стр. 89
А. Аросев.
НЕДАВНИЕ ДНИ.
(Окончание.)
Глава VII.
Ленин.
Из аппаратной, где хрипели Юзы и Морзе, Ленин прошел в свой маленький кабинет. Сел в кресло и мелким бисером на квадратике бумаги написал:
Феликс Эдмундович, я согласен. Договоритесь окончательно с Яковом Михайловичем. Необходимо: 1) проделать всю операцию в кратчайший срок, 2) о деталях условиться с военными властями, 3) провести это завтра на Полит-бюро.
С коммунистическим приветом Ленин.
Нажал кнопку. Вошел секретарь - молодой рабочий с простым и строгим лицом. Ленин сам запечатал записочку и передал ее секретарю. Потом, через другую дверь, вышел к телефонной будке. Говорил с Арзамасом. Слышалось только: "А что? Allo! Центр города еще в наших руках? Что в наших? Там Розегольц? Слышу, слышу. Центр еще держится? Рабочие вооружены? Allo! С какой стороны? Лаишева? Хорошо. Звоните еще часа через два. До свиданья".
И опять через свой кабинет прошел в аппаратную, где хрипели Юзы и Морзе...
А в Лаишеве уже вешали "за большевизм", расстреливали, топили, пороли, отрубали уши...
А в Казани в номерах бывших Щетинкина по коридорам подходили друг к другу, советовались, как быть со штабом и золотом. Одни терялись. Другие ободряли.
А с Порохового, Алафузовского и Крестовникова заводов двигались темно-синие колонны рабочих к Казанской крепости.
И в Нижнем-Новгороде собирали огромные "Ильи Муромцы" для полетов над Казанью и Самарой.
А у Московского Совета на площади стоял полк рабочих и красноармейцев, готовых к отправке на фронт и ждущих Ленина.
стр. 90
Звонили ему по телефону, он обещал "сейчас" и не ехал. Андронников, который отправлялся на фронт во главе этого отряда, взял автомобиль во дворе Московского Совета и переулками, чтоб не расстроить ряды полка, выехал в Кремль.
При самом въезде в Кутафью башню он чуть не столкнулся с автомобилем, в котором на правой стороне, привалясь немного к боку, в угол, сидел Ленин в помятой черной шляпе. Увидев Андронникова, Ленин в момент перекинулся на другую сторону автомобиля и крикнул:
- Вы за мной? Я еду, еду.
Автомобили разминовались, но Ленин задержал свой, и Андронников, догнав его, пересел к Ленину.
Андронникову нравилось это песчаного цвета лицо, эти морщины, расходящиеся от носа, словно высеченные по камню, эти зрачки и черные и огненные.
В общем, лицо такое простое. Если бы не глаза, то даже скучное. А в глазах есть противоречие: они и добрые и строгие, но под добротою и под строгостью где-то глубоко таится смех. Такой веселый, солнечный, как у пана. Впрочем, этого Андронников не сознавал и сейчас особенно был далек от того, чтобы ощущать что-либо подобное. Но это самое: и доброта, и строгость, и смех, и ум, сливаясь вместе во что-то особенное и вместе с тем простое человеческое, кружилось, навевалось вокруг Андронникова. Этим особенным и простым человеческим Ленин словно обнимал Андронникова.
Вот отчего Андронников всегда становился в тупик, когда его спрашивали: "А каков Ленин сам по себе?"
Помятую шляпу свою Ленин прихлопнул на самые уши, чтоб не сдуло и опять погрузился в правый угол автомобиля.
- Как по-вашему, возьмут Казань или нет? - спросил он Андронникова.
- Едва ли, удержим, - ответил Андронников.
- А как настроение?
- Да у нас хорошее настроение. Ребята понимают опасность.
Ленин сразу насторожился: прищурил немного левый глаз и приподнял правую бровь. Немного вбок, подставляя правое ухо, наклонился к Андронникову: если Ленин слушал, то всегда весь без остатка.
- Понимают, - говорил Андронников, - особенно рабочие. Впрочем, теперь и красноармейцы.
- А как относятся к созданию большой армии, настоящей?
- Хорошо, ведь без этого не обойтись.
Автомобиль с переулка въехал во двор Совета.
Ленин из автомобиля, по привычке своей, словно вырвался: вбежал по лестнице и промелькнул в комнату президиума. Андронников не поспевал за ним.
Потом они оба вышли на балкон. Андронников был торжественен. Голубые глаза его блестели, все черты лица, слегка потемневшего от
стр. 91
бессонных ночей и голодовки, стали более определенными и напряженными. Новая кожаная куртка "на рыбьем меху" - военная обнова, - облегала его непривычно, неуклюже, но так блестела! Так хорошо, по-новому охватывала плечи, руки, грудь! И в душе Андронникова было большое обновление. Все вещи и люди пред ним были уже другими: свежими и новыми.
Рядом с ним стоял весь горячий "Ильич" и, перегибаясь через перила балкона, поворачиваясь немного вправо и влево, произносил речь. Говорил, исторгая слова из самой глубины своей сущности, отчего и звук голоса был сочным, налитым той особенной жизненной силой, которая полной чашей льет в сердце уверенность. Все слова у Ленина обыкновенные. А попадет это слово в сердце, раскусишь его, в нем ядрышко. И от этого горячего Ленина, от его изборожденного песчаного лица, от простых глаз, не то огненных, не то коричневых, от всей его плотной фигуры, на Андронникова опять нашло то странное закружение, которое обнимало его по-особенному, человеческому, по родному. Будто это старший брат его.
Среди речи Ленина, Андронникову ударило вдруг в уши: "Дьявольски трудное дело управлять страной"... Неужели мы с ним и еще такие же управляем страной? - подумал Андронников. И вот такой, коричневый пиджачок на Ленине, помятая шляпа. А - власть! Все этакое родное, свое - и власть! Вспомнил Андронников, что металл так плавится: сначала горячий, мягкий, послушный ударам, согласный руке. А выплавится - станет холодный, режущий, всегда мощный, непобедимый. Вот и власть так родилась из огня, из горяча. Потом охлаждается, чтобы быть непобедимой.
Ленин давно уже кончил. Говорил кто-то из полка, а в голове Андронникова все вертелось: "непобедимы, мы, мы, мы - непобедимы".
Тем временем на площади уже скомандовали строиться и уходить. Андронников, немного растроганный, взволнованный, сел в свой автомобиль.
- Товарищ спросил его шоффер, - а что, как Владимир Ильич, вообще, так вообще, человек какой?
- Как и все: обыкновенный.
- Нет.
- Почему же "нет"?
- Да потому что нет!
Вечером у приятелей гор. района были проводы Андронникова.
За грязным медным самоваром, пыхтящим посредине двух сдвинутых ломберных столов, сидело человек восемь. Был тут и Голубин, простой русский рабочий, был сам хозяин квартиры, типограф, сгорбленный, бледный, с клочковатой растительностью в разных местах исхудалого лица и его жена, бледная женщина с черными глазами как уголья, всегда веселыми, дразнящими. Тут же сидел Резников. На кушетке развалились двое: один неопределенного возраста, еврейского
стр. 92
типа, немного раскосый, немного грязный и поддергивающий брюки обоими локтями рук, рядом с ним латыш с грустными глазами и с правильно скучным лицом, как большие камни мостовой. Это тот самый, который освобождал генерала Самсониевского. Первый, грязноватый, держал латыша за обе пуговицы пиджака и, казалось, для вящшего доказательства собирался нырнуть головой ему за пазуху. Немного боком к ним сидела стриженая девица в синем платье и синем пенснэ, Несмелинская. В отдалении, хихикая неизвестно от чего жались друг к другу две блондинки, почти девочки, работницы; у обеих подвязанные веревками мягкие туфельки, выкроенные из старой юбки.
