стр. 52
А. Аросев.
НЕДАВНИЕ ДНИ.
Очерки.
I. В Московском Совете.
Если войти в Московский Совет, подняться по лестнице направо, потом свернуть налево, то попадете в большую, просторную комнату. Вот именно в ней, зимой 1918 года, поздно ночью в одном углу сидела машинистка и допечатывала на "Ремингтоне" "Положение о домовых комитетах". Глаза ее слипались, но буквы, строки, странички текли из машинки нервно, торопливо, погоняя машинистку, время и друг друга. В другом углу той же комнаты, кутаясь в неряшливо наброшенную на плечи шубку, сидела т. Несмелинская, секретарь комиссара юстиции Московской области, и просматривала длинный список арестованных. Рукам было холодно. Глазам было трудно читать от множества бессонных ночей и оттого, что список был написан неграмотно.
Слышно было, как на Кремлевских башнях часы ударили без четверти три. Пробили. И звуки повисли и растеклись над непроглядно темной огромной Москвой.
Скрипнула дверь в дальнем углу комнаты и оттуда показался зеленолицый, как окисленная медь, т. Зельдич. За ним белый, как восковая свеча, совсем еще мальчик, 19-тилетний юноша, т. Бертеньев.
- А где же он мог бы поселиться? Как вы думаете? - спросил Зельдич.
- Насколько мне удалось установить чехгез тов. Андхгонникова, - Бертеньев мягко картавил, - в Замосквохгечьи. Пока это все. Более точные сведения надеюсь получить сегодня ночью.
- Так, так, - раздумывал вслух Зельдич.
Оба они только что вышли с заседания президиума исполкома, чтобы поговорить наедине о секретных делах.
Зельдич сел на стол посреди комнаты. Докурил папироску и закашлялся. Вообще он был слаб. Должно быть 3 года крепости,
стр. 53
хотя и в Московской "Таганке", а все-таки дали себя знать. Да ему уже и стукнуло за сорок.
Бертеньев наоборот, хотя и был изнурен беспрерывной революционной работой, начиная с первых дней февральской революции, тем не менее по молодости своей был бодр. Вместе со страданиями, революция ему приносила много и наслаждений, из которых первым было - подвергать себя опасности. Поэтому-то он и выполнял исключительно секретные поручения. Весь его внешний вид говорил об этом: на шее хорошим ремнем был прикреплен электрический фонарь, к отогнутому лацкану его ватной тужурки был приколот постоянный пропуск во все помещения Совета, из правого кармана торчала бомба, из левого протянулся витой шнур от маузера средней величины. Впрочем, из того же кармана торчал клочок бумаги от плитки шоколада.
- Вы сами думаете туда ехать?
- О да, - ответил Бертеньев.
- Только во время захвата надо быть очень осторожным. Особенно необходимы все бумаги, которые найдете у него.
- О да, я понимаю.
Бертеньеву очень нравилось что сорокалетний Зельдич вполне серьезно полагается на него, Бертеньева, почти мальчика.
- Не знаю, насколько точен этот снимок, - сказал Бертеньев и из грудного кармана своего френча он вынул три портрета ген. Алексеева.
В это время отворилась та дверь, через которую вошли Зельдич и Бертеньев, и сразу несколько человек, продолжая шумно спорить, ворвались в тихую, большую, залитую электричеством комнату.
- Вон он Зельдич-то, вон он, - говорили кругом.
- Вы что же удрали с президиума? - спрашивал Зельдича человек почтенного возраста, вида и в очках.
Около Зельдича и Бертеньева собрались почти все члены президиума и начался частный спор - продолжение официального, который происходил за дверью этой комнаты.
И Бертеньеву было необыкновенно приятно стоять в компании старых, заслуженных революционеров, от которых теперь содрогалась вся Россия, и толчки этого содрогания чувствовались уже во всем мире.
А внизу, под винтовой лестницей в потайной комнатке коменданта, сидел некий дылда, бывший юнкер Александровского училища, бежавший к Каледину на Дон, но потом снова вернувшийся в Москву. Для спасения своей шкуры он предложил свои услуги по раскрытию контр-революционных организаций.
Фамилия его была - Самсониевский. Он сидел один. Как будто свободен. Но за дверью по коридору ходил вернейший хранитель Совета и преданнейший своему делу революционер, рабочий Михаил
стр. 54
Андронников. Дылда сидел и курил такие же длинные, как он сам, сигары. Пускал дым на разный манер: и кольцами, и винтом, и столбиком. Он должен был открыть местопребывание ген. Алексеева.
- А что, в самом деле, неужели Алексеев такой дурак, что приехал в Москву? - рассуждал сам с собой дылда. - Нет, не таков Алексеев.
Вскоре в эту комнатку спустился Бертеньев.
- Вы готовы? - глядя прямо в глаза юнкеру, спросил он.
- Всенепременнейше, мой милый, - ответил юнкер.
"Мерзавец, как издевается-то!" - подумал Бертеньев.
- Полугрузовичек ожидает во дворе. Двинемся, - сказал Андронников, входя в комнату вслед за Бертеньевым.
Посреди автомобиля поставили пулемет. И сели четверо: Бертеньев, дылда, Андронников и помощник последнего, бывший солдат автомобильной роты, Голубин. Двинулись к Калужской заставе.
"В капкане, - мелькнуло в голове юнкера. Он завернулся в доху и посмотрел на небо. - До чего все бессмысленно, - думал юнкер, - какой-то грузовик, какие-то люди. Я им указываю. Они мной владеют. Чего-то ищут, стараются. А мне? Что мне надо? Я люблю только сигары. Особенно "Воск" настоящий".
Бертеньев ткнул дылде в бок коробкой сигар.
- А-а. Благодарю вас, мерси, - сказал дылда. - Как вы прекрасно угадали мою слабость.
"Нат-Пинкертон, - подумал про себя Бертеньев: - Дурак!" - сейчас же ответил он сам себе, боясь поддаться опасному самовосхвалению.
По указанию дылды остановились у какого-то дома.
Потом у другого.
Потом у третьего.
- Надувает, сволочь, - сказал Андронников.
- Я бы просто пристрелил отврат такой, - ответил Голубев, пока дылда уходил во двор и разыскивал квартиру Алексеева.
Всю ночь проколесили по Замоскворечью.
К утру умаялись. Тем более, что почти все ночи на предыдущей неделе Бертеньев и Андронников гонялись по Петровскому парку, вылавливая бандитов. Попадали и под огонь. Тогда работали маузерами и пулеметом. Спали по утрам два-три часа в сутки не более, так как днем надо было с утра поверить посты в Совете и в банках. Потом отправиться в штаб округа, затем на собрание либо ответственных работников, либо на конференцию, либо пленум Совета, либо на заседание М. К. с организаторами районов и т. д. и т. д.
Вот и в этот раз приехали в Совет в 7 утра. Дылду отправили в Бутырки. Бертеньев беспрерывно курил то папиросы, то сигары, прошел тайными и таинственными переходами и коридорчиками в свою маленькую комнатку.
стр. 55
Комнатка была очень маленькой. Вся белая. Посреди потолка шарообразная лампочка огромной силы света. У левой стены широкий диван, а перед ним большой письменный стол, заваленный частями револьверов, винтовок, электрических фонарей разных калибров и проч. Под кроватью был пулемет "Lues", а в углу в кожаном футляре телескоп.
Пришел сюда Бертеньев и, не раздеваясь, грохнулся как сноп на широкий диван.
В его комнату никто никогда не входил, за исключением Андронникова. Только Андронников знал все ходы и переходы, приступочки и лесенки, ведущие в комнату.
Грохнулся Бертеньев, однако заснуть не мог...
Дверь комнаты распахнулась и вошел Андронников и так же, как Бертеньев, не говоря ни слова, шлепнулся на диван рядом с ним.
И стали оба лежать и глядеть в потолок.
Андронникову тоже было не до сна. В голове шевелились все клеточки мозга. Мысли были неоформленные, бессловесные, но они были, были. Их ясно чувствовал всем существом своим Андронников. Мысли были чудные, большие, а в голове вертелись все какие-то обыкновенные слова: "С этой дылдой еще раз поездим и если не найдет, надо - к стенке". Нет, не то было у него на уме. "Взять бы и щелкнуть Каледина со стороны Миллерово. Там киевские броневики должны быть". И опять не то, не то было в самых мыслях. Шевелилась каждая клеточка мозга и не давала спать, и все думалось где-то там внутри, далеко о великом, большом, чему не подыщешь слов на человеческом языке.
- Эх, дураки мы, - сказал вдруг со вздохом Андронников.
- Почему вы так настроены? - отозвался Бертеньев.
- Да как же, ты подумай: вместо того чтобы запереть по казармам офицеров и юнкеров, мы их, понимаете, на Дон пустили. Черт-те што.
Андронников сплюнул.
А Бертеньев подумал: "Может быть глупо, а может быть нет. Все зависит, по какому направлению пойдет равнодействующая двух столкнувшихся под прямым углом линий". Во всяком случае, раз это вышло так, а не иначе, то Бертеньеву казалось, что это именно так и нужно.
- Может быть, это лучше, - сказал он, - иначе они могли бы взорвать нас изнутри.
- Положим, изнутри-то им было бы труднее, - растянул Андронников с некоторым довольствием в голосе.
- А вот ведь мы изнутри все это совершили.
