АРХИВ ПЕТЕРБУРГСКОЙ РУСИСТИКИ

Лев Петрович Якубинский (1892–1945)


О ДИАЛОГИЧЕСКОЙ РЕЧИ

Главы I–III
Главы IV–VI
Главы VII–VIII
Целиком (134 Kb)

Глава I.

О ФУНКЦИОНАЛЬНЫХ МНОГООБРАЗИЯХ РЕЧИ

§ 1. Речевая деятельность человека есть явление многообразное, и это многообразие проявляется не только в существовании бесчисленного множества отдельных языков, наречий, говоров и пр. вплоть до диалектов отдельных социальных групп и, наконец, индивидуальных диалектов, но существует и внутри данного языка, говора, наречия (даже внутри диалекта данного индивида) и определяется всем сложным разнообразием факторов, функцией которых является человеческая речь. Вне учета этих факторов и изучения функционально соответствующих им речевых многообразий невозможно ни изучение языка как непосредственно данного живому восприятию явления, ни уяснение его генезиса, его «истории».

§ 2. Язык есть разновидность человеческого поведения. Человеческое поведение есть факт психологический (биологический), как проявление человеческого организма, и факт социологический, как такое проявление, которое зависит от совместной жизни этого организма с другими организмами в условиях взаимодействия.

Отсюда очевидно, что те факторы, о которых мы говорили выше, будут либо факторы психологического, либо факторы социального порядка.

§ 3. Психологическая обусловленность речи предполагает необходимость различать следующие основные ее видоизменения: с одной стороны, речь в условиях нормального, патологического и ненормального состояния организма; с другой стороны, речь при преобладающем влиянии эмоционального или интеллектуального момента1.

Все эти видоизменения (за исключением разве случая ненормального состояния организма) прекрасно учитываются современной лингвистикой; но, к сожалению, только учитываются, конкретного же исследования речевых явлений в плоскости обусловленности их теми или иными из указанных факторов почти нет. До сих пор лингвистика работает врозь с патологией речи, до сих пор не исследованы явления эмоциональной речи, нет даже сырого материала по этому вопросу за исключением области словоупотребления, где далеко еще не достигнуто удовлетворительных результатов. Влияние эмоциональных состояний различного порядка на произношение совершенно не изучено, а между тем это представляло бы огромный интерес для исторической фонетики, которая в этой области либо принуждена молчать, либо ограничивается случайными и малоубедительными замечаниями вроде приведенных мною в статье «О звуках стихотворного языка»2. Точно так же не исследована в этом отношении и область синтаксиса.

Особенно плохо обстоит дело в лингвистике с речью при ненормальных состояниях организма, в частности я имею в виду речевую деятельность при лирическом стихотворном творчестве, где выяснение этого вопроса было бы особенно важно ввиду того, что тогда можно было бы выделить в речи лирического стихотворения те ее особенности, которые обязаны влиянию особого ненормального состояния организма и не имеют художественного происхождения.

§ 4. Что касается факторов социологического порядка, то они могут быть классифицированы следующим образом: во-первых, должны быть приняты во внимание условия общения в привычной среде (или средах) и взаимодействия с непривычной средой (или средами); во-вторых, — формы общения: непосредственные и посредственные, односторонние и перемежающиеся (об этом см. ниже); в-третьих, — цели общения (и высказывания): практические и художественные; безразличные и убеждающие (внушающие), причем в последнем случае интеллектуально и эмоционально убеждающие.

Должен оговориться, что я ни в какой степени не считаю всю изложенную классификацию сколько-нибудь окончательной: она помогает лишь несколько ближе подойти к постановке весьма важного вопроса о сложной функциональной обусловленности речи и имеет вполне предварительный характер.

§ 5. Рассмотрение языка в зависимости от условий общения является основной базой современного языкознания. То сложное разнообразие диалектов (языков, говоров, наречий), которое устанавливает, описывает и изучает генетически современная лингвистика, есть прежде всего результат условий общения и образования в связи с этим различных общественных группировок по различным признакам (территориальным, национальным, государственным, профессиональным и т. д.), группировок сложно между собою взаимодействующих. Конечно, языкознание в этом отношении еще не сказало своего последнего слова, но достижения его в области изучения диалектов (в широком вышеуказанном смысле слова) — огромны.

Нужно, однако, заметить, что в порядке изучения языка как явления среды и взаимодействия сред не поставлен еще вопрос, являющийся до некоторой степени основным, а именно вопрос о том, в какой мере речевое высказывание и речевое общение определяется с психологической и морфологической (в широком смысле этого слова) точек зрения условиями общения в данной привычной среде. Это еще нерешенная очередная задача. И, в сущности, только по ее разрешении может быть в полной мере исследован вопрос и о взаимодействии различных языковых сред.

§ 6. Гораздо меньшее внимание уделяло языкознание вопросу о целях речевого высказывания. Я не боюсь преувеличить, если скажу, что оно попросту игнорировало этот вопрос; это будет во всяком случае верно в применении к традиционному языкознанию «младограмматического» направления. Тем не менее можно указать ряд случаев, когда многообразия, основанные на целевых различиях, всплывали в науке, иногда в дисциплинах побочных, как, например, в теории поэзии, или в таких специальных отделах лингвистики, как так называемая философия языка.