Посреди комнаты прохаживался Бабаев в черной рубашке, одна рука за поясом, другая в глубине косматого затылка. Поодаль от стола, ближе к окну, молча и сосредоточенно возился Бертеньев; он старался извлечь из угла, заваленного старыми книгами, сапогами, двумя винтовками и еще какими-то ремнями, - похороненное там пианино.
Когда Андронников вошел, Бабаев говорил: "Все это так, но зачем же опять протекция, волокита... А-а!.. Михаил Иванович. Наше вам! Вместе видно поедем?" - обратился Бабаев, увидя Андронникова.
- Нет, брат - опять начал Бабаев, обращаясь к хозяину квартиры, типографу, суть в том, что мужичок не дурак и понял, кто против него, и понял большевиков.
- И видать, что здорово понял, - возражал бледный типограф, - коли на Сухаревку с мешками едет, да еще какой? - самый беднейший.
- Не в том суть! это по нужде, а не по душе. По душе он с нами, а по нужде мы сами не с ним и неумело подошли к нему.
- Все "неумело". В семнадцатом году слезные прокламации ему писали, подвозите мол к станциям хлеб, умираем, а он к нам спиной. "Неумело", скажешь?.. Потом стали собирать - прячет, опять должно быть "неумело". Что не делай ему, все "неумело" будет. Бледноликий типограф махнул рукой, не желая дальше спорить - "себя расстраивать". С малых лет он в городе, в типографии. И отец его тоже не выходил из московских подвалов. Поэтому типограф не долюбливал крестьян. Бабаев же, бобыль и бродяга, в жизни своей сталкивался беспрерывно с мужичком, находил в нем отзвук и братское отношение, поэтому загорелся весь:
- Неосмысленности ты говоришь. Как буржуй рассуждаешь или помещик. Ну, разве это коммунизм в таком рассуждении? Мы с тобой без крестьян ничто... Понял?!
А от дивана, где сидели двое, слышен был запальчивый голос, в котором было много задорных ноток:
- Совнарком, конечно, не что иное, как пролетарский совет министров.
стр. 93
- Тогда Ц. И. К. - парламент, - отвечал латыш.
- И парламент и не парламент, надо мыслить диалектически. Мы марксисты...
Между тем, Бертеньев, Андронников да еще присоединившийся к ним Резников выволокли пианино из-под всякого хлама, обтерли пыль, от которой чихнули поочередно две жавшиеся друг к другу девушки.
- Я верю только в Ильича! После Брестского мира я приобрела к нему необычайную веру, - проговорила девушка в синем пенснэ, Несмелинская, сидевшая на ручке дивана.
- Ильич?! Никто не говорит про это, - отозвался Андронников.
- Да уж и защитника крестьян нельзя отыскать большего, как он, - вставил Бабаев.
- Вот именно, - согласилась Несмелинская.
- Да только он их защищает особенно с рабочей стороны он к ним подходит, - заметил Андронников, который пыхтел на четвереньках, поправляя педаль пианино.
- И совершенно верно... Вот что я могу рассказать вам, ребята, - Бабаев почему-то перетянул пояс потуже, разгладил пятерней лохматую бороду, колупнул еще раз в своем затылке, крякнул. - Ммда!.. Вот написал я раз к Ленину письмо. Не так, мол, надо подходить к крестьянину. И все, значит, по порядку ему изобразил. И то и это и то и это, и все такое. Неправильно, мол, ты немного, Ильич, и так и далее, и так и далее. Прошло уже много времени. Перед самой моей поездкой на фронт, пошел я к Ленину. Тем наипаче, что мне было дано ответственное задание по части полковника Муравьева. Ммда! Пришел я к нему. Говорит он со мной о том, о сем, а о письме не напоминает. Что, думаю, за оказия! А у меня на конверте и расписка его есть. Неужто, думаю, не читал? - Нет, наверно, мол, забыл, делов много. Неловко это мне маленько. Тем наипаче, что я там подробно о продовольственном деле писал. Выбрал я минутку среди разговора да и спросил: "А что, Владимир Ильич, получили вы мое письмо?" - Он за столом посредине, я немного сбоку. Как он это сразу повернулся ко мне всем корпусом, кулаки в боки упер, а лицом то ко мне близко-близко перекинулся через кресло, перекосился, знаете, как всегда на один глаз. - "Получил", говорит. - И откинулся опять назад, про другое ведет разговоры. А про письмо ни гугу. "Постой", думаю. Опять я выбрал минутку, и осторожно: - "А вы... того, мол, читали?" Опять одним глазом прищурился, другим как стрельнет. - "Читал", говорит, а сам опять о другом. Ничего, видно, не поделаешь. Не хочет говорить. Потом стал прощаться. И все: "товарищ Бабаев", да "товарищ Бабаев". - Видать, что-то еще хочет. А я ничего. Схватился уже за ручку двери, хочу отворить. Он меня за руку - "Знаете, - говорит, - товарищ Бабаев; если вздумаете, что написать буду рад. Ваши письма мне передадут прямо. Пишите обязательно. Распрощались по-хорошему. Вот ведь какой он. Значит понял, что я ему дело писал.
стр. 94
Бертеньев опытной рукой попробовал клавиши на пианино и заиграл. Вся комната осветилась сразу, словно двойным светом.
"Управлять", значит - "Рука с рукою, мысль одна", - подумал Андронников под звуки волнующей его музыки. "Все выше, все выше", твердил он сам себе неизвестно о чем.
А звуки лились, словно радовались своему воскресению из хаоса.
"Все смелее, смелее", твердил про себя Андронников неизвестно почему.
А за окном, не закрытым занавесками, притаилась тихая, черная московская улица. Тихая, черная, как лихая изменщица.
- Тррррр, тррр... - как бешеный ворвался телефонный звонок во все уши.
Андронников сидел близко к телефону.
- Слушаю, - сказал он.
- Где, в Басманном? - спросил он, встрепенувшись и побледнел. - А-а. В Замоскворечье, у Михельсона?.. Сейчас еду.
Оборвались звуки музыки, звуки слов. Оборвались мысли и чувства.
Андронников, нахлобучив фуражку, впопыхах успел только сказать:
- Ленина... стреляли...
Глава VIII.
Борьба.
"Как проклятая оглушает, - рассуждал Фаддеич, лежа на Услонской горе вниз лицом, головой к Волге. - И откуда она плюется, - рассуждал он про пушку. - Должно быть за дровами спрятана. На Устьи-то дрова шпалерами лежат. В аккурат для артиллерии".
И видит своим одним глазом Фаддеич, как с верху Волги идет маленький буксирный пароход. Медные перильца его палубы блестят на утреннем солнце, как венки икон. И на буксире за собой тащит он баржу, которая купается в волнах Волги, как сыр в масле.
