Русская поэзия 1960-х годов

Крымский текст русской литературы

«Почти все ученые и писатели, почтившие своим вниманием Крым, указывают на странное ощущение, возникающее у них на этой земле: с одной стороны, объективный творческий подъем, с другой, желание, полностью выразившись, умереть. Такое сочетание Эроса и Танатоса рождает особое чувство агональности, присущее лишь некоторым другим зонам Средиземноморья».

А. П. Люсый

Крымский полуостров, первые упоминания о котором в русской словесности встречаются в «Корсунской легенде» и «Повести временных лет», от времен князя Глеба до сегодняшних дней остается для России исключительно важным пространством и в культурном, и в политическом планах. Постепенное же развертывание крымской темы в русской литературе приводит к оформлению своеобразной крымской мифологемы, в которой совмещается представление об античном, «северном» и сумеречном Крыме как входе в Аид и одновременно — южном, «райском» и свободном крымском пространстве. Эти два полюса определяют специфику восприятия и описания Крыма в русских поэтических текстах XIX-XX веков.

Активное литературное освоение Крыма начинается в поэзии серебряного века: именно тогда входит в моду отдых в Крыму, сменившийся в конце 1910-1920-х годов эмигрантским исходом из крымских портов за границу. Курортный же Крым конца XIX-начала ХХ века, уже отмеченный присутствием высочайших особ императорской фамилии, посещают Иван Бунин, Иннокентий Анненский, Валерий Брюсов, Андрей Белый, Константин Бальмонт, в Крыму обустраивается Максимилиан Волошин, дом которого становится местом летнего отдыха петербургских и московских литературных кругов.

Однако отношение к Крыму у столичных литераторов иногда далеко от восторженного: они мыслят себя туристами и не всегда способны «увидеть» смысл этого пространства. Однако отдых в Крыму как бы обязывал к поэтическому описанию пространства. Например, Брюсов, несколько раз наезжавший в Крым, писал в дневнике: «Делаю все, что подобает туристу и любителю диких красот: слушаю море, карабкаюсь на скалы, осматриваю разные развалины. Не я буду виноват, если и теперь не сумею «полюбить» природу. Написал «Картинки Крыма», четыре стихотворения, приготовленные со всей возможной благопристойностью». Пытаясь приобщиться к экзотичному культу пушкинской Тавриды, Брюсов не может увидеть свободы в морской стихии: она населена не нереидами, а пронизана электрическим светом и лучами маяка. Разве что луна может оказаться владычицей, она «державно делит море: / То мрак, то отблесков игра». В итоге поэт все же отдает предпочтение перед безмерностью природы мере культуры. Такое восприятие Крыма складывается еще с начала XIX века, а точнее — с посещения его Пушкиным. Вообще отголоски пушкинского Крыма неизбежно возникают в поэтических послепушкинских текстах, посвященных Крыму. Достаточно прямо об этом ощущении пушкинского присутствия в крымском пространстве сказано в лирике Максимилиана Волошина и в поэме В. Набокова «Крым», где крымские реалии включены в представление о рае, отчасти воспроизводя запредельное перенесение сюда, выраженное и в пушкинской «Тавриде». Набоков воспринимал Крым уже как совершенно чуждый край с потемкинской флорой, привозными кипарисами и заимствованной у Пушкина «Тамарой». Именно здесь впервые ощутил он «горечь и вдохновение изгнания»: отсюда отправился поэт в эмиграцию.

В последующей семантизации крымского пространства в ХХ веке играли роль несколько существенных историко-культурных элементов: во-первых, античное прошлое Крыма. Для «петербуржца и крымца» (по выражению Марины Цветаевой) Мандельштама Крым, Таврида становится воплощением Эллады, однако воплощением, напрямую соприкасающимся с «царством мертвых». В этом смысле Мандельштам наследует поэту конца XVIII века — Семену Боброву, в «Тавриде» которого задан вектор «сумеречного» барочного восприятия Крыма.

Однако в «классицистской» русской лирике мотивы сумеречности и Крыма как врат в Аид сочетается со взглядом на Тавриду как на райское пространство:

Я рай себе представляю, как подъезд к Судаку,
Когда виноградник сползает с горы на боку
И воткнуты сотни подпорок, куда ни взгляни.
Татарское кладбище напоминают они (Александр Кушнер).

Во-вторых, немаловажны для новейшей литературы воспоминание об утопических идеях XVIII века: попытки Петра I построить новую столицу России в Крыму (Керченский и Азовские походы), позже реанимированные Екатериной II, которая вложила немало сил и средств в экономическое развитие Украины. Интересно, что барочные идеи и просветительские утопии переплетаются в культуре серебряного века (прежде всего в идеях Максимилиана Волошина о появлении нового славянского государства на юге — Славии) с антропософскими идеями Р. Штейнера, интерпретировавшего Черноморское пространство в целом и Крым в частности как мистериальную область, где совершается сакральный процесс творения будущего западного мира и обеспечивается преемственность культурного развития человечества. Именно в пространстве вокруг Черного моря Р. Штейнер видел средоточие импульсов, которые направлены на развитие славянства.

В-третьих, эмигрантский период русской литературы окрасил крымский миф дополнительными трагическими коннотациями. Отсюда уезжали в эмиграцию Владимир Набоков, Борис Поплавский. «России нет!» — пишет Поплавский в стихотворении «Уход из Ялты», как бы повторяя ранние строки Велемира Хлебникова: «России нет, не стало больше / Ее раздел рассек, как Польшу». Крым был последним островом родины, и именно ему выпало принять прощальный взгляд уезжавших навсегда. В эпистолярном романе Валентина Каверина «Перед зеркалом», во множестве воспоминаний запечатлен этот трагический сюжет из крымско-российской истории.

Волошинская вариация крымского текста — киммерийский миф, воплощение идеала взаимоотношений поэта и пространства. В начале века Коктебель был никому не ведомой глухой деревушкой. Фактически именно Волошин оказался первооткрывателем поэтического Крыма, не ограничившись вдохновительными поездками в Тавриду, а избрав дикий киммерийский берег для повседневной жизни. Волошин и его стихи превратили Коктебель в один из самых устойчивых символов русской поэзии, и в этом качестве он известен всем. Поэтическое воображение Волошина изменило самое пространство. Дикий пляж, Карадаг и коктебельский холмы оказались запечатлены в многочисленных стихах и воспоминаниях. Именно он увидел в абрисе Карадага свой профиль (ранее в этих очертаниях усматривали пушкинский профиль), в самом Карадаге — «рухнувший готический собор» и заставил поверить в это других. Свой долг поэт увидел в том, чтобы стать поэтическим голосом этой земли, о чем он говорил в стихотворении «Звезда-Полынь», на которое непосредственно оказала влияние штейнеровская антропософия, представляющая себе Бога как растворенного в природе, для соединения с которым необходимо слиться с природой. Сливаясь с киммерийской природой и образом жизни, и внешним видом, Волошин вовлекал в этот акт и многочисленных приезжавших к нему гостей.

Для Волошина Коктебель был символическим образом мироздания, в котором содержатся все «лики земли», следы ее истории и культуры, а «Киммерии печальная область» — универсальной парадигмой бытия, являющего все единство разнообразия и вбирающего все разнообразие единства. Глубже всего Волошин постигал этот уголок земли в уединенных созерцаниях, однако Коктебель всегда был для него земным пределом, миром естественных человеческих отношений, естественной дикой природы и наследуемой, органической культуры.