В последнее время в связи с попытками построения научной поэтики интерес к многообразиям речи, вызываемым различиями ее целей, снова оживился, хотя ничего сколько-нибудь окончательно ценного по этому вопросу не сказано.

§ 7. Уже у Гумбольдта3 отмечаются, иногда только упоминаются, некоторые функциональные речевые разнообразия. Прежде всего он это делает, противополагая «поэзию» и «прозу», как два различных явления языка, причем, однако, это различие проводится недостаточно ясно и не сопровождается языковым анализом; отмечается, что поэзия и проза, подчиненные со стороны «всеобщих требований» одним и тем же условиям, в своем «направлении» (цели?) и «средствах» (морфологических особенностях?) — «отличны друг от друга и собственно никогда не могут слиться»4, что «поэзия... неразлучна от музыки», а «проза предоставлена исключительно языку»4; здесь под поэзией понимается, очевидно, стихотворная поэзия. Относительно прозы Гумбольдт указывает, что «язык пользуется в речи своими собственными преимуществами, но подчиняя их законодательно господствующей здесь цели»5. «Посредством подчинения и сочетания предложений в прозе совершенно особым образом развивается соответствующая развитию мыслей логическая эвритмия, в которой прозаическая речь... настраивается своею собственною целью»6. Разница между поэзией и прозой определяется также в противопоставляемых друг другу понятиях «искусство» и «естественность», «художественная форма поэзии» и «естественная простота прозы»7; упоминает Гумбольдт и о «соотносительных положениях между поэзией и прозой и сближении между ними по внутреннему и внешнему существу»7, о том, что «прозаическое настроение» непременно должно искать «пособий письменности и что от введения письменности в развитии поэзии возникает два ее рода и т. д.»8. Что касается чисто языкового анализа, то Гумбольдт его не дает, но все-таки говорит, что «как в поэзии, так и в прозе язык действительно имеет свои особенности в выборе выражений, в употреблении грамматических форм и синтаксических способов совокупления слов в речь»9.

Говоря о взаимоотношениях между «прозой» и «действительностью», Гумбольдт утверждает: проза не может ограничиться только простым изображением действительности и остаться при одних чисто внешних целях, служа только как бы сообщением о делах, без возбуждения идей и ощущений. Тогда она не отличается от обыкновенной разговорной речи. Здесь устанавливается еще одна функциональная разновидность речи, и в другом месте Гумбольдт детализирует это понятие (обыкновенной разговорной речи)10, отличая «образованный и обильный мыслями разговор» и «повседневную или условную болтовню»11. Далее Гумбольдт выделяет язык «ученой прозы»; он говорит, что именно здесь язык получает окончательную определенность для отличия и установления понятий и самую чистую оценку склада предложений и их частей по отношению к одной общей цели12; языку сообщается характер «строгости» и «сопряженной с наивысшей ясностью силы». С другой стороны, употребление языка в этой области приучает к спокойствию и воздержанности, а в синтаксическом складе — к избеганию всякого искусственного сплетения... Таким образом, тон ученой прозы совсем иной, чем прозы, изображенной выше. Здесь язык, вместо того, чтобы давать волю самостоятельности, сколько можно, должен приноровляться к мысли, идти вслед за нею и представлять ее собою13. Любопытно, что Гумбольдт как бы подчеркивает функциональность «ученого языка», когда полемизирует с теми, кто хотел вывести особенности языка Аристотеля из индивидуальных особенностей его «духа», а не из самой «методы мышления и исследования» в данном случае; он указывает на занятия Аристотеля музыкой и поэзией, на сохранившийся от него гимн, «исполненный поэтического одушевления», на некоторые места «Этики»; «аристотелевская дикция», и «платоновская дикция» противополагаются Гумбольдтом в связи с «разными методами», в связи с разным, мы бы сказали, телеологизмом их высказываний; Аристотелю, как индивиду, «ученая» речь была свойственна наряду с «поэтической», т. е. мы имеем здесь дело с функциональным разнообразием внутри индивида.

Говоря об «ученой прозе», Гумбольдт вносит детализацию, поскольку упоминает «о совершенно особого рода изяществе», которым отмечается «философский язык... в сочинениях Фихте и Шеллинга, и, хотя только в отдельных частностях, но зато поразительно, у Канта»14. Наконец, Гумбольдт упоминает и о прозе «красноречия», т. е. выделяет, как особую разновидность, ораторскую речь15.

§ 8. Что касается лингвистического подхода к различию «поэзии» и «прозы» и к выделению поэтической речи, как особой разновидности языка, то довольно значительный материал можно было бы найти в показаниях поэтов. Постоянно фигурирует этот вопрос и в «теории словесности», восходя генетически к Аристотелю. Прослеживать все это нет надобности, так как лингвистически убедительного здесь весьма мало. Я отмечу только то, что говорится по этому поводу у Аристотеля, так как здесь (насколько мне это известно) мы имеем источник указанной традиции, поражающий в наши дни отчетливостью и фактичностью подхода, несмотря на краткость этого места «Поэтики».

