стр. 332
Сергей Бобров.
"Я, НИКОЛАЙ СТАВРОГИН..."
"Я, Николай Ставрогин, в 186... г. жил в Петербурге, предаваясь разврату, в котором не находил удовольствия...
"Всякое чрезвычайно позорное, без меры унизительное, подлое и, главное, смешное положение, в каковых мне случалось бывать в моей жизни, всегда возбуждало во мне рядом с безмерным гневом неимоверное наслаждение...
"Это была единственная кража в моей жизни... Было тридцать два рубля, три красных и две желтых... Часа через четыре и уже вечером, чиновник выждал меня в коридоре.
"- Вы, Николай Всеволодович, когда давеча заходили, не сронили ли нечаянно со стула виц-мундир... у двери лежал?
"- Нет, не помню, а у вас лежал виц-мундир?
"- Да, лежал-с.
"- На полу?
"- Сначала на стуле, а потом на полу.
"- Что ж вы его подняли?
"- Поднял.
"- Ну, так чего же вам еще?
"- Да, коли так, так ничего-с...
"(Девочка) была белобрысая и весноватая, лицо обыкновенное, но очень много детского и тихого, чрезвычайно тихого. (Зачеркнуто: "думаю, лет четырнадцати")... Мать ее любила, но часто била и по их привычке ужасно кричала на нее по-бабьи... Но прежде того было вот что: в ту самую минуту, когда хозяйка бросилась к венику, чтобы надергать розог, я нашел ножик на кровати, куда он как-нибудь упал со стола. Мне тотчас пришло в голову не объявлять, для того, чтобы ее высекли. Решился я мгновенно; в такие минуты у меня всегда прерывается дыхание...
"Мать куда-то собиралась с узлом; мещанина, разумеется, не было, остались я и Матреша... Матреша сидела в своей каморке на скамеечке, ко мне спиной и что-то копалась с иголкой. Наконец, вдруг тихо запела, очень тихо, это с ней иногда бывало... У меня начинало биться сердце... Я взял ее руку и тихо поцеловал... Наконец, вдруг случилась такая странность, которую я никогда не забуду и которая привела меня в удивление: девочка обхватила меня за шею руками и начала вдруг ужасно целовать сама. Лицо ее выражало совершенное восхищение... Когда все кончилось, она была смущена..."
---------------
стр. 333
Выписанное не исчерпывает чудовищной мрачности предлежащего материала. Это: "Документы по истории литературы и общественности. - Ф. М. Достоевский. Вып. первый. 1. Исповедь Ставрогина. 2. План Жития великого грешника. - Издательство Центрархива Р.С.Ф.С.Р. М. 1922". Стр. 80 и четыре таблицы-факсимиле. Тираж десять тысяч экз.
Все это найдено в недавно вскрытых ящиках Достоевского в Центрархиве. И напечатано в десяти (!) тысячах экземпляров.
Достоевский мрачен, свыше всякой мыслимой меры, эти же страницы раскрывают перед нами пропасть такой глубины и такого отчаянного антигуманизма, что это несомненно писано нездоровым человеком. Эти страницы - в руки психиатров. Им это нужно и важно. Их наука живет гуманизмом: она стремится облегчить ужасы сумасшествия, они должны изучать все это. Зачем это нам, читателям, обществу?
---------------
Подумайте о Пушкине. Мы не знаем и не узнаем (в скорости по крайней мере), каков был тот тяжелый материал, который послужил жизненным постулатом (мы говорим не о биографических данных, а о данных сознания) для "Пиковой Дамы" и маленьких трагедий. Они напоены тяжелым мраком. Очевидно, что жизненные основания этих произведений в достаточной степени страшны. Ряд преступлений и разнообразных убийств. Общий тяжелый фон происшествий. Величина Пушкина определяется в данном случае тем, что он умел организовать этот материал и дать нам не кашу противоречивых метаний интеллекта из одной бессмыслицы в другую, - а трагедию.
У Достоевского - никакой трагедии нет. Сырой разложившийся мозг сумасшедшего не трагичен. В нем нет никакой антитезы, кроме противоположения узаконенных форм жизни с бессмысленными нарушениями их. Нарушения эти постулируются тем, что откроет микроскоп психиатра на вскрытии черепа.
---------------
У Альтенберга где-то есть фраза, что художник должен обладать опьяненным сердцем и холодным трезвым умом.
