий был достаточно противоречивым и объединял некоторые черты двух первых; для него также был характерен поиск устойчивых мистических основ, которые влияли на традиционный геополитический образ Российской империи-СССР. "...образ царской империи и образ сталинской тоталитарной диктатуры либо отождествлялись, либо сопоставлялись путем простого наложения одного на другой. Это приводило не только к смешению понятий, но и к просчетам в области политической стратегии"[61]. Одновременное существование этих трех главных геополитических образов создавало расширенное, даже нечеткое и размытое геополитическое пространство, в котором территориальные претензии СССР (Прибалтика, Кенигсберг и т. д.), нетерпимые или слабо терпимые для европейских государств, могли выглядеть вполне естественными и обоснованными геополитически в глазах США.

Сами принципы развития и взаимодействия геополитических пространств ведут к появлению и активному функционированию различного рода буферных и промежуточных территориальных зон между сильными или соперничающими государствами, которые, по сути, могут быть и продуктивными геополитическими образами одновременно. Так, статус территорий двойного подчинения, очевидно, возник еще в глубокой древности и получил развитие уже в средневековье, получив на русской почве название предела[62]. Одна и та же территория рассматривалась как предел двух разных политических центров или политических образований имперского типа. К таким территориям относились, например, Запад Малой Азии во II-I тысячелетиях до н. э., буферные государства Передней Азии между Римской империей и Парфией, Босния и Герцеговина в XIX веке в подчинении Оттоманской империи и Австро-Венгрии, а Русь, например, и после монгольского завоевания рассматривалась русскими летописцами как часть империи Царьграда (как православная земля) и одновременно, политически, как часть владений монгольского хана[63]. Подобные геополитические "прокладки" могут приводить к формированию очень причудливых и специфических геополитических образов, особенно в случае контакта совершенно различных политических культур. Так, столкновение хеттской и ахейской политических культур (Хеттской империи и Аххиявы – хеттское название Микенской Греции) в XV-XIV вв. до н.э., носителей принципиально различных геополитических традиций (главенства-домината и главенства-первенства) повлекло за собой фактически "растекание" и как бы разложение обоюдных  фундаментальных геополитических образов, причем буферный образ политических образований Запада Малой Азии способствовал этому разложению – он как бы "высасывал соки" из базисных по отношению к нему геополитических пространств. Характерно, что найденные письменные документы обоих государств-соперников зафиксировали крайне расплывчатые и почти неузнаваемые политические и культурные представления друг о друге[64].

Очень своеобразным было становление геополитического образа Руси-России. Этот образ долгое время формировался как имперский, причем он был достаточно дробен (процесс разграничения различных типов внутриимперских владений-доминиумов – край, область, волость, вотчина, уезд, поместье), но одновременно ему были свойственны черты островитянства, изолированности, отделенности от внешнего мира[65]. Образ буферной или фронтирной империи (как можно представить Россию) породил и особую геополитическую формулу русской судьбы. Это явно центростремительная модель: отдельные области Руси как бы самообразуются, представляя собой отдельные островки, а сама Русь, расширяясь, тут же или постепенно превращает присоединенные территории в те же островки, которые стремятся самозамкнуться, но в пределах "острова Россия"[66]. В данном случае мы видим, фактически, достаточно автономный механизм порождения или воспроизведения стандартных, как бы штамповочных, геополитических образов (своеобразных матрешек), условием развития которых является именно пограничность (понятая как быстрое и своевременное выделение, а затем и отгораживание от окружающего мира).