Я остановлюсь на мыслях, высказываемых Аристотелем во 2-й главе его «Поэтики»16.

Аристотель различает два «достоинства» языка: «ясность» и «благородство»; ясность достигается «употреблением слов и выражений простых и естественных, но при этом легко впасть в тривиальность... напротив, изысканные речения, снимая с языка повседневную одежду, придают ему внешность праздничную. К изысканным относятся слова заимствованные, метафоры, удлинения и все выходящее из пределов обыденного. Но изысканность в своей исключительности может породить загадочность или барбаризм... Итак, должно умелым образом перемешивать два этих элемента. На самом деле от слов общепринятых язык получает ясность, присоединением же слов иностранных, метафор, эпитетов и всего остального он делается благородным, избегнув тривиальности. Немало способствуют ясности и благородству языка удлинения, сокращения и различные в словах изменения. Подобное слово измененным своим звуком теряет печать повседневного...»17 Указывая как на необходимую принадлежность поэтического языка на «изысканные выражения, метафоры и другие виды образного языка», Аристотель предлагает «заменить их на речь обыденную», приводя примеры; между прочим, он указывает на один и тот же ямбический стих у Эсхила и у Эврипида «с переменою одного только слова, вместо общеупотребительного поставлено изысканное, стих одного вышел прекрасным, другого — вялым»18; далее Аристотель полемизирует с Арифрадом, осмеивающим трагиков за то, что они «употребляют выражения, не находящиеся в общежитии», и говорит, что «все эти выражения потому именно и нетривиальны (т. е. поэтичны. — Л. Я.), что не живут более в обыденном разговоре. Чрезвычайно важно умело пользоваться словами составными, речениями изысканными и вообще всяким видом поэтического языка. Всего же важнее знать толк в образном языке»19. Любопытно, что Аристотель, говоря об особенностях поэтического языка, проходит через все «стороны» языка: касается фонетики («измененным своим звуком», место в стихе), словообразования («составные слова»), словоупотребления (не общеупотребительные слова), семантики (метафоры, эпитеты); не придает он преобладающего значения ритмичности, не основывает своих разграничений на противоположении стихов и прозы; еще в 1-й главе он говорит: «Для поэзии материею служит только одно слово, все равно будет то проза или стихи, многими или одним размером написанное сочинение»; далее он даже полемизирует с представителями «формального метода» (и тогда такие были!), «измеряющими поэзию метром», сваливая в одну кучу Гомера и Эмпедокла20.

Точно так же, как это видно из изложенного, он не придает доминирующего значения «образности». Говоря о метафорах (и образности), Аристотель остается в той же плоскости речевого рассмотрения, противополагая их «речи обыденной», а не вдаваясь в анализ особого мышления свойственного поэту; в другом месте метафоричность ставится в один ряд с другими явлениями языка: «Имя может быть общеупотребительное, из другого диалекта заимствованное, метафорическое, может служить для украшения, вновь изобретенное, удлиненное, укороченное, измененное». Если он все же говорит, что «всего важнее знать толк в образном языке», то тут же в следующих словах мотивирует почему: «Из всех красот поэзии только ему одному нельзя научиться...»; и дальше тотчас же переходит снова к «составным словам», «изысканным»21 и т. д. Устанавливая общее понятие поэтического языка, он принимает во внимание все стороны речи, ведя анализ все время в плоскости сопоставления поэтического с повседневным, обыденным, общепринятым, общеупотребительным, свойственным обыденному разговору, и исходит в своем понимании поэтической речи от противоположения ее обыденной; необходимо отметить, что в каждом данном явлении поэтической речи Аристотель считает необходимым и присутствие обыденного, поскольку им обусловливается ясность и возможность понимания; наблюденные же особенности поэтической речи, ее существенные признаки, Аристотель подводит под категорию «благородства».

Еще раз подчеркиваю, что мы имеем у Аристотеля объективный и чисто речевой, я бы сказал, именно лингвистический подход к делу; анализируя явление поэтической речи, он и подходит к ней с точки зрения речевых особенностей, не пытаясь делать посылки к понятию "поэтическая речь" от внеречевых моментов, например, от особых свойств мышления, от особого "устремления духа" и пр. Этого далеко нельзя сказать о многих гораздо более поздних системах поэтики, в значительной мере страдающих однобокостью и выдвиганием какого-нибудь одного момента (например, "образности"). Приходится бесконечно пожалеть, что до нас не дошли другие сочинения Аристотеля на эту тему и что даже "Поэтика" дошла в своем сокращенном и конспективном варианте.

§ 10. Тщетно мы бы стали искать в научном языкознании младограмматического периода использования хотя бы гумбольдтовых разграничений, отмеченных выше. Для младограмматиков Гумбольдт «оказал преимущественно только нравственное влияние на позднейших исследователей»22, или его значение сводится к «окончательному перенесению исследования вопросов об общих условиях жизни языка... на почву психологии»23.

