Русская поэзия 1960-х годов

Лазарь Шерешевский

ОБОРОТНАЯ СТОРОНА ЛУНЫ
Арион. 1996. № 3

Николай Глазков при жизни по праву считался одной из достопримечательностей Москвы: самобытными и неповторимыми были и его творчество, и сама личность. Его чуть сутуловатая фигура, его небрежность в одежде, его знаменитое рукопожатие, его лукавая улыбка, его манера держаться. Своеобразной и отнюдь не официальной Меккой литературной Москвы стала его квартира в старом флигеле на Арбате, помнящем еще наполеоновское нашествие.

Существовало как бы три Глазкова. Первый, начавший в эпоху «оттепели» наконец издавать свои книги, выглядел в них вполне советским поэтом, принимающим действительность и иногда высмеивающим ее «отдельные недостатки». Это был Глазков печатаемый, автор мастеровито сделанных стихов со своей индивидуальной интонацией.

Второй, Глазков устный, сочинял веселые стихи о дружеских попойках и любовных похождениях. Его строки затверживали наизусть, повторяли, цитировали в узком кругу. Это был Глазков игровой и парадоксальный, стихийно остроумный, мастер словотворчества. (Знаменитый термин «самиздат», кстати, принадлежит именно Глазкову.) «Повелитель стихов», он владел всем арсеналом рифм, накопленным русской поэзией, и неустанно его обогащал. У Глазкова встретишь и необычную глагольную, и корневую, и составную, и ассонансную — и все прочие виды рифм, которые то придавали стиху особенную певучесть и выразительность, то приглашали читателя к увлекательной словесной игре:

Милиционер,
В ряд торговый ринься!
Мы ли о цене
Не договоримся?

(Это четверостишие в однотомнике*, к сожалению, искажено.)

Глазковские игры с корнями и суффиксами, с инверсиями и сравнениями, его каламбуры и даже акростихи, которые он возродил в поэзии своего времени, — не только признак высокого мастерства, но пример проникновения в неисчерпаемые возможности языка. Чего стоит хотя бы такое любовное стихотворение:

Ты, как в окно, в грядущее глядишь —
И все равно мужчину победишь.
А он, стерпя сто двадцать пять обид,
Потом тебя спокойно победит.
Однако вы перехитрите в быте —
И не как львы, — как кошки, победите.
Потом на нас потомки поглядят
И сложат сказ о том, как победят...
Я снова жду с тобой желанной встречи,
Но слова «побежду» нет в русской речи.

И был третий Глазков — самый серьезный и сокровенный. Автор как будто легких, но по существу весьма глубоких стихов о жизни и судьбе, о парадоксальности мироустройства. Этот Глазков поражал эрудицией, вдумчивым осмыслением философских истин, блистательными формулировками точных мыслей. Такого Глазкова по-настоящему знали и могли оценить только его близкие друзья, видевшие в балагуре и гуляке глубоко мыслящего, незаурядного поэта.

Становление Глазкова пришлось на те времена, о которых он сам высказался недвусмысленно: «Табун пасем. Табу на всем». Было общепринято, оперируя известным положением Гегеля, от тезиса переходить прямо к синтезу, минуя антитезис. Поэт же этот антитезис видел, ощущал и осмысливал, что не могло не отпугивать редакторов и прочих надзирателей над литературой, воспитанных в духе плоского мировосприятия. По усвоенным ими установкам, реальность была обращена к человеку как Луна — только одной стороной. Поэт Глазков старался разглядеть и воспроизвести контуры оборотной стороны Луны. Этого ему не прощали.

Часто Николай Глазков облекал самые серьезные свои высказывания в шутливую форму: «Я поэт или клоун?» — спрашивал он. И убедительно заключал: «Надо быть очень умным, чтоб сыграть дурака». Весь его быт, вся его манера поведения носила на себе отпечаток чудачества. Он не просто хотел быть непохожим — он органически был им.

Стержень художественной философии Глазкова — естественность. Поэт «природен», и все, что бессмысленно и противоестественно, ему враждебно и отвратно. Глазков был воплощением той самой «тайной свободы», о которой писали Пушкин и Блок. И не только воплощением, — лучше самого Глазкова не скажешь:

И останется поэт —
Вечный раб своей свободы.

Он был не любителем свободы, а ее сокровенным любимцем. Через таких, как Николай Глазков, свобода выражала себя. От его выступлений на писательских собраниях и литературных вечерах всегда ждали чего-нибудь неординарного или скандального. Литературное начальство опасалось этого и даже прибегало к прямым запретам на публичные появления Глазкова. Что ж! Тогда литературным клубом становилась упомянутая уже арбатская квартира, куда подчас приходило поэтического народу больше, чем в ЦДЛ.

Следуя Хлебникову, делившему людей на «изобретателей» и «приобретателей», молодой Глазков предложил свою классификацию: творители и вторители. С годами он пришел к мысли, что и вторители небесполезны и вносят свой вклад в общую культурную сокровищницу. Но его самого дух творительства не покидал никогда.

Поэта всегда занимала проблема будущего: будущего мира, будущего его страны и его народа и, конечно, будущего его стихов. Кажется, нигде и никогда не печатались эти строки Глазкова, написанные в молодости. Помня их много лет, позволю себе ими завершить это краткое размышление о Глазкове, не претендующее на освещение и малой доли богатств, заложенных в его наследии.

Поезд едет ду-ду-ду,
Чрезвычайно скоро.
Он везет не ерунду,
А стихи Глазкова.
И за будущие дни
Я не беспокоюсь,
Потому что искони
Верю в этот поезд.