- Эк, сказал! - Андронников даже соскочил с дивана. - Сварил же у тебя котелок. Да ведь мы идем из самого естества, из корня, из земли. Растем можно сказать; ну, и распираем, значит, этот строй,
стр. 56
который над нами. А они что? Гниль, дрянь. У них так уже на лбах написано: конец и крышка. Ихний мир все одно кончился. Да брат... Дай-ка закурить. Вон уже и светать начинает...
Бертеньев немного озяб. Поэтому ему не хотелось вынимать руки из рукавов своей ватной куртки.
- Будьте добры, Андронников, запустите сами вашу лапу в пхгавый боковой кахгман.
Андронников закурил. Посмотрел в мутный синий свет, что застилал окно.
- Нет, дураки мы, что ни говори, - опять начал Андронников, - на что староверы - у нас на квартире они живут - и то говорят, что опростоволосились мы малость. Теперь с этой калединщиной, может, больше году промаемся. Черт-те што!
Бертеньев как-раз в это время стал погружаться в приятную предрассветную дремоту. Держа руки в рукавах тужурки сложенными на груди, он согрелся.
"Им пришел конец, - проносилось в голове Бертеньева, - откуда Андронников это знает?.. Андронников стоит у окна... Должно быть поздно... Рассветает".
И вдруг в ушах Бертеньева стал вертеться напев мелодекламации:
Мой последний менуэт.
А в большие окна зала
Пробивается рассвет.
Это было давно-давно на выпуске в военном училище, когда Бертеньева выпускали в прапорщики. Артист Максимов так хорошо, так вдохновенно говорил:
Мой последний менуэт.
А в большие окна зала
Пробивается рассвет.
Это было перед самой революцией. Тогда был последний менуэт того дворянства, у которого на лбу написано: "конец и крышка", которого Андронников называет "гниль" и "дрянь".
Мой последний менуэт.
А в большие окна зала
Пробивается рассвет.
Может быть, тогда был последний менуэт и для его сферической тригонометрии... С этим и уснул Бертеньев, крепко, без снов.
Андронников, бледный, весь пропитанный табаком и потом, смешанным запахом просырелого белья и одежды, сидел у окна, докуривал папиросу и дремал, тыкаясь в подоконник. Дремал, но не мог заснуть. Какая-то работа в мозгу мешала.
Вдруг вскочил Бертеньев внезапно, весь как-то передернувшись.
стр. 57
- Ах, да, я и забыл. Вы знаете товахгищ Андхгонников, ведь сегодня в Колонном зале съезд Советов будет Ильич. И совсем ведь забыл, чехгт возьми.
Из окна уже всю комнату заливал белый свет зимнего утра, а в потолке все еще ярким светом пылал электрический стеклянный шар.
Стук в дверь.
"Войдите!"
И в комнату вошел Зельдич. Как тень, бесшумно.
- Папиросы есть? - спросил он.
- Voila, - ответил Бертеньев, подавая коробку.
- Ну, что же вы думаете делать с этим калединским шпиком? (речь шла о юнкере, с которым накануне путешествовали по Замоскворечью).
- У меня на него надежд больше, у т. Андхгонникова меньше.
- Сволочь определенная, - сказал Андронников, прилаживая взвод к магазинной коробке маленького револьвера системы "Clement".
- По моему тоже шарлатан.
- Если вы в этом убеждены, - сказал Бертеньев, - давайте покончим с ним, если колеблетесь - необходимо сделать все, чтоб окончательно убедиться.
- Мы послали через Киев предложение, установить военной разведкой там или здесь ген. Алексеев, - отклонился от прямого ответа тов. Зельдич.
- До каких же пор!? - возмущался Андронников.
II. Фаддеич.
Андронников происходил из семьи, которая могла бы быть многочисленной, если бы многие братья его и сестры не умирали еще в младенчестве. В живых, кроме него, был только брат и сестра - брат моложе его, а сестра постарше, года на три.
Отец и мать не особенно сожалели об ушедших из жизни малютках.
- Обстоятельства к тому ведут, что никак невозможно распространяться нашему брату, - говаривал отец - низенький старикашка с сизым носом и свинцовыми глазами.
Это признание у него вырывалось в беседе с приятелями, когда он сидел с ними у себя за столом, перебирая закорузлыми пальцами по краешку клетчатой красной скатерти, замызганной и протертой до дыр.
- Обстоятельства к тому ведут... - повторял он.
И все его приятели сочувственно кивали головами.
А Миша Андронников, девятилетний мальчик, прозябший и продрогший на улице, забивался в угол широкой деревянной кровати, поджимал под себя ноги и думал:
стр. 58
"Обстоятельства... обстоятельства... и всегда-то эти обстоятельства. Разбил бы я морду этим обстоятельствам".
Особенно не нравилось Мише то, что отец именно так смиренно барабанит по столу. Не понимал этого Миша. А что не понимал, то не нравилось ему. Отец его был человек кроткий, но если сердился, то всегда буйно и громко.
Не выносил Миша отцовской смиренности. И может быть отчасти поэтому сам он с кем мог, например, со своим маленьким братом, поступал весьма сурово.
Отец Миши работал тогда на Обуховском заводе и жил с семьей в так называемых "карточных домах", где имел комнату и кухню.
С 12-ти лет Миша стал обучаться слесарному делу. Науку эту он больше всего превосходил затылком, так как за каждый промах получал от "старшого" "затрещину". Старшой Васюкин особенно хорошо приспособил к этому делу свою ладонь. И так "трескал", что у Миши сразу загорались оба уха, в голове начинало шуметь гу-гу-гу, а перед глазами мелькали искры, словно снежинки в безветряную погоду.
Так понемногу Андронников подрос и стал юношей. Белокурый. Сероглазый.
Миша никогда не ходил в школу, поэтому грамоте учился от товарищей, по заборным росписям, по вывескам, по надписям на спичечных коробках и по отрывному календарю.
Однажды, будучи уже 17-ти лет, Миша прочитал книжечку, купленную им самим на ларе около "Скорбящей". Книжечка была так себе, и называлась "Пан Твардовский". Купить и прочитать эту книжечку надоумил его некий Фаддеич. Это был странный человек. Не то умный, не то дурак. Может быть, то и другое - вместе. Он был одноглазый, так как один глаз, будучи проколот во время работы острой стальной соринкой, - вытек. Всегда носил Фаддеич синеватые очки, перевязанные через затылок грязной бечевкой. Волосы у него на голове были рыжие и прямые, как мочало. Кроме того был грязен. Зиму и лето ходил в одних опорках на босу-ногу.
Он казался Мише ученым человеком. Еще бы. Ведь он издевался над иконами и попами. Имущества никакого не имел, если не считать одного маленького сундучка, наполненного бог весть какими книжками. Жил Фаддеич как птица небесная, беззаботно и на пропитание промышлял различными медицинскими советами и заговорами от зубной боли. За это все бабы в Обухове звали его "целителем Пантелеймоном", а мужчины - "мошенником".
Был и "грешок" за Фаддеичем: он пил, много пил, но зато пьян никогда не бывал. - "И окаянная-то его не берет", - говорили про Фаддеича соседи.
Семьи не было у Фаддеича.
Может быть, отчасти поэтому, он любил Мишу Андронникова.
стр. 59
Выучил даже его писать. И пили они вместе. Подвыпив, Фаддеич больше всего "радел о вере", т.-е. старался разрушить в Мише всякую веру.
Однако это мало задевало Андронникова. И не потому, чтоб он был верующий. Такие вопросы, как вера или безверие, стояли просто вне его духовной жизни, по ту сторону его души.
Миша все больше и больше задумывался совсем о другом.
- Скажи ты мне, "профессор кислых щей", - так тоже иногда называли Фаддеича, - на кого это я тружусь? Ведь сколько за день этого железа переведешь? Какие приспособления всякие разные в работе употребишь? И все - куда-то плывет. А куда? Я не знаю. Может, ты знаешь, на кого я работаю, стараюсь? А?
- Глуп ты, как гусиный хлуп, оттого и стараешься. И все вы такие. Ну, к чему ломаете руки? Ведь все, что вы, дураки, - тысячи вас, а может и миллионы, - сработаете, а какой-нибудь Чорт Иванович прячет это в свой склад, а там, глядишь, какому-нибудь немцу отдает, а немец, тот уж прямо акции в банк переводит. Твой Чорт Иванович буреет, а ты как сукин сын ходишь, возле заводских заборов да напрашиваешься: нет ли у вас ваканции; мне-де охота больно шею вашему степенству подставить, поездейте на мне верхом, пожалуйста.
- Как же так, "Кривуля", ты говоришь? Нешто не надо работать? Коли мы перестанем работать, что же будет? Пустыня, а не жизнь. Ни тебе выделки какой, ни постройки... Что же это?
- Вот, вот оно самое как раз это и нужно. Все, значит, с землей сравнять. Тут и придет карачун панам, купцам, фабрикантам, помещикам и прочим гадам, и начнем мы тогда свое, другое... Начнем все делать по-братски, без насилия.
- Нет, Кривуля, а что, если о ту пору нам самим карачун придет?
- Нам? Вовсе нет. Нам ничего не надо, ни домов, ни городов. А хлеба кусок всякий добрый дядя на селе даст. Сейчас мы значит к мужику и стукнемся. С ним вместях и начнем новое устройство. Братство тогда на земле и будет. Братство, понимаешь? Это не то что равенство, это на градус повыше его. Братство!
- А завод как же? Обуховский?
- Да на кой он нам кляп, этот заводище? Машинное капище, больше нет ничто. Срыть его, и на том месте капусту насадить.