"Это баржа Сережа, - подумал Фаддеич, - должно быть, ахнет сейчас".
Баржа Сережа, действительно, окуталась дымом.
Фаддеич подумал: "Как это гора-то не разломится".
И тишина с безоблачного неба спустилась на Волгу. Золотое торжественное солнце блистало в небе, как бриллиант в синей оправе.
А Фаддеич все лежал, давя тощим брюхом сочную траву, и устремлял свой глаз вниз на капризную, блестящую синеватой чешуей Волгу.
"А трава-то, трава-то - аромат зеленый. И откуда это земля произрастает все?" проносилось в голове Фаддеича, пока солнце ласкало его лысину мягким едва ощутимым теплом. Фаддеич помаргивал своим
стр. 95
одним глазом, похожим на непотухший огонек в поле. Два берега. Здесь - красные, там - белые. А Волга их разделяет, и Фаддеич один между Волгой и солнцем высоким в синей порфире. Волга бурлацкая, кулацкая, сизая, пьяная. Солнце - ясное, тихое, Фаддеич одинокий одноглазый, непонимающий и растерянный. "С народом надо быть", думал он. "А где народ?" "И там и тут народ. Надвое он сейчас. Непонятный, смутный народ. Только небо ясное, как порфира синяя. И земля - аромат зеленый".
Встать хотел Фаддеич и не мог. Только мял сочную траву тощим животом своим. Глянул-было на солнце одним глазом своим, да опять лбом к земле приложился. Лысину и шею его целовало теплыми губами золотое солнце. "До чего аромат". "Вот кабы все так: лоб, брюхо, да земля, а более бы ничего. Не надо бы город с башней Сумбеки и село Услон с церковью, как навозной кучей, прикрытой зеленым колпаком. Небо - бесконечно синий Бог и все. Просто, а понять людям трудно. Потому, как истуканы. Им поклонялись, от них и научились истуканству".
Фаддеич перевернулся на спину. Итти ему было некуда, не к чему да и опасно, потому что всякий встречный спросит: - ты чей? От Услон-горы или от Казань-города? Белый или красный?
Солнышко идет по небу, как дозорный с золотым щитом по синему ковру. В ушах только от полноты воздуха "ж-ж-ж" да кое-где кузнечик побалует травинкой и аромат зеленый - кругом, кругом.
Эх, ты Волга, мать родная,
Волга, русская река,
Разгуляй-ка ты, родная,
Думы парня дурака.
Издалека услышал эту песню Фаддеич. И только что услышал, как песня оборвалась. Это из окраинной избы Услонского села вышли двое солдат. Они ночевали в избе. Там пахло чем-то прелым и сырым. Такой запах всегда бывает ближе к осени, тогда изба - похожа бывает на внутренность гриба.
- Не ори, душегуб!.. - добродушно заметил высокий белый, борода лопатой, солдат Бакин своему приятелю Клопину, маленькому и кряжистому, любившему петь.
И оборвалась песня.
- Ах, со стариком-то не попрощались! Занятный старик. Вернемся в избу! - заметил низенький, кряжистый.
И оба вернулись в избу проститься со стариком крестьянином, приютившим их на ночь.
Когда они снова входили в избу, старик, спустивший с печи тонкие как жерди ноги, обвертывал их в онучи. И опять чем-то прелым ударило в нос вошедшим.
Две бабы - одна старая, другая молодая - ставили на стол деревянное блюдо, чашки, самовар. Возились и что-то мяли в корчаге за
стр. 96
печкой. Когда окна избенки содрогались от снарядов, молодая приговаривала: - "Ахти Господи!", а старая - "пресвятая заступница"!.. Старик же осенял себя крестом и говорил: "не бойсь, не бойсь, бабы".
- Проститься, дедушка, пришли к тебе.
- Ну, ну, сынки, спасибо. И старик, не обув еще лаптей, спрыгнул с печки.
И Бакину и Клопину старик этот очень нравился своими рассуждениями, которые они вели "вечор до-поздна". Кроме того Бакин был не прочь еще раз "зыркнуть" жадными глазами на молодуху-вдовицу, с которой он перед рассветом успел улучить минуту во дворе, под навесом, где блеяли овцы и пахло сеном и тишина ночная, легким теплом отрываясь от земли, прощалась со всем земным, и с Бакиным, и с молодой бабой. А в свежем предутреннем ветерке дышал на них бог Ярило пьянящим дыханием.
Поэтому не смел теперь Бакин долго смотреть на вдовицу, а только изредка метал глазами.
- Добровольно служишь? - спросил старик Бакина.
- По воле, - ответил тот.
- Мы по воле, - прибавил кряжистый.
- Вот оно что!.. И хорошо. У меня тоже сынок добровольно... Да под Пензой, чехи да словаки долго жить ему приказали.
- Не ча, не ча, старина, тужить, - поспешно ответил кряжистый, боясь, чтобы старик, как вчера, не впал в очень длинные, чувствительные рассказы.
- И не тужу, оттого, что за землю. Ежели поближе подойдут да в нашу деревню придут, я, хотя и старик, да и много нас, стариков-то, прямо чем попало царевых детей бить будем.
Ударил снаряд.
"Ахти Господи!" - шепнула молодая. "Пресвятая заступница!" - прошамкала старуха. "Не бойсь, не бойсь, бабы, по-делом ему, басурману, не отымай землю".
- Правильно, отец, - сказал Бакин. - Одначе, прощай.
- Почеломкаемся, старина! - и кряжистый обнял старика и троекратно ткнулся с разных сторон ему в бороду.
Бакин же почувствовал большое смущение и как бы стыд и поэтому ткнулся в бороду старика торопливо и повернулся к выходу. Простились и с бабами.
Старик проводил их до дверей.
- А вот ты, - обратился старик к Бакину. - Ты, видать, в Москве будешь апосля войны. Скажи там Ленину, мы, мол, всем народом, т. е. услонские мужики-крестьяне, мы его в поминальну книжку записали. Поп-те не знает.
- Э, что там поминанье твое, - ответил Бакин. - Сам плох - не поможет и бог. А мы вот помянули его вот этим, - и он показал на винтовку.
стр. 97
В словах этих у Бакина потонуло все его смущение, потому что ему самому слова эти понравились.
Во дворе оседлали они своих лошадей и поскакали в гору.
Фаддеич слышал, как по горе проскакали на лошадях. Не видно их. Только земля задрожала под затылком Фаддеича. Фаддеич привстал и увидал, как заклубилась легкая пыль, пропадая в кустах.
Загудела артиллерия с той и с другой стороны. Над Волгой опять скрестились параболы снарядов.
А на Услонском взгорье стоял лысый, седой Фаддеич, глядя одним глазом в ту сторону, где исчезли всадники, а другим - дырой иссохшей - в самого себя - внутрь. В правой руке его съежилась шапчонка, а в левой, как свеча перед Богом, покоилась сосновая палочка.
---------------
В селе, где стоял штаб, Андронников узнал, что дела складывались неважно.
