стр. 262

     Сергей Бобров.

     Н. Гумилев "Огненный столп". К-во "Петрополис". Спб. 1921. Стр. 80. Прод. моск. ц. 12 т. р. 1000 экз.
     Ряд книг поэта Николая Гумилева, от первой его гимназической тетрадки, напечатанной, кажется, в Париже, "Путь конквистадоров", через "Жемчуга", "Чужое небо" и др. до этой последней - "Огненный столп", показывает даже самому придирчивому критику определенное творческое лицо, ясное и конкретно, достаточно осознанное направление, бесспорное уменье и желанье работать; да - все, одним словом, атрибуты стихотворца, от которого можно бы ожидать большого и серьезного искусства. Того же не скажешь о существе его поэзии, но гении редки и потребность в них обычно удовлетворяется уже пережитыми поэтами, - здесь же вполне возможно обойтись и установлением наличия немалого таланта.

стр. 263

     История развития этого таланта начинается с махрового эстетизма, воспитанного на французах "парнасцах", "непогрешимых" Леконте де-Лиле, Эредиа, Теофиле Готье и др. Нам приходилось слышать, что Гумилев очень любил также (позднее, положим) Альфреда де-Виньи, может быть, самого крупного, по своей сосредоточенности, резкости, нервной подвижности - из французов. Несомненно также - сильное и благотворное влияние Валерия Брюсова. "Экзотизм" - стремление к необычным - по большей части гео-, этно- и зоографическим темам, к словарю, где большую и, разумеется, преувеличенную роль играли малоупотребительные слова из практики нарочитого и редкого коллекционерства, названия малоизвестных животных, растений, городов, драгоценных камней (особенно), упоминания прочно забытых авторов, писателей, скажем, и живописцев, стремление к миросозерцанию, вырастающему в таком, примерно, окружении: решительность культурного дикаря, которому претит золотая середина цивилизации, и который ищет себе друзей или среди гигантизма тропической природы, либо среди утонченных, сосредоточенных на гутировании не всякому понятных ощущений - умов. Своеобычный руссоизм таких умственных положений определяет романтизм такого автора. Ему, очевидно, сродни тогда: грубое и тяжелое богоборчество неквалификованной религиозной мысли, примитивный демонизм; последовательно проведенное мироощущение такого типа нисходит к очевидному копированию душедвижений, не связанного никаким коллективным уговором зверя из любой Сахары. Поэтому опасная охота (сам Гумилев, как нам говорили, был очень храбрый человек и любил это афишировать, как и во время своих африканских путешествий, так и на фронте, где был офицером), собственно-беспредметный подвиг, совершаемый во имя остроты положения и особо понятого благородства, с точки зрения которого порядочный человек - не порядочный человек, если он кого-нибудь хоть раз в жизни не резал (причина безразлична). Однако все это и достаточно афористично в конце концов. Налет определенной игрушечности, несерьезности, игры в охоту на слонов, а не самой охоты весьма определенен в первых особенно книгах Н. С. Гумилева. То, что он писал про своих "капитанов", "открывателей новых земель", типичный представитель которых -

          Или бунт на борту обнаружив,
          Из-за пояса рвет пистолет,
          Так что золото сыплется с кружев,
          С розоватых брабантских манжет,

хотя и весьма увлекательно по форме (имевшей серьезное влияние на следующее поколение, до Маяковского включительно), но столь неправдоподобно по самому замыслу изложения, что очевидно этот "корсар" - просто балетный танцор, и, как у такового, у него: и бунт, и борт, и пистолет, и кружев позолота - один и тот же реквизит высокопарного чудака. Но с другой стороны здесь же коренился несомненный артистизм Гумилева, умевшего в такой позе, не впадая в слащавость, или повышенное актерничанье, показать во всяком случае небезынтересную физиономию, волком глядящую на нас из белониточных неуклюжестей каких-нибудь Макса Пембертона, Поля д'Ивуа и, очевидно, весьма живучую. Но ведь Гумилев, ранний Гумилев расценивал ее, как эстетическое завоевание мыслящего человечества.
     Отсюда-то собственно и начинается история Гумилева-поэта. Годы идут, а с ними растет и требовательность человека и автора к самому себе. Тот же, может быть, де-Виньи, скепсис и пессимизм которого в