Вопрос о функциональном многообразии речи, затронутый Гумбольдтом, не всплывал, потому что казался не существенным при диалектологическом24 изучении языка (с чем, разумеется, нельзя согласиться: развитие функционального языкознания несомненно внесет многие поправки в построение «диалектологов»), а если с ним и приходилось сталкиваться в порядке простого наблюдения языковых фактов, То по нему скользили, не останавливаясь, не считая соответственные факты подходящими объектами изучения. «Все языки и говоры, даже самых диких и некультурных народов, имеют одинаковую ценность для науки; последние во всяком случае более подходящие объекты научного исследования, чем литературные языки образованных народов, которые для лингвиста то же, что оранжерейные растения для ботаника»25. Вообще «литературный язык» это то понятие, которое особенно ярко подчеркивает необходимость функционального подхода к языку и с которым поэтому связано столько путаницы в языкознании. Я сошлюсь на некоторые места той же книги Томсона: в главе XI («Искусственные языки») дается характеристика «общенародного языка», «который является языком литературы, школы, администрации, деловых и частных сношений и пр. в образованном обществе данного народа... Но такой общенародный язык устного сношения образованного общества нельзя вполне отождествлять с языком литературы или вообще с письменным языком данного народа, так как в письменном изложении употребляются обыкновенно слова, выражения и конструкции, которые казались бы неестественными в устной речи»26.

Сколько путаницы в этой небольшой цитате! Проф. Томсон просто «отделывается» от «оранжерейного» вопроса, впадая даже в самопротиворечие: «общенародный» язык, который в начале объявляется и языком «литературы», далее отъединяется от него («нельзя вполне (!) отождествить»).

Как характерно это «или» между «языком литературы» и «вообще письменным языком»; совершенно ясно, что в термин «язык литературы» не вкладывается никакого точного содержания; термин «устная речь» употребляется в смысле «разговорная речь», так как иначе непонятно было бы место о «неестественности». Действительно, приходится, пожалуй, пожалеть, что Гумбольдт оказал только «нравственное» влияние на этого, в своей сфере очень знающего, очень тонко наблюдающего исследователя. В сущности, что касается функциональных разнообразий речи, научное языкознание находится еще в трогательном единении со школьной грамматикой, от которой оно же так рьяно в других пунктах открещивается: школьная грамматика, изучая, например, синтаксис «русского» языка, дает безразлично примеры и из разговорной речи, и из «прозы», и из «стихов»; но научное языкознание весьма недалеко ушло от нее, предполагая возможным изучение того же синтаксиса «литературного» языка на материале Грибоедова или Гоголя.

Здесь все еще господствует полное смешение понятий.

Классическим примером путаницы является известный цифровой подсчет словаря «английского чернорабочего», древнеперсидских надписей, «образованного человека с высшим образованием», «пишущего мыслителя», еврейского Ветхого завета и Шекспира; цифровые данные о словаре этих «языков» сопоставляются и предполагаются что-то показывающими, а между тем это, по существу, явный пример сопоставления несоизмеримых величин: это все равно, что складывать фунты с аршинами.

§ 11. Я не буду увеличивать примеров, где языкознание оказывается беспомощным перед фактами, из-за игнорирования функциональных разнообразий; основное это то, что самая постановка вопроса в такой плоскости языкознанию чужда, что сочинения по общему языковедению этого вопроса не касаются. Как я уже отмечал, перед лингвистами он вставал тогда, когда лингвисты заинтересовывались вопросами поэзии, а это случалось не весьма часто. Здесь в русской лингвистике нужно особенно отметить Потебню, который указал на существование «поэтических» и «прозаических» элементов в языке, что является с его стороны огромной заслугой, несмотря на не удовлетворяющую теперь разработку им этих вопросов.

Отмечу еще, что исследователи живых говоров, даже при своей лингвистической неподготовленности, иногда дают любопытный материал по интересующему нас вопросу; сюда относятся довольно многочисленные констатирования несовпадения словаря обиходной разговорной речи и поэтических произведений; правда, этот факт не осознавался, а если и объяснялся, то не по существу дела («архаичностью» поэтического словаря, литературными влияниями, «бродячестью» песен и пр.).

§ 12. Интерес и внимание к целевым многообразиям языка возник у нас в последнее время снова в связи с вопросами поэзии27.

Поскольку в центре внимания «Сборников» стоял поэтический язык, постольку первоначально были выделены две функциональные разновидности языка: практический и поэтический языки, причем классификационным моментом являлся целевой28; это различение сопровождалось психологической характеристикой обоих случаев, довольно поверхностной. Уже позже участникам «Сборников» приходилось и в печати указывать, что термин «практический язык» покрывает весьма разнообразные явления речи и что им нельзя пользоваться безоговорочно; указывалось на необходимость различения обиходного, разговорного языка, языка научно-логического и пр. В этом отношении, по-видимому, многое внес московский лингвистический кружок и в частности Р. Якобсон. О разграничениях московского кружка можно судить по книге Якобсона29 и по работе В. М. Жирмунского30. К сожалению, в обоих исследованиях эти вопросы затрагиваются мимоходом, и многое остается неясным.