Штаб занимал большой помещичий дом. Во всех комнатах шла лихорадочная работа. А на верху, в антресолях дома совещались, спорили и перекорялись. Мимо дома проходили толпы красноармейцев, побросавших позиции у берега Волги, под ураганным, неприятельским огнем. И тут же в штабе, как раз где спорили, на антресолях, Андронников заметил молодую женщину, но лица ее видать не мог, ибо она как будто нарочно отворачивалась от Андронникова. Одета она была по-боевому: - солдатская гимнастерка, защитная юбка, желтые сапоги и фуражка с поднятым козырьком. Курила махорку по-мужски. Волосы ее были стрижены клочками, видно на-спех. А глаза... не разберешь: уж больно вертит своим лицом. Однако, для Андронникова было в ней что-то знакомое, например, манера курить и эта вольная размашистость.
Вечером при свете свечей, эта самая женщина стала угощать всех чаем и булками.
- Молодец Маруся, - сказал про нее кто-то. - И когда это она все успевает сорганизовать.
- Хорошо вам расхваливать меня, когда сами завтра покинете нас... - ответила Маруся.
- Тсс. Тише. Не вслух.
- Пустяки, здесь штаб.
- Стены. И стены с ушами. Это ведь фронт.
И от этого разговора что-то неприятно опасливое прокралось в душу Андронникова, как вор ночной. Андронников наклонился к уху соседа:
- А что, разве она здесь остается?
- Да, для разведки в глубоком тылу противника.
Ночью Андронников ушел на позицию. С рассветом началась легкая перестрелка. Часам к десяти чехо-словаки и офицеры, осыпая
стр. 98
позиции красных частым огнем, готовы были броситься в атаку. Андронников знал о решении штаба сдать эти позиции, но увлекся боем, загорелся вместе со всеми жаждой победы и бился. Бился вместе со всеми до 3-4 часов дня, когда сверх ожидания неприятель отхлынул и красным нужно было подтянуть небольшие резервы, чтобы перейти в контр-атаку и, может быть, даже смять противника. Не теряя времени, Андронников поскакал в штаб, пользуясь наступившим временным затишьем на позициях.
К вечеру Андронников прискакал в село, где помещался штаб, но штаба уже не было. В штабе никак не предполагали, что натиск неприятеля будет сдержан.
Утомленный, словно пьяный, Андронников проходил комнату за комнатой в том доме, где был штаб.
Спускаясь с антресолей, он встретился с Марусей, и опять она отвернула лицо свое.
- Воды... Нет ли испить у вас? - просипел Андронников.
- Есть, есть, как же. Может, и закусить хотите?
Не успел Андронников ответить, как вбежали еще двое красноармейцев, один маленький, кряжистый из тех, которые во всех артелях слывут запевалами, другой высокий, здоровый, бородатый с голубыми грустными глазами.
Последний, увидав Андронникова, подбежал к нему:
- И вы... И ты... Вот где... Вместе...
Тем временем Маруся принесла чаю, блинов и деревенского пива.
- Вы... Ты... ты... вместе, - бормотал опять бородатый мужик, хватая Андронникова за плечи и руки.
Между тем низенький коренастый красноармеец, не обращая ни на что внимания, усевшись за стол, стал глотать блины.
Голубые грустные глаза бородатого сияли радостью. И на мгновенье, которое было и которого не было, Андронников почуял себя будто во сне: все что-то знакомое и что-то страшное, чужое.
- Я эс-эр из отряда Попова... - говорил бородатый... - Помните, вы меня арестовали на Мясницкой.
Да. Теперь Андронников вспомнил его: это тот самый, который и на улице и на допросе ратовал "за вольные советы" против коммунистов.
- Вон что: теперь видно союз, - сказал Андронников.
- Теперь я за вас. Ведь я крестьянин. Ежели союза промеж нами не будет, генералы одолеют нас... Ты, видно, из того отряда, что от Волги до перелеска. Та-ак. Ну, а мы рядом с тобой, шабры*1. Я сюда для связи в ваш штаб и прискакал.
- Да, а штаб-то от нас ускакал. Давай, двинем вместе в деревушку N, - может, он там.
______________
*1 Шабры - значит соседи.
стр. 99
- Валим. Только дай малость подкрепиться: все время в боях и все голодные.
- Ну, ладно. Только моментом, моментом и на лошадей.
С жадностью и торопливостью стал мужик уписывать блины, а Андронников обжигался чаем.
Маруся же приносила еще и еще стопы блинов.
И всякий раз Андронников пытался заглянуть ей в глаза, а сам все думал: там бой - тут блины. Вчера здесь штаб - сегодня Маруся. И раз, когда Маруся ставила на стол блины, Андронникову удалось заглянуть ей в глаза. А глаза-то у нее раскосые...
И неестественная, адская тревога запала в душу Андронникова.
Улучив минутку, отозвал он в сторону бородатого красноармейца:
- Знаешь что, товарищ... товарищ...
- Бакин - моя фамилия, - подсказал Андронникову бородатый.
- Товарищ Бакин, ты помнишь Мясницкую?
- Ну, да.
- Так вот, сейчас придет девица, "Маруся" ее зовут. Гляди на нее в оба. Потом скажи мне.
- А что?
- Ничего. Только гляди, а потом скажи мне.
Но не пришла больше Маруся. Низенький, коренастый красноармеец пошел уже седлать лошадей, а Бакин с Андронниковым пошли по комнатам искать Марусю.
Дом был "господский" и много в нем было разных комнат и переходов. В огромном зале высокие зеркала и белые колонны, уже затертые солдатскими локтями и спинами. На некоторых стенах надписи углем или карандашом неприличного свойства. В одном углу на короткой колонке маленький амур, которому кто-то подрисовал усы. Отсюда через открытые двери соседней комнаты была видна кухня. Там Маруся и еще каких-то три женщины, видимо прислуги, были заняты печеньем блинов. Маруся, раскрасневшаяся, с размашистыми манерами безрассудно решительного человека месившая в корчаге тесто, была похожа на молодую ведьму, готовящую зелье.
- Видишь? - спросил Андронников.
- Кажись, та... Она... - ответил Бакин и двинулся-было по направлению в кухню.
- Ты молчи. Если ты теперь с нами, молчи, - сказал Андронников, схватив Бакина за рукав его грязной гимнастерки и быстрыми шагами входя с ним в кухню.
- Вы остаетесь здесь, товарищ Маруся? - сказал Андронников. - Это хорошо. А мы уходим.
- Э... а... Э... - что-то хотел сказать Бакин.
Андронников наступил ему на ногу до боли. Бакин прикусил язык.
стр. 100
Маруся скользнула из кухни.
Андронников, держа все время Бакина за рукав, последовал за ней. Второпях шепнул Бакину:
- Точно, узнал! - Это она?
- Что-то сумление напало, как будто и она... а при таком случае, сумление...
- Ты понимай: ведь при штабе была. А теперь в тылу врагов остается. Если же она та, из правых эс-эров, то враг ведь наш. Понимай. Израсходуем, что ли?
Бакин последнего слова не понял и спросил:
- Чего?
- Ну, хоть один патрон...
- А как не та?
- А если та?
В окно, которое выходило во двор, мелькнуло круглое лицо Маруси.
Андронников и Бакин теперь уже оба держали друг друга за руки, как бы этим физическим способом старались один другого удержать от колебаний. Так, оба сомневаясь, они выбежали за Марусей во двор. И тут один из них уже решился...
- Маруся... - крикнул Андронников, - испить на дорогу-то... Испить дайте.
Маруся быстро обернулась и пошла к ним.