стр. 264

своей мрачной сдержанности далеко оставляет за собой по эффектативности и одноглазых вождей Эредиа и нарочитое язычничество Леконта де-Лиля, да, вероятно, и китайские замечательные лирики-философы, которым Гумилев очень недурно подражал (поскольку мы можем судить, зная переводы Алексеева, да кое-какие немецкие*1), наконец, все окружение петербургской школы, все же (несмотря на нарочитый "акмеизм" Гумилева, старательное отъединение от сограждан) жившей главным образом Блоком, - все это совершенно перекроило Гумилева. Любовная нежность ("Колчан") появилась наверно не без Блока, хотя больше там было очень хорошо понятого Брюсова из лучших вещей последнего (любовная лирика "Всех Напевов"), а также, как нам сдается, и де-Виньи. Позднее это, несомненно, здоровое движение было рассыроплено Ахматовой.
     Тогда и здесь-то, одноглазый калека, бывший пират, отравитель и глава общества кровавых шантажистов, имеющий штаб-квартиру нигде, как в Индии, только что выросший из Стивенсона, Хаггарда, Конан-Дойля, выяснил, что от него до Кузминских героев, тоже, извините, путешественников - дистанция трансфинитного размера! Война и революция со всею безапелляционной ясностью конкретности показали, что и цивилизация не спасает нас от стычек с миром - лицом к лицу, а особенно русская цивилизация, тут игрушечный леопард обратился в живого и позвал своего убийцу к себе на родину, чтобы расправиться с ним ("Леопард"), тут ряд каменных идолов, которые были так очевидно милы в своей Гогеновской орнаментике, обнаружили в себе определенное и совсем невеселое содержание ("Звездный ужас"), тут русская цивилизация и механическая культура в русском изложении привели автора к трагедиям Пушкинского размера, к компонентам "Капитанской дочки" и "Медного всадника" ("Заблудившийся трамвай") - и душевная паника нацело схватила заглядевшегося эстета. Существование иного мира устанавливается наверно:

          Понял теперь я: наша свобода
          Только оттуда бьющий свет,
          Люди и тени стоят у входа
          В зоологический сад планет*2.

     Отсюда немедля с быстротой маниакальных ассоциаций вырос весь трагизм уже не напыщенного одиночества в Пустыне мира, как бы она ни называлась официально: Сахара, Красный Петроград, книгоиздательство "Петрополис" и как хотите. Зоологический сад с экзотикой львиных шкур, бродящих по диагонали крепкой клетки, совсем не зоологический сад, куда можно ходить развлекаться, да вообще никаких развлечений нет и отныне не будет. Поэт? - никаких поэтов!

          Память, ты рукою великанши
          Жизнь ведешь, как под уздцы коня,
          Ты расскажешь мне о тех, кто раньше
          В этом теле жили до меня...
          ...............
          Он совсем не нравится мне, это*3
          Он хотел стать богом и царем,
          Он повесил вывеску поэта
          Над дверьми в мой молчаливый дом...
_______________
     *1 Любопытно, что через китайцев Гумилев очень близко подошел к футуристической фразеологии.
     *2 Разбивка наша.
     *3 Непонятна пунктуация, напечатано: "Он совсем не нравится мне, это", может быть нужно: "Он, совсем не нравится мне это,"?

стр. 265

     "Вывеска поэта", "молчаливый дом", "я - угрюмый" - все это никак не эстетично и совсем не похоже на прежнего Гумилева. Женщина обращается то ли в колдунью, то ли в мрачную кликушу, и картины любви ассоциируются с древлянской баней. Человеческий интеллект неожиданно оказался выше подсознанья, и "я" отвечает своим душе и телу:

          Я тот, кто спит, и кроет глубина
          Его невыразимое прозванье;
          А вы, вы только слабый отсвет сна,
          Бегущего на дне его сознанья!

     "Слово" оказывается слишком могущественным для несвязных целей обыденщины, - стихотворцу ли профессионалу такое исповедовать!
     Так размыкается трагедия поэта Гумилева, который в этой книжке впервые подошел к трагедии человека, приблизился к заповедной зоне поэзии. Нет сомнений, он не вошел еще в нее, - спутанность представлений поэта не делает, - но он был близко, а его стихотворческий талант сумел бы его обставить в этой зоне.
     Но собственная трагедия человека прервала эту, описанную нами, трагедию.
     Не надобны, конечно, преувеличения ни в ту, ни в другую сторону: Гумилев большим поэтом никогда не был и было бы только курьезно спрашивать у него широкой и всякому нужной поэзии. Разумеется, и описанная нами трагедия пиитическая в значительной мере носит книжный характер.

home