Интересно было это слушать Андронникову. Одно только было не по душе, что Фаддеич завод хочет срыть. Ведь сколько в нем кирпича, железа, машин, сколько в нем сил и пота и самого Андронникова и его отца, и многих, многих других. Сколько жизней это стоит. И вдруг срыть! Нет, ни за что. Какой-то там Чорт Иванович акции получает и от прибыли буреет, да завод-то тут при чем? В заводе пот, труд и кровь рабочих! Вот кабы выручить этот завод из рук Чорт Иванычей!
стр. 60
И эти мысли глубоко запали в голову Миши Андронникова.
По-прежнему он встречался с Фаддеичем в пивнушках, по-прежнему Фаддеич наставлял Андронникова на счет того, что не надо работать, а следует, наоборот, все привести в запустение, но Андронников уже не подчинялся этому направлению мысли. Он слушал Фаддеича только потому, что его рассуждения были для Андронникова как бы наждачным камешком, на котором Миша оттачивал свои собственные мысли, идущие поперек рассуждений Фаддеича.
"Профессор кислых щей" начинал это понимать. Огорчался от этого. Андронников замечал, как все части лица Фаддеича будто опускаются, оно делается скорбным и вместе с тем старческим и мелким. Один глаз под синим стеклом очков начинает часто, часто мигать как догорающая свеча. И рыжая борода Фаддеича, словно второе лицо его, но уже совсем безглазое, отворачивается в сторону, в сторону.
Чем дальше шли их беседы, тем все больше и больше Андронников понимал, что Фаддеич прав в одном: жизнь должна перемениться. Но как? Вот тут-то и ковал Андронников свою собственную мысль. Жизнь надо изменить не отказом от работы, а чем-то другим. Чем же? Вероятно, мощным напором всех слесарей, столяров, смазчиков - словом, всех рабочих завода. Мощным напором за овладение заводами. Вот чего Андронников никогда не говорил Фаддеичу, бережно храня от него свои мысли в себе.
Но Фаддеича не даром звали и "профессором", и "целителем", и даже "мошенником"... Фаддеич, бывало, смотрит, смотрит на Андронникова одним глазом, да как моргнет им, будто скажет: "а я, брат, все понял, не таись".
Побаивался этого взгляда Андронников, а почему и сам не знал. Фаддеич же все чаще и чаще впивался своим единственным зрачком сразу в оба глаза Михаила. От этого взгляда Михаил сжимался и упорно таил свою зреющую мысль, как сокровище. Но именно - поэтому-то Андронников и нуждался в беседах с Фаддеичем. Он говорит, а Миша в уме своем возражает ему, заостряя свою мысль.
Однажды в чайной какой-то босоногий пострел, юркнув между столами, сунул Андронникову отпечатанный листочек. Наверху была надпись: "Товарищи"... внизу - Петербургский комитет Р. С. Д. Р. П., а еще наверху, сбоку "пролетарии всех стран, соединяйтесь".
- Прячь, прячь, не читай здесь, - шепнул Андронникову сосед, рабочий высокого роста с красивыми черными усами.
- А что? - возразил и спросил Андронников.
- А то! За такие бумажки возьмут тебя, раба Божьего, архангелы-то, да на казенный хлеб.
- Не боюсь я этого.
Однако, листок свернул и спрятал.
- Ты в каком цехе? - спросил Андронникова сосед, приятный
стр. 61
человек, помакивая в чашку куском сахара и потягивая грязноватую горячую влагу.
Андронников ответил.
- Вот коли ты "этого" не боишься, приходи в наш цех. К нам оратор будет из города.
Стал Андронников бывать на собраниях, где говорили ораторы. Жизнь как то по особенному закрутилась. Появились невиданные раньше люди. Говорили много непонятного, но все такое, что брало за сердце. Теперь "Кривуля" мерк в представлении Андронникова с каждым днем. Андронников перед собой увидел многих рабочих, которые думали так-же, как он. И увлекся мало-по-малу Миша этой работой, таинственной, вечерней, серьезной, всепоглощающей.
В то время Мише было 19 лет. И хотя в нем временами поднимала бунт молодая кровь, но он не увлекался "любовными делами". Они казались ему делами несерьезными, несовместимыми с тем большим, что захватывало все его чувства и помыслы.
Однажды утром в воротах завода Андронников встретил Фаддеича.
- Куда шествуешь, сын мой потерянный? - спросил Фаддеич.
- На бал, танцевать иду.
- Попляши, пропляши за фрезерным станочком. Да... Слыхал?
- Что?
- А то, что завтра ко дворцу народ собирается. Насчет перемены режима, Царя-батюшку умаливать будут.
- Слыхал. Только мы не идем.
- Кто это вы?
- Группа наша. Нешто не слышал? Группа социал-демократов.
- Э-х, вона ты куда попал. То-то и Фаддеич стал ненужен.
И один глаз "Кривули" заморгал, а из другого, - из засохшей дыры, - скользнула слеза. И борода его, как второе лицо только без глаз, отвернулась и пошла в сторону, в сторону.
- Кабы не на работу спешить, обсказал бы я тебе все как следует про нашу программу, - сказал Андронников. - Но только не ходи ты, Кривуля, на площадь к царю. Чем к нему ходить, лучше послать этого царя... знаешь куда?
- Молод ты, сынок, молод. И думаешь, что я этого не знаю. Па-а-нимаем. И не за этим я пойду на площадь, а затем, чтобы, знаешь, этак хоть из-за углушку посмотреть, как народ "дурака валять" будет. Где народ там и я. Потому люблю народное замешательство.
Вглянул на него Андронников и только тут заметил, что рыжие усы и борода Фаддеича начали седеть частыми, белыми, прямыми сединами. "Стар человек", - подумал про себя Андронников.
- Торопишься. На работу торопишься. Ну, прощай, прощай. Эх, чтой то из вас выйдет, из молодых, - сказал Фаддеич.
стр. 62
- Не ходи, Кривуля, к царю! Если пойдешь, какой же ты после этого анархист. Просто беспартионная орава. Не ходи, Фаддеич. Стыдно рабочему человеку к царю шляться. Прощай, понимать это надо.
- Па-анимаем, сынок мой, все понимаем.
Фаддеич моргнул одним глазом, словно подмигнул и, шлепая калишками на босу ногу по деревянному тротуару, скрылся в январском утреннем тумане.
С тех пор Андронников не видал Фаддеича до 1911 года, когда он встретился с ним в Пермской тюрьме, через которую Андронников шел уже во вторую ссылку, в Архангельскую губернию, а Фаддеич шел в Вологду на суд, где должны были судить раскольничью секту бегунов, к которой примкнул уже седеющий Фаддеич и жил с ними в Сибири.
Фаддеич сгорбился и осунулся. Его единственный глаз был похож на глаз пойманного орла. Гневный зрачок, полный пламенной ненависти, яркий, черный, блестящий миллионами искр не смотрел, а впивался своим острием и беспокоил. Ах, как беспокоил этот глаз! А другой, - дыра засохшая, - весь изжелтел, иссох. И видно, та слезинка что скользнула из этой дырки тогда, когда он встретился с Андронниковым у завода, была последней.
И лицо не лицо стало, а камень, на котором жаркие лучи солнца, ветры буйные, холодные, ночи бессонные, беспокойные, дни тюремные, тусклые, тусклые высекали морщину за морщиной. От этой каменности лица глаз слепой - дыра засохшая - походил на ласточкино гнездо в скале. Борода и усы его только едва-едва показывали свой огненный блеск из-под ледяной седины.
- Помнишь, я тебе сказал: посмотрим, что выйдет у вас, молодых? Вот и вышло. Тебя, как и меня волокут. Тебя на ссылку, меня на суд. Значит, и твоя программа и моя - лопнули. Я ходил к царю, ты не ходил, а он, стерва, все равно оказался победителем. Да. И вот - как пошли это нашему брату, рабочему и всякому бродящему и вольному люду, банки ставить, так и ушел я в Сибирь. С неким Парфеном встретился, с бегуном. К нему пристал. Он и крестил меня во бегунах.
"Стар человек", - мелькнуло в голове Андронникова, пока он слушал.
- Бежал ты к бегунам? Ну, что ж? Может, твое дело таковское, а мы на своем будем стоять по-прежнему. Не мы - так може опосля нас, а все-таки забьют капиталу в затылок осиновый кол.
- Посмотрим. Единожды уж посмотрели, - опять подмигнул одним глазом бегун. И огонек зрачка его в каменном лице был похож на огонь, зажегшийся в сухой нагорной пещере.
Перед Фаддеичем, дряхлым, поседевшим, разочарованным, бросившимся в объятия сектантства, Андронников чувствовал себя мощным, крепким, словно вылитым из чугуна, напряженным, как металл белого
стр. 63
каления. Теперь уж не тот Андронников, что читал "Пана Твардовского" - безусый, сердитый на все, что непонятно. Теперь он член партии, социал-демократ, левого крыла (большевиков), знающий, что ему надо. Правда, что в глазах его, в этих радужных жилках была невысказанная грусть, зато черные, острые зрачки горели смелостью. Подбородок его опушился бородкой, белокурой. На висках легкие белые кудри, как стружки. Ростом тоже вытянулся. В его открытом русском виде было что-то повелительное. Не даром его приятельница эс-эрка Палина прозвала его Иван-Царевич.
Такой уверенный и крепкий Андронников немного раздражал бегуна, который куда-то шел да не дошел, а этот крепыш, молодой, белый, сероглазый, кто его знает, может и дойдет.
Всю ночь спорили они шопотом, лежа на тюремных нарах.
На утро надзиратель громко выкрикнул:
- Фаддеев, собирайсь со всем барахлом в контору.