Едва она переступила на крыльце три ступеньки, как Андронников, оттолкнувшись от Бакина, быстрым движением вынул Маузер и пустил одну пулю в спину Маруси прямо против сердца.
Марусе показалось, что сначала ее кто-то легонько ущипнул сзади, а потом толкнул сильно сразу и в грудь, и в живот, и в голову. И упала она навзничь в разверстую черную пасть русской печки, глянувшей на нее из-за спины годов, из того времени, когда русская печь хотела ее поглотить, да волки помешали. Вот теперь шлепнулась она в эту пасть на кучу мягких, горячих как кровь, блинов, разбрызгавшихся под ней.
Кряжистый красноармеец бросился на выстрел.
Бакин подошел, заглянул в лицо убитой и с легкой дрожью в голосе сказал:
- А ведь это она. Она самая. Вижу теперь...
- Кто она? - спросил его низенький товарищ, Клопин.
- Да ты не знаешь. Настасья Палина. Вроде, значит, за шпионство...
Андронников, Бакин и третий спутник разыскали поздно вечером штаб.
А под утро, туда, где лежала еще не убранная убитая, пришли офицеры. Бравый полковник низенького роста распорядился:
- Выбросить эту красноармейскую бабу куда-нибудь.
стр. 101
Прапорщик, служивший раньше старшим околоточным, желая выслужиться, осмелился предложить:
- Господин полковник, разрешите тщательно обыскать убитую.
И обыскал. Ничего не нашел. Впрочем, воротник у гимнастерки показался ему немного твердоватым на ощупь, как будто там бумага шуршала. Распороли. Оказалось коротенькое письмо одного эс-эра, который уведомляет Палину, что Савинков предполагает быть в Казани, что с делом, которое взяла на себя Ройд-Каплан*1, торопиться не следует, так как Савинков по прибытии в Казань предпримет против штаба Троцкого не менее значительный шаг, чем то, что поручено Ройд-Каплан, и что оба эти акта должны быть совершены приблизительно одновременно.
Поспешный и услужливый прапорщик уже писал рапорт - как раз на том столе, где еще вчера сидели Андронников и Бакин. Рапорт гласил, между прочим, следующее:
"...при этом мною обнаружено, что труп видимо принадлежит нашему элементу, а не к большевикам, что вполне ясно из прилагаемого при сем письма в размере одной четверти листа, из которого вытекает, что означенный труп есть эс-эрка и секретный агент этой партии, а также и господина Савинкова, способствовавшая нашему делу борьбы с большевиками и в частности по убийству Ленина..." и проч.
Основание: распоряжение полковника N.
Приложение: одно письмо в размере четверти листа.
Подпись: Прапорщик Бултышкин.
Бумага эта, помеченная боевым лозунгом: "Совершенно секретно", восходила от начальства к начальству. А пока что: "белые" газеты уже печатали:
Дикие расправы большевиков.
"Большевики расстреливают всех, кто не хочет с ними уходить от народной армии. Так, недавно (число и год) во дворе, где стоял большевистский штаб, была зверски заколота солдатами неизвестная девушка, которая по темноте своей была вовлечена в большевизм, но прозрев, наконец, не захотела дольше с ними оставаться. За это палачи штыками изуродовали ее".
Настасья Палина была схоронена на красивом взгорье и даже отмечена крестом - шест с покривившейся поперечиной.
Одинокий, одноглазый Фаддеич проходил этим местом через несколько дней. Солнце угасало и была тишина. Он остановился. Перекрестился. Перевязал травинкой покривившуюся поперечину креста и сел возле могилы.
______________
*1 Ройд-Каплан стреляла в Ленина.
стр. 102
Был такой тихий вечер, когда душа ничего не просит. Ничем не волнуется, как озеро лесное, в котором отражаются поникшие белые березы. Когда не знаешь, живешь ты или нет.
Сделал Фаддеич маленький венчик из желтых цветочков. Повесил на крест. Постоял, моргая одним глазом, как одинокая первая звезда в небе. И ждал: не выкатится ли слеза из окаменевшей дыры - засохшего глаза. Но не выкатилась. Сухая душа: вспыхивать еще может, а исторгнуть слезу - бессильна.
Поклонился Фаддеич в пояс кресту. И тихим шагом побрел дальше, пробираясь в Сибирь, к бегунам: не разыщет ли он там опять своего брата во Христе, Парфена.
Глава IX.
Вчера и завтра. Снова борьба.
Андронников сидел в своем кабинете.
Весеннее солнце смотрело в огромное окно и любовалось обстановкой кабинета. Все было в нем в стиле Людовика XIV, если не считать стоящего в углу американского стола тов. Несмелинской - личного секретаря комиссара, - которая находилась сейчас внизу в кладовой, чтобы следить за раздачей селедок, каменнообразного мыла и незажигающихся спичек. Правда, в кабинете был и еще один дефект: кресло, может быть от стыда, повернутое спинкой к публике и загруженное папками с надписью "Дело", при помощи чьего-то перочинного ножа было лишено узорной шелковой обивки. Может быть, это "обрезание" кресла произошло до того, как его перевернули и загрузили бумагами, а может быть - оно последовало уже после, когда кресло было загружено бумагами и, следовательно, исчезновение обивки могло пройти незаметным. По этому делу работала сначала правомочная комиссия, потом полномочная комиссия. Ни та, ни другая виновных не обнаружила. Дело было передано в бюро ячейки, которая в свою очередь передала в участок, участок в район, район в М. К., М. К. в Ч. К., Ч. К. в Уголовный розыск, который также виновных не обнаружил.
И кресло стояло, как сфинкс, затаив в своей материальной душе этот роковой секрет.
Андронников рылся в портфеле, туго набитом бумагами. Но та пустота, которую он ощущал в желудке, мешала работать. Словно он со дня рождения не ел. Насколько был полон портфель, настолько пуст желудок. Он взял вчерашние "Известия", ибо сегодняшние получались только после 12 час. дня. В отделе "Извещения" прочел имена товарищей, "мобилизованных М. К. для сегодняшних митингов в районах Москвы". Там он нашел имя т. Резникова и свое. "Опять. Ну, что я буду говорить?" - подумал он. И вспомнил, как вчера был по поручению
стр. 103
М. К. на собрании рабочих электрической станции около Большого Каменного моста.
Электротрест постановил слить правления Электрической Станции 1886 г. (что у Чугунного моста) с электрической станцией у Большого Каменного моста. Рабочие заволновались. Рабочие как дети, у которых хотят отнять их собственную дорогую игрушку, говорили: "Кто же спас нашу станцию, когда кругом все расхищали". "Я вот, например, - говорил изъеденный оспой рабочий, - вместе с Макар Иванычем, да с Федюшкой перекатили трубы от ворот в сарай и заперли. Опять же оборудование на станции. Нешто не мы все вместях за этим глядели? Кабы не доглядели, так теперь может и станции бы не было. И вдруг отдай ее в чужие руки. Нет, это братцы никакая не централизация, а просто охмурение рабочего. Не согласны мы".
Андронников глубоко вздохнул. Собрал силы. Старался вспомнить все, что надо и стал говорить. Не вязалась речь. Побойчее из числа покорных задавали вопросы простые и практические. Например: "а если новое правление потребует наши трубы туды передать, что же, значит отдавать им?" - "Отдавать или не отдавать?" - мучительно бился этот вопрос в голове Андронникова. Это кровное, родственное отношение рабочих к орудиям их труда было глубоко понятно Андронникову, но Электротрест...