Особая размерность пространства и времени, которая вообще характерна для геополитики – их как бы укрупнение, увеличение, "квантование" как бы крупными порциями[67] – способствует разработке экономичных и в то же время особенно рельефных геополитических образов. Всякие новые формы политической организации, как правило, предлагали и новые пространственно-временные размерности для окружающего мира, которые консолидировали его геополитически и создавали соответствующие геополитические представления. Тенденции к все большему связыванию геополитических пространств и одновременно к их уплотнению вели к тиражированию определенных форм геополитической (политической) организации[68], которые в условиях постоянно меняющейся географической среды естественным образом менялись, совершенствовались или адаптировались. Возникали фактически целые серии геополитических образов, опирающихся на какой-то базовый геополитический образ-архетип, будь то полис, империя или территориальное государство Нового Времени. Подобные "бриколажи" (по Леви-Стросу) могли формировать развернутый "веер" геополитических пространств как бы на любой вкус, в пределах господства определенной геополитической формы. Геополитика, таким образом, вырабатывает очень специфическое отношение к традиционному географическому пространству: она, грубо говоря, как бы "использует" классические картографические представления западной культуры в целях создания "картоидных" географических образов, которые бы наилучшим способом описывали или характеризовали геополитические искажения и "искривления", условный рельеф геополитической динамики[69].

Геософия, которую можно понимать как дисциплину, изучающую и интерпретирующую большие пространства[70], вполне очевидно представляет собой не аналог историософии, как можно было бы заключить в рамках хорологической концепции, но нечто более протяженное и расширенное в концептуальном смысле. Культурно-историческая геополитика (синоним геософии), по мнению Страды, изучает макропространства (или ареалы), "...характеризующиеся не только пространственным, но и временным динамизмом и связанные друг с другом отношением притяжения и отталкивания, в зависимости от специфических особенностей, составляющих неповторимый облик каждого такого ареала и определяющих его судьбу внутри общности, именуемой "человечеством", причем не в чисто биологическом смысле"[71]. Универсальные геополитические (или геософские, сколь бы странным ни казалось это название) образы призваны, видимо, эффективно, очень компактно "сжимать" традиционное географическое пространство, "сжимая" параллельно и его конкретные временные характеристики (подробнее об этом – в следующем разделе). Любая власть или властные структуры по своей природе ориентированы как бы на формирование своего собственного приватного пространствапространства власти, которое может отнюдь не ограничиваться реальными государственными рубежами. Подобное отношение к географическому пространству было очень характерным для России: "...власть осмысливала пространство своего воспроизводства как лишенное пределов, бесконечное"[72]. Российские власти всегда стремились как бы опередить, хотя бы на шаг, ход реального расширения территории, поглотить еще не завоеванное или еще не присоединенное пространство, путем строительства системы кордонов и крепостей[73]. Укрепленные линии, эти как бы живые и пульсирующие постоянно геополитические пунктиры, "нервы", были, по сути, индикатором или меткой очередного расширения и собственно базовых, геософских образов России и Российской империи. Мозаика таких геософских образов как бы поддерживает на весу геополитическое "тело" России, позволяет создать системный эффект (своего рода "радиоактивное свечение") на основе их пересечения и взаимодействия[74]).

Соседствующие и сосуществующие друг с другом процессы расширения властных пространств (или пространств власти) и процессы сжатия, компрессии реальных географических пространств путем создания мощных, геософских образов находятся как бы в противофазе. Геополитические пространства изначально "заряжены" на свою собственную деформацию и изменение первоначального образа ("имиджа"). Серии геополитических образов могут восприниматься как калейдоскоп, который формирует динамическое поле этих образов. Это уникальное пространство (производное уже второй степени от традиционного географического пространства) как бы закладывает внутрь себя скорость и темпы ускорения описанных процессов – тем самым время оказывается растворенным и "переваренным" в рамках пространства, которое осуществляет "мониторинг" самого себя.

Динамика географических образов (историко-географические образы)

И все же само Пространство (как и Время) есть нечто, чего я постичь не способен: место, где происходит движение. Плазма, в которой организовано и замкнуто вещество – сгущение пространственной плазмы. Мы можем измерить глобулы вещества и расстояния между ними, однако само Пространство неисчислимо.
Владимир Набоков. Ада, или Радости страсти (пер. с англ. Сергея Ильина)

В течение XIX-XX веков история научилась "обращаться" с земным пространством. Она оперировала преимущественно с понятием исторического пространства, которое жестко соответствовало понятию исторического времени. Историческое пространство было "загружено" реальным географическим содержанием, но оно учитывалось лишь в связи с изучением конкретных исторических процессов – в тех или иных регионах, странах или местностях[75]. Историческая география, а в большей степени геоистория столкнулись с проблемой динамики географического пространства (пространств).

