Русская поэзия 1960-х годов

Алексей Базлаков

КОЛЯ ГЛАЗКОВ (комментарий художника)

Впереди, в проеме подземного перехода маячила крупная мужская фигура, загораживая серое зимнее небо. Сделав еще два, три замедляющихся шага, повернулась.

Да это же Коля Глазков!

На ходу поговорили.

— А у меня выставка в ЦДРИ, — похвалился я, — ваши портреты попали, так что жду... — и разошлись.

Эта короткая встреча с ним оказалась последней. А ей предшествовали годы творческого, живого общения.

Коля Глазков. Так тепло, с какой-то иронической лаской, его называли многие. И мне казалось, что это, наверное, еще молодой поэт, а когда познакомились, оказался здоровенный дядя зрелых лет.

Тяжелым подозрительным взглядом встретил меня тогда Глазков, но это лишь мгновение. Потом его широкоскулое, в обрамлении темных волос, бородки и усов лицо, да и сама приятно неловкая, несколько суетливая фигура выражала сплошное добродушие. Немного невпопад о чем-то заговорили, и за работу. Сидел он за письменным столом в темноватом, мрачноватом кабинете, обставленном старой мебелью. Он что-то писал или разбирал бумаги, стараясь сохранять нужное положение, как будто и нет меня. Видать, оба мы молчуны, подумал я. Он лишь иногда быстро, колюче глянет на меня чуть вытаращенными глазами, и снова за свои бумаги. И все же какая-то внутренняя неугомонность его будоражила...

И вдруг неожиданно предложил мне называть имена художников разных времен, а он будет говорить их годы рождения и смерти. Откровенно сказать, я и сам-то почти не знал этих дат, но все же стал перечислять, начиная с Репина, Сурикова, Врубеля и кончая Рембрандтом, Гойей, Леонардо да Винчи. Около двух десятков перебрал, а он с ходу отвечал. Я так и не понял, дурачил ли он меня или в самом деле знал эти даты. С чего бы такая непонятная страсть к художникам?

Глаза его нетерпеливо, лихорадочно бегали, как у того монаха-летуна, которого он играл в «Андрее Рублеве» у Тарковского. И я, вместо очередного имени художника, почему-то спросил:

— Как вы оказались в кинематографе?

Он еще больше оживился, засуетился и, волнуясь, произнес:

— А я и Достоевского играл.

Это меня ошарашило. Ну, думаю, дядя окончательно заврался, как с этими художниками.

Видя мое недоумение, он полез в стол и вынул фотографию, где действительно был снят в роли Достоевского; правда, немного грузноват, но впечатляет... Как он пояснил, это его снимали на Ленфильме, в полудокументальной ленте о писателе.

Все это занятно, но почему ни слова о поэзии? Говорят, у него сильные стихи, а он и на поэта не похож, больше на тяжелоатлета, таким и на рисунке получался. Нервный, тревожный взгляд придавал портрету какую-то растерянность, ребячью наивность, сложность...

Раз приехал дорисовывать портрет, а он хитро так говорит:

— Едемте к моему другу Ефимову, поэту из Якутии, он сейчас в гостинице.

На ходу предупредил жену, и мы двинулись в путь. Пока поднимались лифтом, кто-то сказал о смерти Смелякова. Глазков молчал, а потом стал читать пародии, когда-то на Смелякова написанные. Мне показалось это кощунственным.

И вот мы в ресторане «Минск». Втроем. Стол заставлен закусками, вином, так что я с альбомом еле пристроился. Но все же порисовал — пока еще мог держать в руке фломастер. Они оживленно о чем-то спорили. Глазков горячился, нервничал. Ефимов же — хитроватый, немного хладнокровный — сидел спокойно, иногда лишь взрывался. В момент их спора я обоих и нарисовал. А Ефимов сделал мой дружеский шарж и подарил новый сборник своих стихов с подписью: «Алексею от Моисея», в переводе Глазкова. Это событие они и отмечали.

Доводилось мне слушать Колю и за семейным столом. Читал он серьезно, кажется, балладу, посвященную любовным похождениям своего друга — тот сидел тут же рядом и внимательно слушал, грустно улыбаясь...

Бывал Коля и у меня в мастерской, где я также рисовал его, но не совсем удачно. Что-то тяготило нас обоих. Я, возможно, был недоволен тем, что не получается рисунок, он же — какой-то скрытный, молчаливый, хищно озирался на работы, разбросанные как попало. Заметил среди них портрет Гамзатова:

— Хорош! — Портрет или поэт, я не понял.

Еще ему понравился набросок, только что мною сделанный.

— Странно, а я минутой раньше готов был этот рисунок разорвать, — проговорил я рассеянно. — Бывают моменты, и сам не сознаешь, что делаешь.

— Моменты — это полбеды, главное — себя сознавать и не терять, — произнес он как-то торопясь, скороговоркой. И я понял: этот хитро-мудрый, хмуро-хрупкий поэт свое дело знает, мастеровит и цену себе знает тоже, и своим стихам-самородкам, которые укрыты какой-то непонятной маской-оградительницей от непосвященных глаз, но стоит сбросить ее, как все станет значительным и подлинным.