Любопытно, что те функциональные различия, которые устанавливаются в вышеприведенных работах: разговорный язык, поэтический, научно-логический, ораторский — уже даны у Гумбольдта.

§ 13. Вопросу о формах речевого высказывания посвящены дальнейшие страницы моей статьи. Я остановился именно на этом вопросе по следующим причинам: во-первых, он, при обсуждении факта, многообразия речевых проявлений в последнее время, оставался как бы в тени, заслоненный моментом целевым (то, что в терминологии московского лингвистического кружка обозначается словами «функциональность речи»); во-вторых, потому, что разграничение, основывающееся на различении форм высказывания, должно предшествовать другим, особенно целевым разграничениям по методологическим соображениям. Действительно, производя разграничения в области «целевой», мы в сущности разграничиваем не языковые явления, а факторы этих явлений, и мы не можем сразу же дать хотя бы грубую проекцию этих разграничений в область самой речи. Между тем в нашем случае, исходя из различения форм речи, мы от внеязыковой области факторов перебрасываем мост к речевым явлениям, получаем возможность сразу же говорить, например, о различии сообщающих средств в той или иной разновидности или противопоставить как речевые явления монолог и диалог.

Глава II.

О ФОРМАХ РЕЧЕВОГО ВЫСКАЗЫВАНИЯ

§ 14. Соответственно непосредственной форме человеческих взаимодействий («лицом к лицу») мы имеем непосредственные формы речевых взаимодействий, характеризуемых непосредственным, в зрительном и слуховом отношении, восприятием высказывающегося лица. Соответственно посредственным взаимодействиям мы имеем в области речи, например, письменную форму высказывания.

Соответственно перемежающимся формам взаимодействий, подразумевающим сравнительно быструю смену акций и реакций взаимодействующих индивидов, мы имеем диалогическую форму речевого общения; соответственно длительной форме воздействия при общении мы имеем монологическую форму речевого высказывания.

Диалогическая форма фактически почти всегда соединяется с непосредственной, но можно отметить некоторые особые случаи, когда этого нет или когда, непосредственное восприятие осуществляется не вполне, в частности, когда от непосредственного воспринимания отпадают весьма важные, как увидим дальше, зрительные восприятия; именно такой случай имеем при диалогическом общении в темноте, по телефону, через закрытые двери или стену и т. п. Особый случай имеем при диалогическом общении путем «записочек» (например, на заседании), когда налицо редкое соединение письменной, т. е. посредственной формы, с диалогической и вместе с тем с непосредственной, поскольку имеем зрительное восприятие собеседника.

Что касается письменной формы общения, то она главным образом выступает в соединении с монологической, за исключением случаев, указанных только что, или им подобных, но столь же редких (например, возможный «диалог» по телеграфу). При непосредственном взаимодействии возможны, конечно, и диалогическая и монологическая форма, и именно на этом случае может быть наиболее удобно их сравнительное изучение.

§ 15. В области непосредственного речевого общения мы имеем, с одной стороны, такие бесспорные случаи монологической речи, как речь на митинге, в суде и т. п.; с другой стороны, крайним случаем диалога является отрывистый и быстрый разговор на какие-нибудь обыденные или деловые темы; для него будут характерны: сравнительно быстрый обмен речью, когда каждый компонент обмена является репликой и одна реплика в высшей степени обусловлена другой; обмен происходит вне какого-нибудь предварительного обдумывания; компоненты не имеют особой заданности; в построении реплик нет никакой предумышленной связанности и они в высшей степени кратки.

Соответственно этому для крайнего случая монолога будет характерна длительность и обусловленная ею связанность, построенность речевого ряда; односторонний характер высказывания, не рассчитанный на немедленную реплику; наличие заданности, предварительного обдумывания и пр.

Но между этими двумя случаями находится ряд промежуточных, центром которых является такой случай, когда диалог становится обменом монологами, например при обмене приветствиями или небольшими «речами» на каких-нибудь церемониях, попеременного рассказа о впечатлениях, переживаниях или приключениях; в последнем случае в общем порядке речевого взаимодействия монологические куски иногда как бы аккомпанируются репликами. Именно случаи «монологического диалога», использованные в поэзии, дали то, что называют «ложным диалогом».

Между только что отмеченными случаями «монологического диалога» и разговором лежит то, что можно было бы назвать беседой, для которой характерны более медленный темп обмена, большая, сравнительно, величина компонентов и в связи с этим, может быть, большая построенность, обдумываемость речи; беседа характерным образом развивается в обстановке досуга, но возможна и деловая беседа, которая не позволяет говорить собственно о досуге, но предполагает известное время для своего обнаружения.

§ 16. Из всех возможных соединений диалогической или монологической формы высказывания с формами непосредственной и посредственной социально более значимы, достаточно широко распространены следующие три соединения: диалогической формы с непосредственной, монологической с непосредственною же и монологической с посредственной, точнее с письменной (можно себе представить и другие «посредники» речи, кроме письма). В настоящей статье я предполагаю говорить о диалогической непосредственной форме, прибегая там, где это необходимо, к сопоставлениям с другими. Само собой разумеется, что я ни в какой мере не рассчитываю исчерпать этот сложный вопрос даже в общей его постановке31.