В геоисторическом исследовании – в том первоначальном  виде, в каком оно сложилось, например, в трудах Фернана Броделя – географическое пространство играет уже принципиально другую, самостоятельную роль по сравнению с классическими традиционными историческими подходами. П. Шоню справедливо заметил, говоря о знаменитой работе Броделя "Средиземноморье" (1949), что: "Средиземноморье оказалось – и это явилось потрясающим открытием – пространством без государства, пространством реальным, то есть пейзажем, диалогом человека с землей и климатом, извечным сражением человека с материальным миром вещей, без государственного посредничества, без ограничивающих права человека национальных пределов с их административной географией и границами"[76]. В геоистории достаточно абстрактное историко-культурное пространство, географический фон, на котором происходят те или иные исторические события, превращается практически в одного из главных героев самого исследования (изменяясь, естественно, и качественно).

В своем последнем значительном труде – "Что такое Франция?" – Бродель говорит о значении географии для истории: "В том-то и состоит ценность географии, что благодаря ей действительность предстает перед нами во всей своей густоте и протяженности, во всем многообразии составляющих ее явлений, которые следует мысленно разъединить, но лишь для того, чтобы еще лучше понять, насколько тесно они связаны."[77]. Приключения географического пространства, по-видимому, --  это "соль" геоистории. Для геоисторического исследования наиболее важным объектом являются историко-географические образы и их эволюция (циклы зарождения, развития и естественной трансформации). При этом историко-географические образы (в отличие, например, от довольно специфических геополитических образов) могут формировать достаточно плотное и устойчивое образно-географическое поле, в котором  динамика образа выражается просто в наращивании последовательных страт, в закономерной и объемной стратификации этого поля.

Особенно интересны историко-географические образы, которые возникают в переходных зонах, на стыках, в пограничных полосах. Теоретически мыслимы такие переходные зоны, которые могут быть шире, чем чистые зоны или ареалы, их разграничивающие[78]. По отношению к родовому понятию географического образа историко-географический образ есть не что иное, как явление переходное или производное (это в какой-то степени аналог вторичных инструментов финансового рынка), которое как бы постоянно и надежно фиксирует свои собственные изменения. Поэтому и само поле историко-географических образов (в идеале тождественное историко-географическому, или геоисторическому пространству) естественным образом рельефно, состоит из трендовых поверхностей и фиксирует изменения, динамику географического пространства географически, организуясь "по образу и подобию" самого географического пространства[79]. Пороговые границы (между качественно различными ареалами[80]) способствуют созданию особого класса, или типа историко-географических образов (назовем их также пороговыми). Они, как правило, внутренне неоднородны, неустойчивы структурно и являются как бы эпицентрами возмущений, которые нарушают естественный рельеф образно-географического поля. Пример подобного рода – образ хазарской границы, который был предварительно предложен и описан автором как "зона борьбы, взаимодействия, переплетения различных географических представлений, сформированных в разных цивилизационных и культурных мирах и облеченных чаще всего в легендарно-визионерскую упаковку"[81]. Особый случай – так называемые квазиграницы (линии контраста или контакта разнородных явлений, слабо, неявно проступающие из континуальной фактуры земной поверхности[82]). Здесь историко-географические образы слабо оформлены и представляют собой скорее "пятна", некие символические рамки, которые локализуют terra incognita образно-географического поля.

Таков первоначальный и весьма приблизительный набросок общей теории историко-географических образов.