- Нет, - решил он - не пойду сегодня на митинг.
А апрельское лучистое солнце смеялось в окно и дразнило соблазном.
Нажал кнопку Андронников. Вошел курьер, ободранный малый в засаленных, зеленых обмотках и ботинках. Лицо у малого было в веснушках и истощенное. Выражение глаз безразличное.
- Секретаря Управления, - бросил Андронников. Малый повернулся и вышел, хлюпая отстававшей подошвой от правого ботинка.
Слышно было, как, выходя из двери, малый столкнулся с каким-то просителем, рвущимся к Андронникову. Произошел короткий, но крепкий разговор. Уборщица Лукерья загородила собою дорогу к комиссару, а малый пошел за секретарем.
Потом слышал Андронников, как малый возвратился и опять сел у двери на табуретку. А секретарь все не шел. На столе тикали покривившиеся часы, которые и могли ходить только, когда криво висели. А секретарь все не шел. Опять нажал кнопку Андронников. Опять вплыл в комнату малый в своих ботинках-лодках.
- Что же секретарь? - спросил Андронников.
- Они продукты получают в кладовой.
- Так сбегай в кладовую.
- Бегал.
- Ну, и что же?
- Их там нет.
- Так ведь ты же говоришь, что он продукты получает?
стр. 104
- Здесь в нашей кладовой только селедку да мыло дают, а соль и фасоль, как ответственным, выдают на складе N 2. Через три квартала отсюда. Может, сбегать?
- Нет, не надо. Зови помощника.
Опять пропал малый. Кривые часы все тикали. А солнце шло к веселому весеннему полдню. "Наверное, жаворонки прилетели", - подумал Андронников.
Вошел помощник секретаря. Причесанный и приглаженный, как фигура, сорвавшаяся с вывески парикмахерской. На ногах "галифе", какие не снились, вероятно, самому генералу Галифе. И высокие до колен желтые ботинки на шнурках.
- Дайте телефонограмму.
- Хорошо.
Раздался телефонный звонок.
- Алло... Кто его спрашивает? - говорил пом-секретаря. Потом закрыл разговорный рожок: - Какой-то Бабаев, вас спрашивает.
- Хорошо. Алло, Андронников у телефона. Тов. Бабаев, здравствуйте!
И слышит, как Бабаев ему говорит:
- Слушай, Андронников, как бы мне тебя повидать. С полчаса тому назад был у тебя, да твои церберы не пустили.
- А в чем дело?
- В чем дело?.. Да... ни в чем. Понимаешь, на душе накипело... Обо всем бы поговорить... О положении. Я недавно приехал с фронта.
- Та-ак... Хорошо... значит о положении?!
- Ну да, - вообще, знаешь, душой поделиться, душой. Больно уж много новых кругом... Не понимают... Удели часок...
- Ча-сок. Да ведь я очень занят.
- А вечером-то.
- Срочное заседание в ПУР'е.
- После ПУР'а.
- После? ну ладно, приходи 2-й Дом Советов. Да, знаешь что, окажи товарищескую помощь; ты свежий человек. Съезди сегодня на митинг в Сокольники. Я там должен быть, - да понимаешь ли, Пур этот самый. Согласен? Ну, вот хорошо. Я сообщу в М. К., что ты будешь вместо меня. Спасибо. Ну, пока.
И оттого, что согласился Бабаев, Андронникову стало приятно и стыдно. И к стоящему перед ним вылощенному пом-секретарю он почувствовал мучительное отвращение.
Вечером этого дня, когда замерцали огни в домах, Резников в хорошей закрытой машине подъехал к красивому особняку в отдельной части Москвы.
Что-то мягкое и тающее переливалось в сердце Резникова, когда он ступал по мягким коврам роскошного особняка.
стр. 105
Тяжелые драпри дверей, мягкие табуретки, кресла, кушетки, угловые диваны - все это трогало в душе струны каких-то далеких воспоминаний прошедшего детства. Легкости хотелось и беззаботности. И удовольствия, удовольствия.
Фабрикант Копылов, Бернгэм, какой-то толстяк и дамы - все знакомились с ним. Копылов потирал свои мягкие как резиновые руки. И в этот момент приложения своей руки к нежным, выхоленным ладоням, по сердцу Резникова скользнуло что-то похожее на забвение прошлого и небрежение к будущему.
Видел он впереди себя только вымытые до блеска лбы и выбритые до ослепления подбородки. Чего же больше? Может быть, это и есть самое главное в жизни?
Зал, колонны, большой стол, закуски, цветы - все это прошло, неужели стало настоящим? По стенам к спинкам диванов теснились нарядные дамы, а около них егозили остротою своих ботинок и округлостью подбородков напудренные кавалеры.
Резников почувствовал, как ноги его будто отекли, а руки болтались неуместно, как на шалнерах. "Так тебе и надо, - подумал Резников, - ну, зачем, зачем пришел?"
Со всех сторон Резников чувствовал на себе любопытные взоры барышень, дам, кавалеров. Ведь, вероятно, все были предупреждены, что придет большевик, комиссар.
В углу зала, где сидело трое румын, долженствовавших впоследствии быть оркестром, стоял Копылов и нашептывал низенькому толстяку с апоплексической шеей и безобразным лицом:
- Ну, полноте, что вы, теперь они не такие. Это три года тому назад... А теперь не то. Только слава, что большевики. Я всегда это предсказывал.
- Да хорошо вам говорить, коли вы около своей фабрики остались, а у меня все имение разграблено, да и сейф почистили.
- О, уважаемый Максимилиан Флегонтович, сами, голубок мой, виноваты. Вы все с норовом. А тут надо было неспеша, да помягче. Вот, например, вы говорите - сейфы. Я вот так раз-то, - в начале это было, - прихожу насчет сейфа. Сидит в холодной комнате какой-то солдат и грудь у него декольтирована, а морозище такой, что я шубу не решался расстегнуть. Ну, думаю, уж больно свирепый. Однако, подошел. "Скажите, - говорю, - товарищ, вы относительно сейфов"? "Нет, - говорит, - на это есть другой, этажем повыше". Я к тому. Народа у него видимо-невидимо, словно из углов кабинета вырастают, как поганки после дождя. Сам он, бедняга, сидит, всклоченный, бледный, будто, перевернув вниз головой, его только что недавно употребляли вместо швабры. Разумеется, нам-то начихать, что с него 77-й пот сходит. Его корявые пальцы даже ручку не умеют держать... Но все-таки не надо грубить. Я ему два ласковых слова. Он мне что-то ругательное. Я будто не расслышал, опять беру лаской, гляжу: морщит
стр. 106
лоб, чешет его перстами. Значит - гнев на милость идет. Ну, и в конце концов сошлись: он в дураках, а я в барышах. Нет, Максимилиан Флегонтович, на них грех сердиться. Вот, например, этот Резников. Советую, сойдитесь с ним покороче, он пригодится.
- А берет? - и толстяк перед носом Копылова потер большим пальцем об указательный, что означало: не берет ли взяток.
- Нет! что вы? Это бесплатный пассажир. Честнейший малый. Вот именно тем-то он и ценен.