Значит, по этапу отправка.
Ни единым мускулом не подернулось каменное лицо Фаддеича. Но и в чугунно-крепком теле Андронникова "не сдала" ни одна жилка. Руки друг другу пожали спокойно.
Фаддеич взметнул арестантский мешок на свою сгорбленную спину. Отвернулся. Что-то махнул рукавом по лицу, наверное подумал, что выпала из засохшей дыры слеза. Но она не выпала. И, шлепая растоптанными лаптями по асфальтовому полу, вышел из камеры.
С тех пор не видал Андронников Фаддеича. Но образ бегуна запечатлелся в его голове.
И странно: когда Андронников был уже в ссылке и встретил там свою старую знакомую эс-эрку Настасью Палину, она показалась ему похожей на Фаддеича. Похожа, но неизвестно чем. У Настасьи Палиной лицо было простое, русское, бесцветное до скуки, чуть-чуть скуластое, чуть-чуть пушок на верхней губе и немного раскосые глаза.
Не в этих ли раскосых глазах было что-то похожее на одноглазие Фаддеича? Может быть. Особенно когда Настасья думает... Жутковато даже: один глаз ее смотрит на него, на Андронникова, а другой в сторону, куда-то в угол комнаты и, может быть, в самую истину, которую видит она одна.
"Где-то теперь Палина?" - часто вспоминал Андронников после революции.
Велика земля русская, долго ли в ней затеряться!
стр. 64
III. Патриоты.
По Советской площади от Камергерского переулка спешила Настасья Палина. Широкая, размашистая.
Изящные ботинки стягивали ее сильные пружинистые ноги. Шубка драная и выцветшая. Нескладная, должно быть, с чужого плеча. На голове капор голубой, мохнатый. Без перчаток. От холода руки в рукава. Лицо совсем серое, землистое и раскосые глаза, от бессонницы покрасневшие.
Усталая голова ни о чем не могла думать, а губы твердили одно и то же: "Арбат, пройдя церковь, направо второй дом; Арбат, пройдя церковь, направо второй дом".
Ей надо было это запомнить, поэтому надо было повторять, а так как надо было повторять, то ей казалось, будто у нее не голова, а какой-то ящичек, поставленный на шее и в нем вертится барабанчик с надписью: "Арбат, пройдя церковь, направо"...
Из правого кармана Насти виднелся томик стихотворений ее любимого автора Бодлера "Цветы зла".
Дошла до памятника Пушкина.
"А может быть за мной следят", - подумала и оглянулась. Села на скамейку, чтоб вглядеться в окружающих. Кажется, никого подозрительного нет.
Взглянула на Пушкина. Подумала: "спокойный был век, сочный, наполненный". Вот и надпись на пьедестале:
И слава обо мне пройдет все племена земные,
И назовет меня всяк сущий в ней язык.
Пушкин был уверен в этом. Для уверенности нужна спокойная душа. Для спокойной души - устойчивый век. "А мы мечемся", подумала Настя и пошла дальше.
У Никитских ворот на Настю пустыми глазами смотрели два разрушенных в октябрьские дни дома.
И вдруг у Насти какое-то смутное чувство стыда подступило к сердцу. С чего бы это? Лицо все густо, густо покраснело. Вероятно, просто нервность. Ах, это тревожное время. Ну, что особенного в этих домах? Просто на этом самом месте стреляли друг в друга, с одной стороны помещик - барин - офицер, с другой крестьянин - мужик - солдат, т.-е. то, что Насте было известно под именем "народ". И ведь всегда казалось Насте, что ей нравится бороться "за народ", который она так же любила, как раньше, в детстве медное распятие над изголовием своей кровати и вечерами - тихий, красноватый, мигающий свет лампады. Ее отец - суровый чиновник при губернаторах московских - был набожный человек.
стр. 65
И нравилось ей бороться за народ так же, как стоять великопостную службу, особенно, когда поют на клиросе: "Се жених грядет в полунощи". А теперь и креста-то на ней нет. Да к чему же он и горячая вера в него, когда есть еще более горячая борьба "за народ". "Народ" это то, во имя чего надо страдать, что заполняет душу, жизни дает и свет, и цель, и точку опоры, а глазам открывает правду.
Вспомнила Настя, как однажды она сидела с террористом Резниковым - 19-ти-летним мальчиком в Петербурге на Дворцовой набережной у Невы. Была ночь. На редкость прозрачное, звездное небо манило к себе взоры людей. "Звездочки", - сказал сентиментально Петя Резников. - "Куски металла, облака газа и волны жидкости, вот вам и звездочки", - ответила Настя, которая иногда подтрунивала над сентиментальностью Пети. "Может быть, ваша правда, - ответил Петя. Вздохнул и каким-то внутренним голосом добавил: - Где же, где же ты звездочка - правда?"
Вспомнила это Настя. Посмотрела на небо: серые, немного сизые облака. Плывут куда-то. А по земле по тротуарам несутся прохожие. Где же ты, правда? Не в этих ли разрушенных домах? Если так, то зачем же она не была тут с ними, с этими мужиками, рыжими, черными, рябыми, корявыми, у которых детские глаза и которые тут вот падали, подстреленные, обливающиеся кровью. Да. Она не была тут. Не была потому, что этот "народ", как дети, потянулся к новой жизни. К новой просветленной жизни. Но - нет сомнения - обманулись мужики. Они ведь легковерные, они дети. Они хотели лучшего, но вот пришли к ним большевики и лучшее обратили в худшее. Свободу подменили дисциплиной - "кровь и железо"!!! - Равенство превратили в самовластие сотни своих главарей. А братство? Да, братство. Оно недавно переехало из Петербурга в Москву и называется Всероссийской Чрезвычайной Комиссией по борьбе с контр-революцией, спекуляцией и саботажем. Конечно, промахнулись мужики. А все-таки они боролись, и их враг был подлинный настоящий враг, помещик, барин, офицер. И над ним солдат, мужик-крестьянин одержал действительную победу. Может быть, эта победа и есть настоящая, народная, правильная. Нет, нет, не может быть: - эта победа - ложь. А правда то, что ищет Настя и другие, многие. И краска стыда исчезла с лица Насти.
"Арбат, пройдя церковь направо, второй дом"...
Ошибся народ. Он - дети.
Но "глас народа - глас божий". Опять колебания. Да, правда, но если есть Бог, то есть и другая сила! Дьявол. И дьявол временами бывает сильнее Бога. И снова успокоилась Настя.
Прошла половину Арбата, прошла церковь, свернула направо и очутилась у парадного крыльца, забитого досками. Она нажала кнопку. За дверью тотчас же послышался удар, довольно большого, колокола. Дверь слегка приоткрылась и в щель высунулся длинный, тонкий нос белобрысого юнца с фуражкой кадетского корпуса на голове.
стр. 66
- Простите, - сказала Настя, - здесь живет Исидор Константинович Самсониевский?
- Н не... не знаю, - запинаясь, ответил юнец, - минутку погодите, узнаю у швейцара.
И опять захлопнул дверь.
Слышно было, как там разговаривали, советывались. Потом открыли дверь.
Перед Настей стоял все тот же белобрысый юноша в кадетской фуражке, швейцар-старик с дрожащими руками, слезящимися глазами и вынюхивающим носом и председательница домкома - молодящаяся старушка с буро-седыми волосами, которые она раньше красила, и пропитанная вся запахом жженого кофе.
- У нас не живет Самсониевский, - говорил швейцар, - вот посмотрите домовую книгу.
- А кто он такой? - спросила председательница, кутаясь в пуховый платок.
"Должно быть, это все те, что стреляли в мужиков, это те, что рады каждой капле пролитой солдатской крови. Так неужели в большевиках правда?" - подумала Настя.
И все три персонажа, стоящие передней, показались ей отвратительными. С каким бы удовольствием она посмотрела сейчас на их трусливо-искривленные лица, еслиб могла сказать: "Я агент Ч. К., я вас арестую".
- Видите ли, - начала Настя. - Самсониевский - это генерал. Сюда он переехал недавно. Может быть, он у вас еще не записан. Раньше он жил на Старо-Конюшенной, но его дети и вся семья уехали на юг, а он переехал сюда в квартиру бывшего фабриканта, фабриканта, фамилия его как-то на "К". Вы не бойтесь, я очень хорошая знакомая генерала. Мы знакомы "домами", мой отец был чиновником особых поручений при московском генерал-губернаторе.
- Совершенно справедливо. Так точно-с. Хе-хе-хе. Как же я раньше не догадался, - залебезил швейцар. - Их превосходительство, генерал Самсониевский живут у Копыловых.
- Ах, генерал... Это - который недавно... - воскликнула сверхбальзаковская дама, не зная, в сущности, что недавно, кто недавно, просто так, чтоб сотрясти воздух.
- Пожалуйста, я вас могу проводить к Копыловым, - предложил белобрысый кадет, который во все время разговора вихлялся, как на шарнирах.
- Здравствуйте, Исидор Константинович, - сказала Настя, здороваясь с генералом, низеньким старичком, со скорбно отвисшей нижней губой, и в засаленном мундире.
Генерал жил в маленькой коморке, которая за эти несколько дней пропиталась запахом махорки и керосина. Старичек жил на остатки сбережений, аккуратно рассчитывая каждую копеечку, сам себе готовил на примусе обед, состоявший из картошки и луку, никакими
стр. 67
услугами своих квартирных хозяев он пользоваться не желал. Исидор Константинович еще с детства страдал идеей независимости, которая временами снедала его как болезнь. Еще в школе его заветной мечтой было сделаться "никем", в крайнем случае устроить в лесу пчельник. За такие "идеи" отец его бил и выводил в люди, что называется "за уши". Но так как Исидор Константинович отбился от настоящего образования, то его пришлось пустить по "военной карьере".