Дополнением к этой теории может служить анализ динамики географических представлений. В структуру определенных географических представлений заложен, как правило, и особый тип восприятия и понимания географического пространства. Каждый подобный тип восприятия, или понимания пространства формирует своеобразную ауру, шлейф или плазму, в которой складываются основные качественные характеристики того или иного историко-географического образа. Например, средневековые географические представления в Западной и Северной Европе отличались резко выраженной спецификой понимания пространства, как-то: представление географического пространства как пространства отдельных точек (локусов), незаполненность "промежуточного" пространства, однородность различных локусов, ориентация не по реальному направлению, а относительно административно-территориального деления страны, откуда двигался путешественник; подвижность топонимов, переплетение бытовых и мифологических представлений[83]. Поэтому вполне возможно построение различных образно-географических полей с поправками и даже определенными коэффициентами, которые связаны с динамикой географических представлений.

Географические образы и художественное пространство

В художественных произведениях реальное географическое пространство подвергается, как правило, наибольшим и наиболее глубоким трансформациям. В данном случае уместно говорить об автономном существовании географических образов, которые как бы живут и развиваются внутри художественных произведений по собственным законам. С точки зрения изучения генезиса эти образы можно классифицировать, упорядочивать по отдельным авторам, отдельному произведению или ряду произведений одного писателя. Второй уровень – это исследование географического "охвата", реального географического пространства, которое было в той или иной степени затронуто определенным произведением или писателем[84]. На этом уровне возможно изучение первичных взаимодействий реального географического пространства и конкретных художественно-географических образов: так, в русской поэзии XVIII века синонимами России в художественном пространстве большинства поэтов выступали названия "Север" и (реже) "Восток"[85]. На следующем, третьем уровне художественно-географические образы могут быть в известной мере типологизированы и обобщены, при этом их связь с реальным географическим пространством может быть затушевана и проявляться лишь в ряде повторяющихся ландшафтно-культурных или ландшафтно-мифологических примет. Таков, например, хорошо исследованный миф дворянской усадьбы[86].

Рядом с этими основными уровнями исследования расположен дополнительный. Он зиждется на понимании художественно-географического образа как активного, агрессивного начала, которое по-своему преобразует структуры восприятия реального географического пространства. Здесь полезно провести аналогию с садово-парковым искусством – на примере перехода от садов Барокко и Классицизма к садам Романтизма. Сады Романтизма предполагали совершенно иное отношение к их проектированию – доминировал не собственно план сада, а его вид, "пейзаж", который фигурировал в форме отдельных "слайдов" ("slides")[87]. В романтическом искусстве сад уже не был противоположностью природе, а естественно в нее переходил. Сами границы сада старательно затушевывались, чтобы подчеркнуть эту естественность перехода. Кроме этого, сады Романтизма не разрушили предшествовавшие им исторически  регулярные, ренессансные и барочные сады, а включили их в свою пространственную структуру как органичные элементы. Наконец, само устройство садов Романтизма предполагало создание и культивирование иллюзии их огромности, бесконечности путем формирования отдельных видовых точек и змеевидных линий прогулочных дорожек[88]. Примерно также можно представить механизм функционирования активного художественно-географического образа. Границы художественного и реального географического пространства становятся нечеткими и практически стираются. Сам художественно-географический образ "впитывает" в себя реальные топонимы и базовую картографию конкретного географического пространства. Гибридное художественно-географическое пространство очень сильно расширяется, возникает иллюзия его огромности, даже если географическое место действия занимает в реальности небольшую территорию.

 Характерный пример – роман Андрея Платонова "Чевенгур". Пространство "Чевенгура" несет в себе мощную идеологическую нагрузку[89] и, по сути, само выступает как своеобразная идеология всего романа. Географические образы "Чевенгура" представляют собой пульсирующие образования. Так, Чевенгур и окружающая его степь периодически как бы наступают друг на друга и выбрасывают в чужеродное им пространство своих "представителей", которые автоматически меняют часть основных параметров этих географических образов. Их сжатие или расширение меняет ход действия, и основное действие романа постепенно концентрируется чисто географически. Содержательная структура романа имеет явный хорологический оттенок, то есть сама скорость развития действия непосредственно зависит от пространственных передвижений и путешествий героев. Система взаимосвязанных географических образов "Чевенгура" представляет собой наложение базисного, материнского реального географического пространства (некая часть реальной Воронежской губернии) и гораздо более условного и по существу метафизического пространства центрально-азиатских степей и полупустынь. Гибель Чевенгура, по сути, хорологический happy end романа, ибо сам образ Чевенгура как бы постоянно стремится раствориться в образе окружающей его степи[90].