- А не чекист секретный?
- Господь с вами! Разве я позволил бы себе вас с чекистом знакомить. Я его знаю.
Толстяк и Копылов подошли к Резникову.
- Позвольте вас познакомить...
- Очень, очень приятно.
Резников был совсем, как в плену.
- Вы не беспокойтесь... Не стесняйтесь, - подбадривал его Копылов, похлопывая по спине, - здесь есть один и от Р.-К. И. (Рабоче-Крестьянск. Инспекции)... Славный малый, юрист, образованный, дельный... Вы не стесняйтесь... Вон он сидит в том углу.
Резников посмотрел и увидел кошачье лицо с кошачьими усами, с кошачьими мягкими движениями. И даже руки мягкие, как лапки кота.
Между тем кругом щелкали орехи и подсаживались к столу. Радость долженствовала быть по случаю возвращения стариков Копыловых и его младшего брата, которые все время были в Крыму.
"Да я-то к чему здесь?" - спрашивал самого себя Резников. Сейчас он должен был бы быть около Бутырок, в рабочем клубе, тесном и грязном. Там при входе направо на засаленной двери надпись: "Месная комячейка Р. К. П.". А налево зал, скамейки, невыметенные кожуры семян. Прямо сцена. На ее правой стороне портрет Маркса с лицом замоскворецкого купца; на левой Ленин, из серии тех портретов, про которые на IX съезде еще Радек сказал, что ими можно "пугать людей". А вверху Троцкий - бледная фигура. Туда сейчас, вероятно, сходятся рабочие - темные, тяжело-думные, голодные...
Резникова больно кольнуло в сердце... Что же это? Угрызение совести? Стыд? - Разве стыдно раз в три года отдохнуть?
Там, в темном клубе уже, вероятно, собрались рабочие. Сначала говорят: "докладчик-то из центра опаздывает". Потом: "всегда так бывает" и наконец: "митинг не состоялся". И расходятся обратно рабочие - темные, тяжело-думные, но глубокие душой...
- Брат-то его, - говорил, наклонившись к Резникову, человек с лицом кота, - вовсе не из Крыма, а из Ч. К. выпущен.
- Как?
- То-есть, пожалуй, даже из Крыма. Но только он приехал еще раньше от генерала Врангеля для переговоров с Советской властью.
стр. 107
Поэтому и сидел в Ч. К., оттуда и переговоры вел. А теперь его выпустили. Едет в Ростов.
Резников посмотрел в ту сторону, где сидел брат Копылова. Это был высокий, здоровый человек, с умным и простым лицом. Наклонившись к толстяку, он с искренним жаром говорил ему:
- Старого не вернуть, Максимилиан Флегонтович, не вернуть. Кончено. Советская власть - вы понимаете, как я могу к ней относиться, но она крепка. Ее никто не свалит, если она сама себя не свалит. Посудите сами: ведь мужик получил от нее землю. Если бы мы, дураки, при походе на Москву объявили, что земля остается за мужиками, мы бы с вами сидели здесь при других обстоятельствах. А теперь наше дело проиграно в-чистую. Знаете, что нам осталось? Нам осталось сказать: была Русь дворянская, теперь она мужицкая. Да здравствует мужицкая, Советская Русь!
- Ерунда! Я не смею здесь говорить, но я бы вам доказал!
- Кончено! Кончено! Все доказано. Я военный человек и знаю, что для того, чтобы признать себя побежденным, надо иметь не меньшую силу души, чем итти на штурм неприступной крепости.
- Не верю! Ложь! - Толстяк горячился, подскакивая на стуле. - Я вам... - Он зашептал в ухо Копылову.
- Что? Ошибаетесь. Для нас нет больше Англии и Франции...
В 6 часов утра Резников ехал на автомобиле домой по заснувшему Китай-Городу. Рдеющий восход румянил шпиц Спасской башни и зубцы Кремля.
Резников оглянулся назад: там, в особняке, вчерашний день. Здесь, над Кремлем, завтрашний. А он, Резников, на пути от вчера к завтра. Но тому, кто не спал, трудно отличить вчера от завтра, ибо и то и другое сливается в сегодня. И сегодня это только мнимое, ибо между вчера и завтра нет сегодня. И есть, и нет...
А в это время Бабаев неистощимо, воодушевленно доказывал Андронникову во Втором Доме Советов (номерок в пятом этаже с окнами под стеклянный колпак):
- Ленин на Съезде шутками отделывался, а не возражал. На всякий случай, на случай, что, дескать, при другом повороте дел, он возьмет под руку ту же самую оппозицию. И тогда она будет настоящей, а ты и все вы такие окажетесь оппозицией.
Жесткие волосы бороды Бабаева были продолжением его нервных морщин. Серые глаза его сливались с синими кругами утомления под глазами и в лохматых волосах головы выглядывала преждевременная седина. И все лицо сливалось с грязной занавеской окна.
- Это потому, - возражал Андронников замогильным голосом от усталости, - что ваша оппозиция много-сердитая, да мало-деловая.
- Ой, смотри, ребяты, бросьте эту тактику "хи-хи" да "ха-ха" к рабочему.
стр. 108
- Не тычь рабочим! - внезапно раздражился Андронников, - и я такой же "профессор", как ты.
С этими словами Андронников бросился на грязную кушетку. Кушетка жалобно пискнула.
На лице Бабаева сменились три цвета: красный, бледный и его обыкновенный серо-желтый.
- Но ведь ты с головой ушел в бюрократию, - сробевшим тоном, как младший перед старшим, говорил он, - сидишь в управлении, над штатами пыхтишь, какие-нибудь там схемы разрабатываешь. А рабочий? Что такое рабочий теперь? - Наймит. Да, наймит только не у Ивана Иваныча, а у государства. Наймит, а не власть.
Странно болезненно и спутанно чувствовал себя от этих слов Андронников. С языка рвались возражения, но то, что говорил Бабаев, было такое, как болото в тундре: чем больше его мнешь, тем оно больше засасывает. Андронников томился, глядел усталыми лихорадочными глазами в желтизну лица Бабаева, в его жесткую и нервную бороду, в его мерцающие болезненным блеском глаза, понимал и в то же время не понимал его.
- А партия? - жег безжалостно Бабаев сердце своего старого товарища. - Вот сегодня мне Голубин, из Замоскворечья, говорил, что больший процент уходящих из партии падает на рабочих. Интеллигент не уйдет из партии. К чему ему? Он благодаря своему развитию может получить хорошую ваканцию и так и далее. А наш брат рабочий? Какую он ваканцию может получить? Только так себе, комиссаришка какого-нибудь, вроде стражника над рабочими. И должен будет своего же брата все за бока, да за бока и тут же агитировать: объединяйтесь-мол, идите в наш лагерь. Это еще хорошо, а то пошлют коммуниста-рабочего в учреждение, там его курьером поставят, а спец сидит себе на семи совнаркомовских пайках, понукает...
Андронников метнулся из одного угла комнаты в другой, потом подошел вплотную к Бабаеву и спросил:
- А ты выйдешь из партии?
Бабаев ответил без колебания.
- Нет, но имей в виду...
- Нет?
- Нет.
- Хорошо, продолжай дальше.
- Да... но имей в виду, что не все рабочие, уходящие из партии, уходят от революции.