- Как? Какими судьбами вы попали сюда? Как вы нашли меня?
Генерал был не столько рад, сколько удивлен. Он знал Настю, как революционерку, которая побывала в тюрьме и далекой Архангельской ссылке. И вот теперь, странно, когда революция победила и все, кто раньше боролся за нее, должны быть у власти, теперь она приходит к нему, к забитому, к побежденному, к генералу.
- Садитесь, - и генерал гордо, чисто генеральским жестом предложил ей сесть.
В это время в каморку, приотворив дверь, заглянули поочередно две озорных физиономии: мальчишка Володька и его сестра Нюра - дети фабриканта Копылова. Оба жевали шоколад. Заглянули в дверь.
- Хе-хе-хе.
- Хи-хи-хи.
И две пары резвых ног поспешно убежали в дальние комнаты. Генерал только передернул плечом. Очевидно, дети его постоянно дразнили.
- Я слышала, ваши уехали, - сказала Настя.
- Извините меня, - сказал генерал, заморгал глазами и отвалился на спинку складного деревянного кресла, искренно обрадовавшийся тому, что им заинтересовались и что теперь он может сказать все, все, что таким грузом почти полгода лежало на сердце. - Это вопрос слишком серьезный. Но... но они, теперь могу сказать прямо и резко, дураки. Форменные, квадратные дураки!
Семья генерала состояла из его жены и трех сыновей, гимназист, реалист и студент, последнее время бывший юнкером. Он был самый высокий, самый ленивый и самый грубый. Все трое, во главе с матушкой, наговорив отцу кучу дерзостей, забрав все бриллианты и золото, уехали в Анапу.
- А вы остались? - спросила Настя, глядя на облезшую стену за головой генерала и думая больше о том, с чего бы начать свой разговор.
- Как видеть изволите. И очень просто почему. Вскоре после восстания в нашей квартире был обыск. Пришли солдаты, такие бравые. С ними в рваном пальто, должно быть, рабочий. Кепка как блин на голове. В руке наган держит, как пойманную рыбу. А солдаты - мужики, такие крепкие, здоровые. Один белый с синими глазами, даже застенчивый. - Вы извините - грит, енерал. Раньше вы действительно были енерал, а теперь потеснитесь вон в тот чуланчик,
стр. 68
сортирчик, значит - простите, но "слово из песни не выкинешь". - "Да, а мы грит, пока что у вас пошарим, нет ли уружия какого". Славные такие ребята. Один, который во время обыска охранял меня в "чуланчике", оперся подбородком на дуло винтовки, как на метлу. "Да что ты, говорю, братец, этак застрелишься". - "Как же, - отвечает он, - стреляться-то? Она без патрон". Как вам нравится? У них даже винтовки не заряжены. Вы знаете, я всегда держался той мысли, что русский солдат не может итти на плохое дело. Там, где наш русский солдат - там дело правое и верное. Я ведь знаю русского солдата. С ним и ел, и пил, и спал. В китайских, в японских походах погибал в горах и песках. Русский солдат. Этот тот, который с Суворовым Альпы перешел, который Наполеону Бородино устроил. Он? Нет, никогда он не пойдет на авантюру. У русского солдата крест на груди и в груди. Что же, думаю, такое? Что стряслось с ним и со всей Москвой? Почему она сотряслась? Не мог успокоиться. Мучился этими вопросами. Отправился в библиотеку. Отыскал какую-то книжонку. "История французской революции". Два раза прочитал ее. И - кончено: понял, все понял. Сразу. У нас то же самое, то же, то же самое. Значит революцию опровергать нельзя. Ее надо принять целиком. Она будет так же, как у французов... Разве только конец...
- Ах, Исидор Константинович. Да ведь у французов она кончилась победой буржуазии.
- Что? Ну, я, конечно, не искушен в политике... А только, знаете ли... Чего плохого-то в буржуазии?
Настя поняла, что он, действительно, слишком далек от политики. И кроме того поняла, что он одинок, безумно одинок, а потому словоохотлив и, вследствие этого, у него не слова следуют за мыслью, а мысль плетется, прихрамывая за словами.
Опять приотворилась дверь, опять высунулись в дверь Володька и Нюрка, запели:
Генерал, генерал,
Пташечка, кинареечка
Жалобно поешь...
и убежали.
Генерал подскочил к двери.
- Мерзавцы!! - прошипел он. - Без присмотра растут, как скотина. Купеческое отродье.
- Исидор Константинович. Не волнуйтесь. Я сейчас сама пойду, переговорю с их родителями.
- Целую ручки. Низко кланяюсь. Спасибо. Но - оставьте, не надо. Я боюсь. Я бы сам давно... Но, знаете, донесут еще на меня, что я контр-революционер. Разве это трудно. Тем более ведь я генерал...
- Ага... lettres de cacher? А разве французская революция знала это? Вот видите. Похожа ли наша революция на французскую?
стр. 69
Глаза Насти совсем разошлись в разные стороны.
Генерал смотрел ей в переносицу и вдруг подумал: "Царевна Софья". Но тут же возразил себе: "Нет, Софья была не косая".
- Как? - удивленно спросил генерал, стараясь понять суть ее вопроса. - Разве вы, вы революционерка, не верите в нашу революцию?
- Верю, - твердо и серьезно ответила Настя.
Генерал обрадовался такому ответу, ибо всякий другой ему был бы менее понятен и взволновал бы его.
- Ну, то-то же, то-то же. А я было-подумал...
- Оставим это, - перебила его Настя. - Я пришла ведь к вам, собственно, по делу. Разрешите мне оставить у вас некоторые бумаги, письма моей матери и прочее. Я уезжаю из Москвы далеко, далеко. Для одного дела. Мало ли что может случиться. Если разрешаете, я вам сегодня вечером занесу...
"Ох, какая косая", - подумал про нее генерал.
"До чего люди в старости глупеют", - думала Настя, глядя прямо в недоумевающее лицо генерала.
- Пожалуйста. Господи, какой тут может быть разговор. Только... имейте в виду, у меня теперь остались только два друга: независимость и спокойствие. Если ваши бумаги лишат меня их... Вы понимайте?
- Даю вам честное слово.
- Ну, ну, ну. Хорошо. Ладно. Несите ваши бумаги.
Ах, как хотелось бы генералу теперь узнать, куда едет Настя, зачем. Проклятая деликатность не дает возможности спросить.
Настя размашистым жестом поцеловала генерала в лоб.
- До свиданья.
- Жалко, жалко... Так скоро, - генералу было от души жалко расстаться с Настей. - А то бы... Я бы угостил. Правда, одна только картошка, да и то вчерашняя... Ну, морковного чайку можно было бы...
Настя потуже повязала чепец и вышла из комнаты, сопровождаемая генералом.
Проходя через столовую фабриканта Копылова, Настя застала все семейство за завтраком. На стол только что были поставлены дышащие паром и маслом котлеты. Володька и Нюра доедали куриный бульон. Сами хозяева с салфетками на грудях и с лоснящимся румянцем на щеках только что приготовились вкушать.
- Так по вашему солдат всегда прав? - спросила Настя уже в передней.
- Где русский солдат - там дух свят.
- А чем кончится наша революция? Вы давеча заикнулись...
- Кончится, милая моя, монархией.
Сказал он это, а Насте словно пахнуло в лицо запахом могилы и меди - вместе. Запах этот шел от засаленного его мундира и медных пуговиц на нем.
стр. 70
- Но только, - сказал совсем тихо генерал, приотворяя парадную дверь, - но только не царской, а народной.
И седоватые кудряшки на висках генерала показались Насте рожками дьявола.
Едва она захлопнула дверь, как до ее слуха донеслось:
Генерал, генерал,
Пташечка, кинареечка
Жалобно поешь.
И Настя подумала: "Почему же духовной пищей этих детей сделалось издевательство?"
IV. Революционеры.
Кого там они взяли на автомобиле, у почтамта? Видал? - спрашивал Голубин, стоявший с отрядом по Мясницкой, у солдата, бегущего с той стороны.
- Кого-то из наших, из большевиков. Не разобрал хорошенько, но кажется т. Смидовича... С ним еще был кто-то.
Солдаты небольшого отряда жались к высоким домам по Мясницкой, изредка высылая разведчиков. В отряде был и Андронников. Посмотрев долго и пристально вдоль Мясницкой, он скомандовал:
- Приготовляй винтовки, ребята! Вон; вон там у третьей тумбочки они ставят пулемет.
- Тра-та та-та, - ружейный и пулеметный огонь затрещал со стороны отряда Андронникова.
- Тра-та, та-та-та, - ответили только ружейным огнем с той стороны.
- Цепями, бегом! - скомандовал Андронников.
В его отряде был один старый солдат, который подумал: "Чорт знает что! И командовать-то не умеет! Ну, да все одно: поняли. Бежим вперед!".
Выпустив все патроны, старый солдат залег за тумбочку и быстрым опытным движением руки вставил новую обойму.
- Тра-та-та-та, - трещали ружья со всех сторон.
- Вжик-вжик-вжик, - то справа, то слева мимо ушей свистели пули.
- Това!.. - хотел крикнуть старый солдат, высунувшись из-за тумбочки. Но не докончил: опять нырнул головой за тумбочку и ударился в нее лбом, присевши на коленях, словно делая земной поклон.