Другой пример – роман Франца Кафки "Замок". Здесь пространство Деревни, по которому без конца и безнадежно колесит главный герой, землемер К., разрастается до огромных размеров, но при этом имеет строго замкнутую, направленную вовнутрь топологию. Пространство Замка, наоборот, неизвестно, пугающе и как бы нависает облаком над Деревней. Оно, очевидно, явно метафизично и периодически меняет свои качества в зависимости от отношений с пространством Деревни. Связь этих двух пространств умозрительна, а границы между ними совершенно размыты и как бы даже ускользают из непосредственного восприятия К.[91]. В отличие от пространства Платонова, пространство Кафки генетически – шизоидное, расщепленное. Пространство Замка и пространство Деревни органически не соединимы. Незавершенность самого романа наглядным образом как бы иллюстрирует и саму пространственно-географическую незавершенность письма Кафки.

Геоэкономика и географические образы будущего. Вместо заключения

Быстрое развитие новой пограничной дисциплины – геоэкономики – способствует расширению контекста, в котором возможно исследование и практическое использование географических образов. Оно делает концепцию географических образов принципиально открытой. Геоэкономика в известной мере оперирует уже с виртуальными пространствами и  финансово-экономическими потоками[92]. Поэтому целенаправленное конструирование географических образов может стать актуальной задачей.

Геоэкономические пространства представляют собой очевидные географические или "географоидные" конструкты. Образы Глубокого Юга, Тихоокеанского мира, Индоокеанской дуги[93] есть не что иное, как проецируемые на условную карту (экономического) сознания обобщенные штампы традиционной географии. Эти "сколки" формируют заранее заданную поверхность, по которой размечаются основные умозаключения, положения и закономерности. В отличие от геополитики (хотя геоэкономика обязана своим рождением именно классической геополитике) традиционная географическая карта, традиционные географические координаты не диктуют в данном случае ход и построение самих геоэкономических штудий.

Географическое пространство, по-видимому, можно "разворачивать", "сворачивать", "искривлять" вполне сознательно, с целью получения его определенных свойств и эффектов. Этот процесс может происходить, естественно, не в реальности, но в подготовленном виртуальном поле. В геоэкономике возможно создание географических образов-катализаторов или образов-трансформаторов, которые зафиксируют тем самым открытость и когнитивную бесконечность географического пространства.



[1] См.: Элиаде М. Космос и история. Избранные работы. М., 1987; Он же. Священное и мирское. М., 1994 и др.

[2] Элиаде М. Космос и история... С. 37.

[3] Там же. С. 38.

[4] Там же. С. 45.

[5] Bachelard G. La poétique de l' espace. Paris, 1957.

[6] Questions à Michel Foucault sur la géographie // Foucault M. Dits et écrits. 1954-1988. III. 1976-1979. Paris, 1994.

[7] Des questions de Michel Foucault à "Hérodote" // Ibid.

[8] Questions à Michel Foucault sur la géographie... P. 40.

[9] Espace, savoir et pouvoir // Ibid. IV. 1980-1988. P. 286.

[10] Ibid. P. 271-272.

[11] Deleuze G., Guattari F. Rhizome. Introduction. Paris, 1976.

[12] Ibid. P. 62.

[13] Делез Ж., Гваттари Ф. Что такое философия. М., СПб., 1998.

[14] Там же. С. 110.

[15] Там же. С. 124.

[16] Подорога В. А. Выражение и смысл. Ландшафтные миры философии. М., 1995. С. 77-78.