И опять заговорил неугомонный, мятущийся Бабаев. Андронников же шагал по комнате.
Потом не выдержал. Стал возражать. Усталый ночной спор, где слова вылезали сами собой, без разбора и контроля, свернулся на узкую колею перебирания товарищей. Вспоминали кого попало. Вот, например, юноша Бертеньев. Его не любил Бабаев за то, что на лице
стр. 109
своем он носит все 50 лет. Практичен, спокоен, деловит... Резников - тоже. Был когда-то террорист, а что теперь? Бюрократ. Впрочем, тоже толковый работник.
Так, топчась на именах и фамилиях, Андронников и Бабаев не могли уже вернуться к широким вопросам. Будто в словах была своя сила, и они обрушились мутным потоком в узкую канаву полусплетен.
Такое явление за последнее время Андронников не раз замечал. О чем бы среди товарищей ни зашел спор - вдруг с одного пункта спор делал крутой поворот и упирался в перечисление имен и фамилий. При этом никто о другом не отзывался хорошо. Словно все были ненавистны каждому и каждый всем.
- Будет, погоди, будет, - возмутился, наконец, Андронников, - нельзя же так! Устали. И ты устал.
- И от усталого слышу.
- Так создавай же силу! Чорт тебя возьми, а не кричи "караул". Перед тобой пень, а не разбойник. Сломай пень, и иди дальше.
- А мужик? - спросил Бабаев, словно подкараулив.
- И мужик наша сила.
- Смотри, как бы она не скосила.
Головы спорящих все более и более тяжелели. И вскоре приятели захрапели кошмарным, нездоровым сном.
Андронникову снился Бабаев, у которого было птичье лицо, и он каркал, словно ворон к ненастью. И потом чувствовалось Андронникову, что под спиной его, под ногами, под руками, под затылком все с треском рушится. "Перевернуться надо, перевернуться", - шептал он себе. А сверху на него смотрели два больших глаза. Два глаза без лица. Просто. В пространстве. Два глаза и больше ничего. Оба глаза без слов мутным светом своим говорили: "нельзя повернуться, нельзя повернуться". А под затылком, под спиной все трещало, проваливалось. Два глаза без лица то приближались, то удалялись. Мутные, серые. Они смотрят на него, на Андронникова. И он ждал, мучительно ждал, скроются ли эти глаза. А под затылком все ломалось и трещало. Того и гляди полетит он весь сейчас в пространство, в черноту. Он оперся локтями, приблизил свое лицо к страшным глазам и увидал, что они раскосые. Андронников отстранился, но напрасно: два глаза без лица смотрели на него не переставая. Теперь они косили все больше и больше, пока наконец не взглянули один на другой, отвернувшись от лица Андронникова. Взглянули эти глаза один в другой, превратились в точку и, как снежинка маленькая, полетели в темное пространство. От этого что-то жужжало в ушах Андронникова. А под затылком все ломалось и трещало. "Повернуться надо" - прошептал Андронников.
Перевернулся и проснулся.
Было уже поздно.
стр. 110
С тяжелой головой час спустя сидел Андронников в своем кабинете. Приходила разная публика, был между прочим фабрикант Копылов, защищавший свой проект.
Андронников был невнимателен. Независимо от воли ум его напрягался в одну сторону: победить Бабаева. Противопоставить усталости силу. Переживал моментами нечто странное: хотелось стулья, столы перевернуть, хотелось отворить двери, окна и призывать. Призывать! Как раньше призывал он. Три года призывал и сам шел, и бился, и уставал, и упорство росло. Набегали и пробегали недели, дни и годы, а упорство росло. Не уйти ли опять в пекло мастерской? Эх, кабы это было пекло! Все равно, все равно, туда надо итти.
"Пойду на завод! - решил Андронников. - А здесь? Оставить фабриканта Копылова?.."
Телефонные звонки, доклады, предложения о штатах, о смете, о схемах перебивали его мысли и вертелись, как карусели на базаре, то конь, то лев, то лодочка...
Но мысль билась и боролась, стараясь разорвать мутную паутину вертящихся дней и лиц.
Фабрикант Копылов! Вот в чем дело!
А Бабаев не туда метит, стреляет по воробьям.
Между тем в окна стали хмуриться розовые апрельские сумерки. Барышни с каким-то остервенением, словно гонимые вихрем, бросали свои машинки и сиденья, поспешно пудрились, прятали в большие ридикюли листы чистой бумаги, карандаши и перья, останавливались около уборной, чтобы поправить шляпку и бежали по лестнице вниз на улицу. Все комнаты учреждения делались похожими на покинутый дом обезлюдевшего города. И только одна уборщица Лукерья шарила по столам, не оставил ли кто-нибудь случайно кусочек сахара.
Андронников поспешно, сбивчиво, зачеркивая и перечеркивая, выводил на бумаге:
"Без создания известной техники невозможно создать коммунизма. Те навыки, которые были приобретены раньше... те навыки..."
"Футы чорт! - подумал он. - Не клеится мысль, совсем не клеится!"
Зачеркнул все написанное.
И опять стал писать, выражая по-другому все одну и ту же мысль. Выбивался из сил, чтобы обосновать ее. Насиловал свой мозг. И каждый раз написанное ему не нравилось.
Совсем вечером ушел он из Управления.
И странно: ноги сами понесли его куда-то. В ногах была своя воля. "Куда я иду?" - смутно спрашивал он себя. "В Сокольники, на окраину Москвы," - отвечали ноги. И несли его, как паруса челн. Вспомнил Андронников, что бывал он здесь на заводах. Вспомнил автомобильный завод и трамвайный парк.
"Туда, туда", - толкали его ноги. "Зачем? К кому?" - возражал его разум. - "Туда, туда", - упрямились ноги. И несли его, как колеса под гору.
стр. 111
Долго крутился Андронников среди низеньких домиков, у которых стены были пропитаны потом, где каждое окно кричало в улицу о борьбе за хлеб, где каждое ветхое перильце цеплялось за жизнь. Тут, словно ища исхода, как источник в каменистой почве, Андронников ходил, кружился.
Домой вернулся поздно. Пропустил сразу три заседания. И спал без снов в своем номере под стеклянным колпаком.
К нему что-то вернулось от прежнего. И это что-то заполняло разрыв между прежним и настоящим. Создавалась связь между прежней борьбой и теперешней судьбой.
И опять как прежде - хотя еще смутно виднелся, мелькая, тернистый путь борьбы, борьбы.
А в двух шагах от него, тут же вокруг 2-го Дома Советов шумела, кишела совсем по своему многолюдная, разноцветная Москва.
Генерал Самсониевский, истощенный голодом до сухаря, гордый и непреклонный, в генеральской накидке и хлюпающих галошах (с разрезами сзади для шпор) выходил погулять в театральный садик и шамкал губами "Отче наш". Фабрикант Копылов мелькал на автомобиле: то осматривать склад, то к Бернгэму спекулировать бриллиантами.
И проститутки выходили на улицу каждый вечер. И старый еврей, бродячий музыкант, стоя среди Театральной площади, плакал на окарине тонкими, переливчатыми звуками.
- О чем это он играет, няня? - спросила однажды проходившая мимо девочка свою няню.
- Видно кушать хочет, о хлебушке поет, о хлебушке.