Глава III.

О НЕПОСРЕДСТВЕННОЙ ФОРМЕ

§ 17. Зрительное и слуховое восприятие собеседника, отсутствующее при посредственном речевом общении и всегда присутствующее при обычных случаях диалога, имеет огромное значение как фактор, определяющий восприятие речи, а следовательно, и самое говорение.

Зрительное восприятие собеседника подразумевает восприятие его мимики, жестов, всех его телодвижений. Эти последние оказываются иногда сами по себе достаточными для осуществления некоторого взаимодействия и взаимопонимания; многие явления «передачи мыслей на расстояние» объясняются именно восприятием мимики и пантомимы, которые, как это и общеизвестно, являются своего рода «языком». Театральная «пантомима» есть не что иное, как сгущенное и художественное использование общебытового явления. В соединении с речевым обменом эта роль зрительного восприятия, конечно, остается и иногда превалирует, причем разговор в таких случаях, по выражению Тарда, является лишь «дополнением к бросаемым друг на друга взглядам» и пр. Мы очень мало учитываем это значение мимики и жеста при непосредственном, и особенно диалогическом, общении, но оно очень велико; Я приведу примеры из «Анны Карениной» Толстого, иллюстрирующие это явление.

«Кончается, — сказал доктор. И лицо доктора было так серьезно; когда он говорил это, что Левин понял "кончается" в смысле — умирает»32. Здесь понимание смысла слова (вернее — предложения) определяется восприятием лица собеседника.

«Я одно хочу сказать... — начала княгиня, и по серьезно-оживленному лицу ее Кити угадала, о чем будет речь»33.

«Но как же вы устроились?.. — начала было Долли вопрос о том, какое имя будет носить девочка, но, заметив вдруг нахмурившееся лицо Анны, она переменила смысл вопроса»34.

§ 18. Мимика и жест иногда играют роль реплики в диалоге, заменяя словесное выражение. Часто мимическая реплика дает ответ раньше, чем речевая; один из собеседников только хочет возразить, собирается говорить, а другой, учитывая его мимику и позыв к реплике, довольствуется этой мимической репликой, произносит что-нибудь вроде: «Нет, постойте, я знаю, что вы хотите сказать», — и продолжает дальше. Сплошь и рядом мимическая или жестикуляционная реплика вовсе не требует речевого дополнения.

С другой стороны, мимика и жесты имеют часто значение, сходное со значением интонации, т. е. определенным образом модифицируют значения слов. Подобно тому, как данная фраза может иметь разное значение в зависимости от той интонации, с которой мы ее произносим, подобно этому и мимическое (и жестикуляционное) сопровождение может придавать речи тот или иной оттенок, часто противоположный обычному. Мы можем говорить о мимическом, пантомимическом и жестикуляционном «интонировании».

Мимика и жест, являясь постоянными спутниками всяких реагировании человека, оказываются постоянным и могучим сообщающим средством. При непосредственном общении речевое обнаружение всегда соединяется с мимико-жестикуляционным.

§ 19. Когда смотришь на сцену в бинокль, не только лучше видишь, но и лучше слышишь и понимаешь, потому что лучше видишь, лучше узнаешь в чем дело, следя за мимикой и жестами. Так же обстоит дело и при слушании оратора: особые места для оратора (кафедры, трибуны) обусловливают не только то, что оратора лучше слышно, но и то, что его лучше видно; когда на оратора смотришь в бинокль, тоже лучше слышишь и понимаешь.

Мы инстинктивно говорим смотря друг на друга; ребенок часто поворачивает ручками лицо матери, когда говорит и ждет ответа. Именно это инстинктивное стремление видеть друг друга при разговоре и использовать таким образом все возможности понимания послужило, по-моему, одной из причин обычая о «неприличности» сидеть спиной к кому-нибудь в гостиной, которая и есть место для беседы.

Мимика и жесты не являются чем-то посторонним, привходящим, случайным при разговоре, но, наоборот, — сросшимся с ним; даже при диалоге по телефону, когда нет зрительного восприятия собеседника, мимика и жесты часто осуществляются.

§ 20. Очень большое значение при самом говорении имеет восприятие мимики заинтересованности или незаинтересованности, внимания или невнимания, увлечения или скуки, так как в связи с этим определяется большая или меньшая интенсивность речи, облегчается ассоциирование, скорее находятся нужные и удачные выражения, одним словом, увеличивается красноречие (как при диалоге, так и при монологе); это явление каждый, конечно, наблюдал на себе: тонус речи, «температура» речи различна в зависимости от того, насколько говорящий «подогревается» или «охлаждается» мимикой слушающего; когда тебя слушают и хорошо слушают, процесс речи облегчается.