[17] Там же. С. 81-83.

[18] Там же. С. 143.

[19] Там же. С. 263.

[20] Там же. С. 275.

[21] Завадская Е. В. "В необузданной жажде пространства" (поэтика странствий в творчестве О. Э. Мандельштама) // Вопросы философии. 1991. № 11; Касавин И. Т. "Человек мигрирующий": онтология пути и местности // Там же. 1997. № 7.

[22] Завадская Е. В. Указ. соч. С. 27.

[23] Там же.

[24] Касавин И. Т. Указ. соч. С. 77.

[25] Там же.

[26] Daniels St. Place and Geographical Imagination // Geography. 1992. # 4 (77). P. 311. См. там же основную библиографию по теме.

[27] Ibid. P. 312.

[28] См.: Ibid. P. 320.

[29] См.: Сухова Н. Г. Карл Риттер и географическая наука в России. Л., 1990; Замятин Д. Н. Сознание Земли // Известия РАН. Серия географическая. 1995. № 1.

[30] Замятин Д. Н. Указ. соч.

[31] Там же. С. 141.

[32] Замятин Д. Н. Образ страны // Известия РАН. Серия географическая. 1997. № 4.

[33] Там же. С. 140.

[34] Там же. С. 141.

[35] Хрестоматия по географии России. Образ страны: Пространства России / Авт.-сост. Д. Н. Замятин, А. Н. Замятин; Под общ. ред. Д. Н. Замятина. М., 1994.

[36] Подорога Валерий. Простирание, или География "русской души" // Хрестоматия по географии России...

[37] Замятин Дмитрий. Экономическая география Лолиты // Новая юность. 1997. №  5-6 (26-27).

[38] См.: Новиков А. В. Культурная география как интерпретация территории //  Вопросы экономической и политической географии зарубежных стран. Вып. 13. Проблемы общественной географии. М., 1993; Каганский В. Л. Ландшафт и культура // Общественные науки и современность. 1997. № 1, 2.

[39] Новиков А. В. Указ. соч. С. 84-85.

[40] Там же. С. 89.

[41] См.: там же. С. 90.

[42] Беньямин В. Московский дневник. М., 1997. С. 45, 51, 71, 100, 147, 159.

[43] Петровская Е. В. Часть света. М., 1995. С. 53.

[44] См.: там же. С. 54.

[45] Беньямин В. Указ. соч. С. 75.

[46] См.: Петровская Е. В. Указ. соч. С. 60-64.

[47] См. также соображения Умберто Эко о метафизике детектива: Эко У. Имя Розы. Заметки на полях "Имени розы". СПб., 1997. С. 629.

[48] Мело Алешандро. Трансокеанский экспресс // Художественный журнал. 1997. № 16. С. 12.

[49] Там же. С. 13.

[50] Краусс Розалинд. Скульптура в расширенном поле // Художественный журнал. 1997. № 16; Асс Евгений. После пространства. Фрагменты протоколов архитектурных испытаний // Там же.

[51] Там же.

[52] Костинский Г. Д. Географическая матрица пространственности // Известия РАН. Серия географическая. 1997. № 5. С. 18.

[53] Там же. С. 25.

[54] Там же. С. 30.

[55] Замятин Д. Н. Политико-географические образы. Представление географических знаний в моделях политического мышления // Человек в зеркале географии. Смоленск, 1996.

[56] Он же. Политико-географические образы и геополитические картины мира (Представление географических знаний в моделях политического мышления) // Политические исследования. 1998. № 6. С. 80—92.

[57] Он же. Моделирование геополитических ситуаций (на примере Центральной Азии во второй половине XIX века) // Политические исследования. 1998. № 2. С. 66.

[58] Там же. С. 67.

[59] Там же. С. 73.

[60] Юнгблюд В. Т. "Образы российской империи" и внешнеполитическое планирование в США в 1944-1945 гг. // США: Экономика. Политика. Идеология. 1998. № 6.