Так и остался он тут коленопреклоненный, упершийся головой в тумбочку у самой земли. Минуты три шел пар от крови и спина солдата - широкая, мужицкая - судорожно вздрагивала. А потом кровь стала багроветь и холодеть. Тело же успокоилось, застывши в земном поклоне.
стр. 71
- Стой, товарищи, не стреляй! Бросай винтовки! - кричал Андронников к тем, которые стреляли с враждебной стороны.
- Сам не стреляй, бросай винтовки! - отвечали с той стороны люди, отступающие вдоль стены переулка и волочащие за собой пулемет.
Андронников и те, кто были с ним, подбежав почти вплотную к своим врагам, крикнули:
- Стой, ни с места! - и все держали винтовки (Андронников впрочем, маузер), направленные против людей, волочивших пулемет.
- Какого чорта в своих стреляете, - говорил Андронников сдавшимся, - тоже солдаты! Отправить всех их в Александровское, на Арбат.
- У нас тут раненый есть, - робко сказал молодой рыжий паренек из сдавшихся.
- Вы эс-эры? - спросил Голубин.
- Мы из отрядов Попова. Ничего не знаем мы, как скомандовали, так и вышли. А что и к чему - не знаем.
- Халуй! Что ты врешь-то!? - гаркнул на рыжего парня пожилой солдат с большой бородой лопатой и очень грустными голубиными глазами. Из-под солдатской фуражки виднелось правильное деревенское кружало. - Не слушай его, товарищи. Мы все эс-эры и знаем, зачем и куда шли. Мы за Советскую власть только, значит, за свободные советы. И еще мы не согласны немецкому кайзеру руки давать, как он нас на фронте бил. А мы за Советскую власть, за самую советскую, только значит, чтобы не одни коммунисты при ней были.
- Эх ты! Зипун с бородой! Мало, видать, каши ел, коли так рассуждаешь, - выступил Голубин. - Ну, да что тут! Кровь проливаете только! Голова с соломой. Давай, стройсь! Ведем их, товарищи, в Александровское!..
Рыжий паренек дрожал, как в лихорадке. Все сдавшиеся выстроились и пошли под конвоем, во главе которого был Голубин, Андронников и еще трое остались, чтобы найти раненого.
Около угла солдат с благообразной бородой и печальными глазами оглянулся и крикнул Андронникову.
- Эй ты, коммунист! А на счет крови не думай на нас. Чай мы и сдались-то, чтоб друг дружку не бить!
Вдалеке ударило: - Ууххх!
Это лево-эс-эровская трехдюймовка открыла огонь по Кремлю.
- Где тут у вас раненый, - сказал Андронников, поднявшись на третий этаж в квартиру.
- Вы коммунисты? Комиссары? - вместо ответа спросила еще в прихожей молодая женщина, у которой глаза в темноте прихожей блестели, но не одинаковым блеском: один ярким, другой тусклым. И голос ее было-показался знакомым Андронникову.
- Вы кто? - спросил он.
стр. 72
- Вы за мной или за раненым?
Между тем Андронников, трое красноармейцев и женщина вошли направо в большую буржуазную гостиную. Искоса и украдкой Андронников взглянул на незнакомку. Что-то знакомое в ее лице... Легкие морщинки около глаз, немного вытянувшийся подбородок должно быть от голода - это чужое на этом лице. А вот немного калмыцкие скулы, прямые волосы назад, крутой лоб - это то самое знакомое, давнишнее.
Женщина заявила, что сейчас позовет хозяйку и двинулась к выходу.
- Не надо, - поспешил Андронников и резко выпрямившись, загородил ей дорогу.
Взглянули друг другу в глаза. А глаза-то у нее раскосые, один смотрит ему в левый глаз, а другой, наполненный тайной и страхом, вперил свой взор в угол комнаты. Но в обоих беспокойные блестящие зрачки.
Узнал, узнал он ее. Встречал и в Петербурге, а потом по Архангельской ссылке!.. Зимние длинные ночи... Русские споры обо всем и ни о чем; от споров чувство бесплодности на душе. Дружили они. Играли в шахматы. У нее же Андронников стал обучаться немецкому языку и математике. Учился по-своему, не считаясь с математическими "условностями". Так, например, при решении сложных задач, когда Палина его спрашивала: - "Ну, как же, Михаил Дмитриевич, что сначала надо узнать". - Андронников вынимал поспешно карандаш из-за уха и говорил, тыкая пальцем в цифры: - "Вот это, значит, складать, а эти две тыщи отбавлять и разбивать на сто". - Палина не успевала сообразить, как уже ответ был найден.
Но не всегда близкое сидение с Палиной способствовало решению математических задач. Кровь ударяла в виски Андронникову. Он захлопывал задачник. - "Не задача, а сволочь" - и начинал мерять комнату смазными сапогами. Палина тоже начинала страшно косить глаз на черную пасть русской печки и быстрыми движениями пальцев переламывала спичку за спичкой. А тусклая жестяная лампа освещала их розовеющие лица. Но... приходил кто-нибудь из ссыльных и напряжение разряжалось.
Однако надо же было раз случиться такому вечеру, когда долго никто не приходил. Андронников, прошагав по комнате вдруг, как вихрь, сбросил книги со стола, чуть не уронил лампу и обнял Палину. А Палина откинула голову назад, глаза ее заи<с>крились бесовским озорством, и она перед его горящим взглядом и красными губами показала ему язык. Вырвалась, села на лавку, еще раз показала язык и беззвучно смеялась каждой чертой своего лица, каждой складкой платья и обоими раскосыми глазами. Андронников бросился еще раз. Повторилось то же самое. Палина оказалась сильной, как зверь и ловкой, как ведьма. Ни тот, ни другая не могли проронить ни слова,
стр. 73
боясь по инстинкту нарушить возбуждающее молчание, эту игру нервов, эту жестокую животную борьбу. Голова Андронникова горела, казалось, вот-вот волосы вспыхнут. И черная пасть русской печки посреди избы пробуждала в душе что-то древнее - звериное, родовое. Печь была давно истоплена, в ней потухли угли и из открытой черноты несло жаром очага. Андронников еще раз схватил Палину и дышал, как в лихорадке. Раскосая и немного растрепанная Палина опять показала язык и вырвалась так, что ее волосы разлетелись толстыми прядями с затылка по спине и плечам. "Ведьма", - мелькнуло в разгоряченном мозгу Андронникова.
- А ну, как сядет на помело, да в печь, да в трубу... И страх объял его. Но не страшный страх, а сладкий. Его словно вышибло из времени и он почувствовал себя черным язычником. Бревенчатые стены избы зашпаклеванные кошмою, русская печка, пышащая теплом повеяли чем-то кровным, материнским, вековечно родным. И сладкий страх и страшная сладость перемешались в сердце в одну страсть к раскосой Палиной. Ему показалось, что один глаз ее отливает красноватым, другой лиловым светом, а в обоих одно и то же: глубокое затаенное озорство. Такое же скрыто у Фаддеича в его единственном глазу.
Вой собаки послышался за дверью. Чьи-то шаги по кривым, скрипучим ступеням крыльца. Дверь открылась и с берданкой за плечом вошел ссыльный, а с ним собака; возбужденная, виляющая и глаза налиты кровью.
Вошедший сказал:
- Где-то тут недалеко от вашего дома бродит забежавший волк.
- Вот прелесть, - обрадовалась Настя и уставилась в окно, загородившись руками от света лампы. - Не он ли это, посмотрите.
И все трое уставились в окно. Действительно, немного поодаль от избы у снежного сугроба запорошенной бани смиренно сидел волк и поводил острой мордой, нюхая воздух.
- Эх, царапну его, - сказал вошедший.
- Пойдемте все на лыжах, - сказал Андронников.
И через полчаса все трое были далеко за селом, в снежном океане. Волк, конечно, убежал. И тот, у кого была берданка, пошел искать его.
На горизонте всходил поздний бледный полумесяц. Настя и Андронников стояли друг против друга. Чувство страсти ушло куда-то вглубь, но между ними родилось какое-то особенное, философское настроение.
- Вы социал-демократ, - сказала Настя, - потому что думаете, что на земле можно достичь удовлетворения, а я - революционерка, мне вся история человечества доказывает, что ничего положительного, будь то социализм, коммунизм, коллективизм, анархизм или что-нибудь еще - достичь нельзя. На земле может быть только приятное или неприятное.
стр. 74
Приятное - это революционная борьба, иногда победа, иногда - поражение, но всегда напряжение, а неприятное - это стряпать обеды, вовремя вставать и ложиться спать, лечить зубы и хвалиться честностью - и никакого напряжения.
Андронников ответил ей:
- Вы сами, вы, Настасья Палина, не нуждаетесь в социализме, - оттого такое ваше рассуждение.
Полумесяц почти спрятался за холмом и был похож на высунутый язык, а на другом конце неба северное сияние заплясало бриллиантами. Легкие, блестящие звездочки-снежинки облипали Палиной оленью шапку с длинными ушами и ее дугообразные брови, глаза-же ее стальные-серые смотрели в разные стороны, но в обоих где-то далеко, далеко было все еще скрыто большое серьезное озорство.
Андронников в валенках "с мушками", в коротком ватном пиджаке и папахе смотрел ей в упор и думал: "Зачем они, эти, такие живут? Для чего? Статуя литая, а подошел, пощелкал, ан и видно, что внутри-то пусто".