§ 21. Не приходится особенно настаивать на том значении, которое имеет при непосредственном общении слуховое восприятие собеседника; общеизвестна огромная сообщающая роль, которую играют отношения силового, интонационного и тембрового порядка при восприятии чужой речи; лишь в ничтожной степени они могут быть учтены при посредственной передаче в письме. Здесь речь идет не о тех силовых, интонационных и тембровых отношениях, которые присущи говорению на данном языке вообще, входят в общую сумму его шаблонов (такие отношения могут воспроизводиться и при восприятии письменной речи в силу привычной ассоциации; иногда они изображаются знаками, например, повышение тона в некоторых случаях «перед запятой», вопросительная интонация и т. п.), но о таких случаях интонирования и пр., когда в речь привносятся различные смысловые, в частности эмоциональные оттенки, и указанные отношения имеют специальное сообщающее значение, определяя собою понимание данной чужой речи и часто лучше и полнее обнаруживая данное душевное состояние, чем сами слова с их реальными значениями.

Я приведу отрывок из «Дневника писателя» Достоевского за 1873 год (глава «Маленькие картинки»), где имеется блестящая иллюстрация к только что сказанному. Достоевский рассуждает о языке пьяных и говорит, что язык этот «просто запросто название одного нелексиконного существительного».

«Однажды в воскресенье, — продолжает он, — уже к ночи, мне пришлось пройти шагов с пятнадцать рядом с толпой шестерых пьяных мастеровых, и я вдруг убедился, что можно выразить все мысли, ощущения и даже целые глубокие рассуждения одним лишь названием этого существительного, до крайности к тому же немногосложного. Вот один парень резко и энергически произносит это существительное, чтобы выразить о чем-то, о чем раньше у них общая речь зашла, свое самое презрительное отрицание. Другой в ответ ему повторяет это же самое существительное, но совсем уже в другом тоне и смысле, — именно, в смысле полного сомнения в правильности отрицания первого парня. Третий вдруг приходит в негодование против первого парня, резко и азартно ввязывается в разговор и кричит ему то же самое существительное, но в смысле уже брани и ругательства. Тут ввязывается опять второй парень в негодовании на третьего, на обидчика и останавливает в таком смысле: "Что, дескать, что же ты так, парень, влетел? Мы рассуждали спокойно, а откуда ты взялся — лезешь Фильку ругать!" И вот, всю эту мысль он проговорил тем же самым словом, одним заповедным словом, тем же крайне односложным названием одного предмета, разве что только поднял руки и взял третьего парня за плечо. Но вот вдруг четвертый паренек, самый молодой из всей партии, доселе молчавший, должно быть, вдруг отыскав разрешение первоначального затруднения, из-за которого вышел спор, в восторге приподнимая руку, кричит... Эврика, вы думаете? Нашел, нашел? Нет, совсем не эврика и не нашел; он повторяет лишь то же самое нелексиконное существительное, одно только слово, всего одно слово, но только с восторгом, с визгом упоения и, кажется, слишком уж сильным, потому что шестому, угрюмому и самому старшему парню это не "показалось" и он мигом осаживает молокососный восторг паренька, обращаясь к нему и повторяя угрюмым и назидательным басом... да все то же самое запрещенное при дамах существительное, что, впрочем, ясно и точно обозначало: "Чего орешь, глотку дерешь!" И так, не проговоря ни единого другого слова, они повторили это одно только излюбленное ими словечко шесть раз кряду, один за другим, и поняли друг друга вполне. Это факт, которому я был свидетелем»35.

§ 22. В связи с вышеуказанным о значении тона и тембра, мне хотелось бы сделать следующее замечание: тон и тембр речи говорящего, еще в начале ее, заставляют нас занять определенное положение, определенным образом настроиться по отношению к говорящему и его высказыванию; мы воспринимаем его высказывание в плоскости этой «настройки». Иногда первые же слова своим тоном заставляют нас как-то по особенному насторожиться, враждебно или сочувственно или в каком-нибудь ином направлении, т. е. обусловливают апперцепционность восприятия, создают в нас точку зрения, с которой мы рассматриваем дальнейшее; иногда первые же слова своим тоном возбуждают в нас решительное отталкивание («я и слушать вас дальше не хочу»), иногда, наоборот, подкупают. Нужно сказать, что и зрительное восприятие собеседника имеет отчасти такое же значение.

Непосредственное восприятие собеседника (его тона, мимики и пр.) иногда сразу же дает момент узнавания, чувство знакомости с собеседником, и точно так же определяет легкость дальнейшего восприятия.

Роль мимики и пантомимы, с одной стороны, и тона, тембра с другой тем более важны в условиях непосредственного общения, что они теснейшим образом связаны друг с другом, взаимно определяются и имеют общий «исток» в виде определенного телесного уклада, соответствующего данному интеллектуально-эмоциональному состоянию. Это обстоятельство особенно подчеркнуто с иллюстрацией разнообразными конкретными примерами в книге Озаровского. Он указывает, что именно тон, тембр... рождаются в мимике; в общем он несомненно прав, а за подробностями отсылаю к его книге36.