[61] Там же. С. 77.

[62] Гиндин Л. А., Цымбурский В. Л. Гомер и история Восточного Средиземноморья. М., 1996; Ильин М. В. Слова и смыслы. Опыт описания ключевых политических понятий. М., 1997.

[63] Гиндин Л. А., Цымбурский В. Л. Указ соч. С. 47-48; Ильин М. В. Указ. соч. С. 232-233.

[64] Гиндин Л. А., Цымбурский В. Л. Указ. соч. С. 56-60.

[65] Цымбурский В. Л. Остров Россия (перспективы российской геополитики) // Политические исследования. 1993. № 5; Ильин М. В. Указ. соч. С. 234, 239, 369.

[66] Ильин М. В. Указ. соч. С. 375-376.

[67] Ильин М. В. Геохронополитика – соединение времен и пространств // Вестник Московского университета. Серия 12. Политические науки. 1997. № 2. С. 31.

[68] Там же. С. 32-41.

[69] См. также: Замятин Д. Н. Моделирование геополитических ситуаций (на примере Центральной Азии) // Политические исследования. 1998. № 2, 3.

[70] Страда Витторио. Хронотоп России // Новая Юность. 1997. № 5-6 (26-27). С. 111.

[71] Там же.

[72] Королев Сергей. Поглощение пространства. Геополитическая утопия как жанр исторического действия // Дружба народов. 1997. № 12. С. 136.

[73] Там же.

[74] См.: Салимов Ирек. Импровизация холодных форм // Новая Юность. 1997. № 5-6 (26-27).

[75] Об этом см.: Савельева И. М., Полетаев А. В. История и время. В поисках утраченного. М., 1997. С. 128-135.

[76] Цит. по: Савельева И. М., Полетаев А. В. Указ. соч. С. 133-134.

[77] Бродель Ф. Что такое Франция? Кн. первая: Пространство и история. М., 1994. С. 20.

[78] Родоман Б. Б. Основные типы географических границ // Географические границы. М., 1982. С. 22.

[79] См.: там же. С. 23.

[80] Там же. С. 25.

[81] Замятин Д. Н. Моделирование геополитических ситуаций... //  Политические исследования. 1998. № 3.  С. 145-146.

[82] Там же. С. 29.

[83] Мельникова Е. А. Образ мира. Географические представления в Западной и Северной Европе. V-XIV века. М., 1998. С. 12, 14, 196-197, 203, 206-207.

[84] См., например: Лавренова О. А. Географическое пространство в произведениях американских писателей // Вестник Московского университета. Серия 5. География. 1993. № 3; Она же. Художественное пространство русской поэзии XVIII века // Известия РАН. Серия географическая. 1998. № 2.

[85] Лавренова О. А. Художественное пространство русской поэзии XVIII века... С. 133.

[86] См.: Щукин Василий. Миф дворянского гнезда. Геокультурологическое исследование по русской классической литературе. Краков, 1997.

[87] Лихачев Д. С. Поэзия садов. К семантике садово-парковых стилей. Сад как текст. СПб., 1991. С. 203.

[88] Там же. С. 256, 261-262, 306-308, 311, 354.

[89] См.: Подорога Валерий. Евнух души. Позиция чтения и мир Платонова //  Параллели (Россия – Восток – Запад). Альманах философской компаративистики. Вып. 2. М., 1991.

[90] См.: Замятин Д.Н. Империя пространства. Географические образы в романе Андрея Платонова "Чевенгур" // Вопросы философии. 1999. № 10. С. 82—90.

[91] Кафка Ф. Замок. М., 1990. С. 10-11, 18-19, 39, 48-49, 65, 110.

[92] Жан К., Савона П. Геоэкономика. Господство экономического пространства. М., 1997. С. 12-13, 104, 119-120, 123.

[93] См.: Неклесса А. И. Постсовременный мир в новой системе координат // Восток. 1997. № 2. С. 41-42, 45, 48.


[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]

начальная personalia портфель архив ресурсы