Долго так они стояли, спаянные морозом, северным сиянием и северным молчанием, смутно ощутимой странной безысходностью каких-то вопросов и желаний. А озорство, как душевная мука, глядело из глаз Насти. И стукнулась тогда в голову Андронникова неразрешенная загадка: "уж не враг ли это передо мной".
Так это было давно и так сразу всколыхнулось в душе Андронникова именно сейчас.
И сейчас Андронников нашел разгадку своей загадки: "Да, это враг передо мной". Такие, как Палина, не заблудшие братья, которых можно вернуть, а подлинные, неистовые враги.
- Вы эс-эрка, - сказал Андронников, - вы, если не ошибаюсь, были в ссылке в Кемском уезде...
- Мы настолько хорошо друг друга узнали, что нам не о чем разговаривать, - ответила Настя и села на диван.
Андронников нашел раненого, допросил, вызвал машину, через 1/4 часа на хорошем "пирсе" к дому подъехал Бертеньев. Он был радостный и разрумяненный от ветра и борьбы, как всегда с тонкой папиросой между тонких красивых пальцев; на груди электрический фонарчик и бинокль Цейса, справа маузер, слева кольт.
Раненого и эсэ-рку Палину увезли в Александровское училище.
Всю эту ночь Андронников и Зельдич допрашивали арестованных левых эс-эров.
Среди допрашиваемых был и благообразный мужик с бородой лопатой и грустными глазами, арестованный на Мясницкой, который тихо, но настойчиво доказывал, что советы должны быть свободными и что нельзя допускать к власти одних только коммунистов.
Когда же ему во время допроса между прочим сообщили, что их вожди: Камков, Попов и др. бежали, мужик отвечал: "Вольному - воля,
стр. 75
спасенному - рай", а если сумел, то и "винта нарезать"*1. Раз советы, должна быть свобода, ну, никак не пресс и не по скуле, а что вожди бежали, до этого мне никакого касательства нет: они сами собой, я - сам по себе.
Долго он говорил, волновался и стоял на своем. Никакой в нем не было злобы, а тихое упорство во имя защиты взлелеянной в его сердце идеи свободы.
Под утро, часу в девятом, Андронников и Зельдич, как подкошенные, вытянулись на своих креслах, там же, где допрашивали, и заснули, засвистав в четыре ноздри.
А во дворе, в помещении арестованных, находилась вместе с другими эсэрами Настасья Палина.
"Мы - герои, - думала она, - а они - толпа. Произошел конфликт, трещина между героями и толпой. Мы - герои, должны спасти толпу, которая не ведает, что творит.
V. Солдаты.
Андронников, как член М. К., почти не вылезал из митингов и заседаний. А Бертеньев все глубже и глубже уходил в работу В. Ч. К. Андронников из Московского Совета переселился на Рождественский бульвар в дом, занятый рабочими Городского района, по преимуществу печатниками. А Бертеньев переселился на Лубянку 11 в одну из самых отдаленных и потайных комнат, которая сразу же заставилась ящичками, коробочками с патронами, с частями автоматических револьверов, японскими карабинами, винтовками и т. п.
Однако это не мешало Андронникову считать Бертеньева своим другом, и наоборот. Тем более эта дружба не могла быть поверяема даже в беседах. Некогда было беседовать ни тому ни другому.
Раз во дни наступления чехо-словаков они встретились на заседании ответственных работников в Белом Зале Московского Совета.
Андронникова вызвали в N полк, как представителя М. К. В полку делалось что-то неладное.
- Едем вместе, у меня машина есть, - предложил Бертеньев.
И поехали.
Сидя в машине, Бертеньев начал:
- Вчера на рассвете по этой же дороге везли мы на грузовике Щегловитова, Хвостова, Восторгова и этого дылду-юнкера Самсониевского. Щегловитов нервничал больше всех. Все спрашивал, куда его везут. Хвостов молчал и был похож на "тесто" из Синей Птицы. - Словом, каждый из них вел себя по своему. Восторгова я приказал пустить первым... Готово... Из двух ноганов...
_______________
*1 "Винта нарезать" значит "бежать" по тюремному.
стр. 76
Андронников плохо слушал и думал про N полк и военного комиссара Резникова, бывшего с.-р., который теперь, должно-быть, там и, вероятно, не успокаивает, а только мутит. "Жалко, я Муралова не прихватил с собою".
- Щегловитов упал на колени. Позорно так.
Бертеньев бросил за борт автомобиля потухшую папиросу и закурил другую.
- Заплакал даже. "Не я виноват в военно-полевых судах и казнях, не я". И особенно просил дать ему рассказать о деле Бейлиса, в котором также, по его утверждению, не он виноват. Престранный фрукт...
Кто-то из наших, не дожидаясь моего приказания, ему в спину... Готово... Ну, а Хвостов попросил закурить, встал к дереву и умолял в самое сердце, даже сам палец приставил к груди, указывая куда надо, чтобы без промаха... Готово...
- Больно уж вы там долго возились, - с отвращением сказал Андронников. - Такую дрянь надо бы сразу, залпом...
- Вы не знаете, иначе этого никак нельзя, - сказал Бертеньев, напирая на каждое слово, будто он что-то знал такое, чего не могут знать другие.
- А юнкера-дылду тоже. К нему подошел я. Он думал, что я хочу ему что-то сказать и слегка оскалил зубы улыбкой, а я ему прямо в центр лба... Готово... Ни одного движения больше.
- Канительщики вы, - ответил Андронников.
Автомобиль фыркнул, словно с устатку, прекращая свой бег у большого красивого подъезда больших казарм.
В просторном, пропитанном сыростью клубе, стоял невообразимый шум и гам многих голосов, из-за которых едва слышался с трибуны надорванный почти дискант Резникова.
Румяное, разгоревшееся лицо его, никогда не проходящая улыбка на лице, полубараньи, полудетские глаза, визгливый голос - способны были скорее возбуждать, чем успокаивать солдатскую полуголодную и полураздетую массу.
- Сапоги выдай, а потом и пой.
- Ладно, слыхали. А ты поди-ко постой в карауле в одной гимнастерке.
- Ишь, ты, "товарищи", "товарищи", и как скоро эти слова лопотать научились.
Гремели с разных сторон.
А Резников, один из военных комиссаров Москвы, давно уже прокричал голос и говорил писком, да еще с каким-то подсвистом.
Продираясь сквозь толпу солдат, Андронников слышал, как надрывался Резников:
- Дело в том-то и есть, товарищи, что контр-революция, субсидируемая буржуазными правительствами Англии и Франции, хочет
стр. 77
сжать нас железным кольцом и захватить плодороднейшие места на Волге, вынуждает нас напрячь все силы, чтобы сломить голову этой реакции, и тогда мы без всякого сомнения поднимем производительность на наших фабриках и заводах, поможем крестьянину провести социализацию земли и таким образом вследствие этого наладим правильное распределение среди всего населения и в первую голову среди частей создаваемой нами новой невиданной миром во всеобщей мировой истории всего мира Красной армии.
- Сапоги давай. Полно брехать.
- Слышали это, слышали.
- Все хорошо, только хлеба нету-ти.
Опять гремели неугомонные голоса.
Увидав Андронникова, Резников сразу и обрадовался и смутился. Раскраснелся еще больше, а язык, пострел, сам, как заведенный волчок, крутился, продолжая речь:
-... и вот надо быть выдержанными и дисциплинированными...
- "Выдержанными"... То-то вы картошку выдерживаете, пока не загниет...
- Нешто без хлеба бывает дисциплина?
Резников был уже не в силах продолжать.
От неудачи, от длинной речи, он дышал, словно раздувал десять самоваров. И все-таки расцветал румянцем и улыбался, и глаза, по всегдашнему, были ясны и уши горели, как у мальчишки, которому их "отодрали". Очень, очень не хотелось ему, чтобы именно сейчас видели его Андронников и Бертеньев... Стыдно было ему, когда-то смелому эс-эру, террористу, за свою неудачу. Стыдно было ему и перед самим собою за то, что народ, который он любил, за который он боролся и страдал, оказался таким неблагодарным. Вон он, многоголовый, рычит, как вепрь, и полон гнева...
Встал председатель, безусый, безбородый и беспартийный солдат с лицом скопца и с родинкой на подбородке, из которой торчали три длинных волоса.
- Товарищи, товарищи. Сейчас слово будет представителю от Московского Комитета большевиков. Но прежде, чем дать слово следующему оратору, прошу вас, товарищи, быть вообще организованными. Кто что имеет, какое мнение, или что - выходи сюда и скажи, нечего галдеть. Эй, вы, там, товарищи у окна, вам говорят не галдите. А сичас товарищ обскажет нам все дело в продовольственном смысле.
Андронников не особенно громко, но твердо начал:
- Скажу вам просто, товарищи, что насчет обмундирования и продовольствия вы правы. Хлеба и всего прочего у нас нет. Нет у нас - и нечего вам дать. Что же выходит? Предположим, что мы бы вас распустили по домам, так разве от это прибавился бы в стране хоть один сапог? Вы говорите хлеба. Да ведь вы сами крестьяне, ну-ка, тряхни головой каждый из вас, подвозят ли мужички хлеб к
стр. 78
ссыпным пунктам, как полагается?.. А где везут, есть ли вагоны, чтобы доставить к центру?
Андронников забрасывал собрание вопросами и сам же на них отвечал. И мало-по-малу перешел на прямые упреки собранию, даже нападал на крикунов. Так как Андронников со вчерашнего дня ничего не ел, то голос его был особенно звонкий и отчетливый.