§ 23. Является вопрос, в каком случае отмеченные мимико-жестикуляционные и тембровые, интонационные и силовые моменты играют большую роль — при диалоге или при монологе? Мне представляется, что, несомненно, при диалоге. В самом деле, при диалоге они, по самому существу этой формы общения, в высшей степени обоюдны, кроме того, при диалоге они в неизмеримо большей степени разнообразны. Монолог никогда не может быть дополнением к мимико-жестикуляционным сообщениям, а диалог действительно бывает таким дополнением, и замечание Тарда по этому поводу верно.

§ 24. Мы отметили в кратких чертах, какое значение имеют при непосредственном речевом общении зрительное и слуховое восприятие высказывающегося; значение это вообще сводится к тому, что при непосредственном общении в зависимости от наличности зрительного восприятия роль речевого раздражения более или менее значительно умаляется, так как восприятие и понимание речи слагается в результате воздействия как речевых раздражений вообще, так и зрительных. В связи с этим и в самом процессе говорения само «речевое» не является предметом какого-нибудь исключительного внимания, так как есть бессознательный или сознательный расчет на действенность мимики и жеста.

В зависимости от наличия восприятия интонации, тембра и пр. умаляется значение слов как таковых, речи как таковой, или, вернее, тех ее сторон, которые не покрываются этими моментами, и это также сказывается на процессе высказывания в том же направлении, как и в случае с мимикой. То, что было сказано об определяемости апперцепционного момента восприятия и понимания условиями непосредственного общения, влияет в этом же направлении, так как усиление апперцепционности восприятия, т. е. стороны его, определяющейся не наличным раздражением, соответственно умаляет значение этого раздражения.

Все эти соображения указывают на то, что при прочих равных условиях высказывание при непосредственном речевом общении вообще в большей степени способно протекать в порядке простого волевого акта, чем при посредственном, в большей степени способно протекать вне контроля сознания и внимания. Но так как зрительное и слуховое восприятие собеседника играет большую роль при диалоге, то этот наш вывод должен быть особенно подчеркнут для диалогического непосредственного речевого общения.

Главы I–III
Главы IV–VI
Главы VII–VIII
Целиком (134 Kb)

Примечания к Главам I–III

1 Само собой разумеется, что в связи с психологической обусловленностью речи являются необходимыми и дальнейшие более или менее значительные разграничения, но я здесь отмечаю только основные.
Назад

2 Поэтика: Сборники по теории поэтического языка. Пг., 1919. C. 48.
Назад

3 Гумбольдт В. О различии организмов человеческого языка и о влиянии этого различия на умственное развитие человеческого рода. СПб., 1859.
Назад

4 Там же. С. 217.
Назад

5 Там же. С. 216.
Назад

6 Там же.
Назад

7 Там же. С. 219.
Назад

8 Там же. С. 231.
Назад

9 Там же. С. 218.
Назад

10 Там же. С. 216.
Назад

11 Там же. С. 224.
Назад

12 Там же. С. 221.
Назад

13 Там же. С. 222.
Назад

14 Там же. С. 223.
Назад

15 Позиция Гумбольдта в отношений целевых многообразий речи не является одинокой в его время; в частности, в нелингвистической литературе этой и отчасти непосредственно предшествовавшей эпохи можно найти подобные же мысли.
Назад

16 См.: Захаров В. И. «Поэтика» Аристотеля (введение, перевод, комментарии). Варшава, 1885. С. 87 и след.
Назад

17 Там же. С. 87–88.
Назад

18 Там же. С. 88.
Назад

19 Там же. С. 85.
Назад

20 Там же. С. 55–56.
Назад

21 Там же. С. 89.
Назад

22 Томсон А. И. Общее языковедение. Одесса, 1906. С. 32.
Назад

23 Поржезинский В. Введение в языковедение. М., 1913. С. 22.
Назад

24 Употребляю этот термин в значении, указанном в § 5.
Назад

25 Томсон А. И. Указ. соч. С. 35.
Назад

26 Там же. С. 365 и след.
Назад

27 См.: Сборники по теории поэтического языка. Вып. I. Пг., 1916; Вып. II. Пг., 1917; а также: Поэтика: Сборники по теории поэтического языка. Пг., 1919.
Назад

28 Ср. Поэтика: Сборники по теории поэтического языка. С. 12, 37 и след.
Назад

29 Якобсон Р. О. Новейшая русская поэзия. Пг., 1921.
Назад

30 Жирмунский В. М. Композиция лирических стихотворений. Пг., 1921.
Назад

31 Мне неизвестны лингвистические сочинения, посвященные исследованию диалога; имеется этюд «Разговор» в кн.: Тард Г. Общественное мнение и толпа. М., 1902. С. 73 и след.
Назад

32 Толстой Л. Н. Собр. соч. М., 1959. Т. 9. С. 310.
Назад

33 Там же. Т. 8. С. 56.
Назад

34 Там же. Т. 9. С. 205.
Назад

35 Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: в 30-ти т. М., 1980. Т. 21. С. 108–109.
Назад

36 Озаровский Ю. Музыка живого слова. СПб., 1914. С. 100 и след.
Назад


Список трудовЖизнь и творчество Прочесть тексты Внешние ссылки
ЛитератураДополнительно Назад в библиотеку Главная страница