Опьяненное сердце объективирует мир из восхищения и сострадания. У Достоевского это подменяется сходными по виду, но противоположными по существу, - болезненным замиранием перед совершением гнусности (восхищение) и тем же замиранием при вызывании чужого страдания (сострадание). Больница, палата N такой-то, - недаром брюзгливо косился Тургенев на Достоевского: "Больницей пахнет"...
Страшная подробность описания приводит к механическому (магия слов...) закреплению в уме читателя чудовищного фантома разлагающейся души. Воображение расстроено, - оно фиксируется на подробностях: быта преступления. Истерика втягивает в себя читателя. Искушение читателя не имеет подобия, - вот бездна, прыгайте, это всякому доступно. В этом что-то есть, - так обманывает читателя автор.
---------------
Достоевский стоит в определенной связи с Гофманом. Но он перенял у немецкого романтика лишь метод общения с читателем. Сарказм Гофмана разлагается в сарказм над собственной бутафоричностью, его здоровый темперамент вытаскивает его из любой путаницы. Да, говорит Гофман, пертурбации переживаний могут создавать
стр. 334
такие и такие-то фантазмы, но живое сердце их побеждает. У Гофмана человек прост, и эта-то простота его спасает.
У Достоевского, как у Ставрогина, "великая праздная сила, ушедшая нарочито в мерзость" (слова Тихона), ей постулируется и сарказм и все остальное. И любовь к смешному положению и неожиданный страх перед ним (перед Тихоном, когда он указывает, что исповедь - смешна). И ужас перед обществом, кончающийся тем, что после раскрытия секрета Ставрогину приходит мысль убить Тихона.
Что остается? - Остается петля, которую и получает Ставрогин. Но при чем тут искусство?
Ясно, что не при чем, не его это дело.
Художник - это здоровый человек. Иначе... иначе получается исповедь, никому не нужная - "великая праздная сила".
Да ведь и эта фраза - только издевательство, ибо и на эту фразу - наплевать Ставрогину.
---------------
Преступление в трагедии - результат неизбежности (фатум). У Достоевского до крайности подчеркнуто, что все это было избежимо и есть лишь результат злой воли, актуального зла.
Пушкинский Сальери находит рациональные основания для преступления, - у Ставрогина их нет, они коренятся в ощущениях, и только.
Подробность описания, подчеркивание нехарактерных и неважных мелочей, фиксирование внимания на обстановке, по существу безразличной, но важной тем, что она - вместилище происходящего, - гипнотический прием, направленный к читателю. Эстетики нет, есть дерганье читателя за нервы, есть механическое прикрепление воспринимающих и воссоздающих центров к такой-то данности, оболганной медиумическим автором (она объявляется вместилищем гнусностей, а "стало-быть" - очевидная деформация силлогизма, вызываемая медиумом - их причиной), подготовка рамолизированного сознания, дабы сломить сопротивление рассудка. В рассудок со сломленным сопротивлением внедряется актуальное зло. Это не искусство и ничего общего с этой, как говорил Вольфганг Гете (и как повторил Шопенгауэр), радугой мира это занятие не имеет.
---------------
"Униженные и оскорбленные" персонажи здесь лишь материал для злой воли, они ввещены, реализованы, лишь с теми же гипнотическими целями (реализации обстановки), по существу они фантомы, они - фон, где разыгрывается бесстыжейший фарс актуального зла, не имеющего другой цели кроме себя.
Автор говорит за злую волю, этим она еще актуализируется. Ее актуальность подчеркивается всячески: исповедь еще стилизует, подделывается под стиль полицейского документа.
---------------
Пустите по людной улице никем не управляемый автомобиль, и, несмотря на то, что его движение не имеет отношения ни к добру, ни к злу, и несмотря на то, что он добросовестно выполнит заданное ему, результатом его действия будет зло. Нам скажут с хихиканьем: - а-а! искусство должно иметь морально-чистую подкладку! - Старая песня! -
стр. 335
Да: искусство этично и эстетично. Не-этичное искусство одновременно и не-эстетично и, стало быть, оно совсем не искусство.
Есть сила, и, может быть, кто-нибудь назовет ее красотой - в "Исповеди": но травля людей диким зверьем из ложи Нерона, наверно, тоже казалась красивой. Наше современное сознание переводит такую "силу" в гнусность. Спорьте с ним, с этим сознанием, если вам нравится; вам придется спорить с человечеством, - надо полагать, оно одолеет.
Труд постулирует существование. Ряд заработанных ценностей есть жизнь. Работа, не направленная никуда (не направленная на строение жизни), обязательно направляется на разрушение жизни, ибо всякая работа имеет результат, а середины здесь быть не может.
---------------
Не в коротенькой журнальной заметке решать вопросы, касающиеся общей эстетики Достоевского. Но этот вопрос приходится хотя бы поставить, затронуть походя, ибо ведь "Исповедь" писана Достоевским, она как-то входит в круг его творчества, - это кусок Достоевского, и - из песни слова не выкинешь.
Существенно было бы важно выяснить, по каким причинам не напечатал Достоевский сам "Исповедь"; но как бы ни был решен этот вопрос, он для нас теперь не настолько существенен. Для нас "Исповедь" ныне уже входит в Достоевского (хоть и с оговорками), в наше представление о нем.
Достоевский не раз подходил к теме "Исповеди". Сцена Свидригайлова с Дунечкой, стрельба, веселенькие реплики мишени, наконец "умоляющие глаза" несопротивляющейся Дуни (вечное у Достоевского: разложение доброго начала под влиянием злого) и проч. Да и один ли Свидригайлов? В любом романе Достоевского потенциально заключается тот же материал, который пошел на выделку "Исповеди". У того же Свидригайлова в его кошмаре - девочка-самоубийца, утопленница, четырнадцати лет (жертве Ставрогина по варианту столько же), она "погубила себя, оскорбленная обидой, ужаснувшею и удивившею это молодое детское сознание", в том же кошмаре приснившаяся еще меньше девочка, кухаркина дочь, которую "мамася плибьет" и в которой далее раскрываются какие-то сексуально-демонические черты, - все это то же самое.
Подходил и отскакивал. Еще немножко, чуть-чуть... нет, невозможно: герой стреляется (Свидригайлов), вешается (Ставрогин), и его тайна умирает вместе с ним. Но болезненная тяга к окончательному раскрытию была, оставалась, наконец победила. Смысл общий: злое сильнее доброго, злое разлагает своим соблазном доброе. В "Исповеди" доброе (Тихон) пугается злого (Ставрогина) и откидывает его от себя, не побеждая, по существу, своим знанием злого. Злое отскакивает, разоблаченное, но ни в какой мере не побежденное. Читатель, следовательно, может вывести: злое непобедимо.
Эстетика Достоевского: красивое страшно, ибо имморально. Можно любоваться и светлым идеалом, и темным... и вдруг прорывается: "что уму представляется позором, то сердцу - сплошь красотой". Очевидно, дело не в имморализме красоты Достоевского, а в анти-морализме его красоты. К тому идут вечные доказательства, что злое легко разлагает доброе и внедряется в побежденное и разложенное сознание. "Жизнь - копейка", говорит какой-нибудь Свидригайлов, подставляя лоб под Дунечкин револьвер, - "я ею не дорожу, вот я
стр. 336
какой". В сознании партнера (жертвы обыкновенно) происходит размышление: если этот человек сейчас так играет жизнью, то очевидно ему есть за что ею играть, он хочет или вот этого, или - ему и на жизнь наплевать. Так рассуждает человек - и ошибается, ибо никакого "вот этого", загадочность которого и губит Дунечку и всяких Дунечек, нет у Свидригайлова и не было, а жизнь ему не нужна и он с ней расплюется через сутки. Вся иллюзорная сила злых героев Достоевского в том, что они уже разложились и вообще представляют собой категорию "еще не застрелившихся за недосугом людей". Простое человеческое сознание отказывается абсорбировать этот полоумный факт, ищет рациональных и сентиментальных объяснений, в порядке этого искания тянется жалостно к этому же разлагающемуся самоубийце - тут и пропасть: он - самоубийца-профессионал и больше у него за душой ни гроша нет. В пропасти пустоты гибнет и новое сознание. Некий духовный упыризм.
Окрестность наполнена идиотами: что-то блеет первый русский имажинист капитан Лебядкин, с паучьим добродушием острит Федька-каторжник над зарезанным им человеком. Самоубийцы охотятся друг за другом да пополняют свои ряды, "удивляя" четырнадцатилетних девочек.
Есть связь у "Исповеди" с Достоевским? - Есть. Выводы? - Мы предоставляем их читателю.