Бертеньев и Резников сидели в глубине сцены. Бертеньев до особой, садической слабости любил созерцать человеческую глупость, особенно, когда она яркая, неприкрытая, не глупость, а дурость, поэтому он с жадностью наблюдал Резникова, ожидая момента, нельзя ли вцепиться в его дурость каким-нибудь замечанием или вопросом.
- Как вы думаете, - спросил он наконец Резникова, - что выйдет из этой истории? - и указал на кочковатое поле солдатских голов.
- Чорт ее знает. Во всяком случае ухо надо держать востро.
- А мне, кажется, ерунда.
- Наверное. Чорт ее знает. Вероятно, ерунда.
Бертеньев слегка закусил губу, и на левой щеке его засверкала ямочка смеха.
Между тем Андронников уже при полной тишине собравшихся рисовал картину хозяйственной безвыходности до тех пор, пока на советскую Россию будут нападать и пока красноармейцы вместо единодушной безоговорной поддержки - будут галдеть.
- Мы большевики-коммунисты ставку делаем всегда на массы. Пусть масса скажет, что надо. Если нужна другая власть, - пожалуйте сюда и говорите на-чистую: "Долой - дескать - Советскую власть".
И остановился. Солдатские головы закачались, как от ветра, и лица бородатые стали мрачнее туч...
- Да мы не насчет власти, а насчет сапог... - загуторили слегка солдаты.
- Мы не против Советской власти...
- Вестимо Советскую надо... Зачем нам буржуев?.. Довольно...
- А ежели Советскую власть надо, - подхватил Андронников, - так поддерживать ее надо, жизнь за нее отдавать надо, а не галдеть совсем напротив...
И опять пошел засыпать упреками.
Андронников вставил в оправу своих простых слов все недовольство солдатской массы, взял это недовольство, приподнял, показал всем, объединил всех и, объединивши, как опытный кормчий, повернул это недовольство в другую сторону, в сторону врагов революции. Он доказал, что разрешение всех тяжелых вопросов лежит в победоносном окончании гражданской войны.
Резников возражал, а Андронников направлял.
- Пишите, пишите скорее резолюцию, - толкнул Бертеньев Резникова
стр. 79
в бок, раскрывая одновременно перед ним портсигар с тонкими желтыми папиросами.
- Ах, да, совершенно верно.
Резников достал свою "полевую книжку" и начал:
- Принимая во внимание... - задумался.
- Не так, это шаблонно, - шептал Бертеньев, сверкая бесовской улыбкой. И ямка на левой щеке, - пишите иначе: "Заслушав доклад военного комиссара... т. Резникова..." это обязательно надо, по крайней мере, завтра увидите себя в "Правде" на задней странице.
- Ну, хорошо, только тогда так: "Заслушав доклад военного комиссара, т. Резникова, и содоклад т. Андронникова, мы...
- У вас почерк плохой, - заметил Бертеньев, - давайте, я буду писать, а вы диктуйте.
И Бертеньев своим классически спокойным, красивым почерком стал нанизывать букву на букву, словно бусу на бусу в старо-русском ожерельи.
Едва Бертеньев и Резников закончили резолюцию, как Андронников своим звонким голосом, бросив в сердца солдат бодрость и уверенность, закончил:
- Да здравствует Советская власть! Смерть Колчаку и эс-эрам и всем наушникам и спекулянтам.
На сцену вынырнул черномазый и грязный солдат высокого роста с руками длинными, болтавшимися как две мохнатые лопаты, и протрубил, как иерихонская труба:
- Долой контр-революцию, генералов.
Правую лопату-руку он сжал в кулак и воздел вверх.
- Долой. Ур-ра, - гаркнули красноармейцы, словно камни ломали в горах.
- Товарищи, - начал председатель с бабьим лицом и волосатой родинкой у подбородка, - товарищи, военный комиссар т. Резников сичас прочитает нам резолюцию от имени всего собрания.
Резников прочитал:
- Кто "за"? - лес рук.
- Кто "против"? - никого.
- Воздержавшиеся есть? - Кто-то сзади поднял руку, но, увидав, что больше никто не поднимает, быстро спровадил свою руку обратно в гущу толпы.
- Принято единогласно, - заключил председатель.
В этот день Андронников опоздал уже на совещание в Белом Зале.
стр. 80
VI. Бертеньев.
Самсониевский был потрясен своим арестом. В "Бутырках" он просидел недель пять или шесть. Но даже спустя много времени после освобождения не мог понять, что послужило основанием к его аресту. Если б обвиняли в спекуляции - было бы еще понятно, так как его могли видеть на Смоленском рынке в старых генеральских калошах с разрезами для шпор и в широкой генеральской накидке, ходившего и продававшего серебряный позолоченый портсигар, брюки, сапоги и еще что-то. Раз даже продал последние две золотые монетки. Но что же делать, ведь для жизни необходимо пропустить через кишки и желудок хлеб, картошку, морковь и т. п. Кроме того генерал любил через нос и легкие пропускать табачный дымок. Все это требовало выносить на Смоленский всевозможные вещи.
Однако, нет: не в спекуляции обвиняли его в Че-Ка, а в политическом заговоре, в сношениях с баронессой Де-Пот и генералом Алексеевым и в посылке офицеров на Дон к Каледину.
На допросе Самсониевский недоумевал и негодовал.
- Помилуйте, - говорил он, - Каледина я лично знаю. Это мой личный злейший враг. Еще в Академии мы с ним разошлись. Я считаю его авантюристом. Спросите у Брусилова, он знает о наших отношениях.
Самсониевского допрашивал Бертеньев.
Глядя на седенького сморщенного генерала своими серыми от бессонной мути глазами, Бертеньев думал: "А что, испугать мне этого генерала или нет? Можно изрядно испугать: стоит только сказать ему, что он предан в Че-Ка своим собственным сыном юнкером-дылдой. Сказать разве? Как-то забегают морщины на его сморщенном лице!"
Красный багровеющий закат пробивался узкой полоской через дома Лубянки в окно комнаты Бертеньева. Косой багровый луч, как меч, перерезал синее сукно стола, перегибался и падал в угол, где на полу стояла эмалированная плиточка с надписью: "Страховое общество "Якорь". Она обратно откидывала багровый свет и краснела, томилась своей ненужностью здесь... И может быть, от этого и от седеющего генерала, глядевшего напряженным взглядом, Бертеньеву стало скучно. От скуки он, не переставая, курил тонкие песочного цвета папиросы.
- Да, - думал он, борясь со стихийно наседающим сном, - да, а ведь можно и обрадовать генерала, если ему сообщить, что вчера состоялось постановление коллегии о его освобождении.
А стихийный сон мягкой доброй лапой похлопывал Бертеньева по затылку, и багровые сумерки превращались в серые.
стр. 81
- Интересно, - думал Бертеньев, - как будет радоваться это лицо, если сообщить ему об освобождении.
Чтобы не дать сомкнуться стопудовым векам, Бертеньев перевел глаза на планочку: Страховое общество "Якорь" и вспомнил, как еще во времена Керенщины в Белом Зале Московского Совета русские социалисты (кроме большевиков) принимали английских и французских гостей. Один из французов, Кашэн, в своей речи сказал: - Вот вы, русские, совершили грандиозную революцию, а посмотрите вон, прямо, справа, над головами президиума в этом здании висит еще икона. - Нет, нет, - решил Бертеньев, - непременно прикажу убрать эту дощечку.
Самсониевский сидел, как пригвожденный к стулу, и курил папиросы, которыми его усердно и совершенно механически снабжал Бертеньев.
- А вот, между прочим, - думал Бертеньев, - стоит мне сказать этому генералу, что его сын третьего дня застрелен нами за ложное предательство его, своего отца, и генерал от ужаса выронит папиросу изо-рта.
- Скажите-ка, вот что, гражданин Самсониевский, - начал Бертеньев, - вы знаете что-нибудь из Гоголя... наизусть?
- То-есть как. - Никак нет. - Ничего, а впрочем к чему?
- Э, плохо ваше дело, если не знаете.
- Виноват, дайте припомнить... Знаю. Конечно, знаю. Вот это: "прошу, пане, сказал Собакевич, наступая гостю на ногу".
- Неверно. Неверно. Неверно, - равнодушно повторил Бертеньев. - Там сказано вот как: "Увидев гостя, он сказал отрывисто "прошу" и повел его во внутренние жилья".
Бертеньев знал наизусть чуть ли не всего Гоголя.
Самсониевский смутился, и папироска дрожала в его волосатых дряблых пальцах.
- Больше ничего, - сказал Бертеньев, - подождите меня здесь.
Потом отворил то, что генерал считал шкафом - это была потайная дверь в соседнюю комнату - вошел в этот "шкаф", захлопнув его за собою.
В комнате было совсем почти темно. Явился спокойный с грустным лицом латыш и вручил Самсониевскому бумагу о его освобождении.
И вот теперь прошло после этого почти два месяца, а генерал, засыпая всякий раз, твердил себе это место из Гоголя. Даже днем, когда вздремнет в складном деревянном кресле, утопая в табачном дыму, губы его шамкают:
- "Увидев гостя, он сказал отрывисто "прошу" и повел его во внутренние жилья".
Задремав так однажды, генерал был разбужен.
- Простите, Исидор Константинович, - говорил фабрикант Копылов,
стр. 82
вежливо прижимая свою пухлую ладонь к плечу генерала. - Не беспокойтесь. Позвольте вас познакомить с Карл Ивановичем Брэнгэн, бывший владелец фабрики N.
И Брэнгэн, высокий, тонкий черный человек с очень ясными стеклышками пенснэ у глаз, тоже вежливо дугообразно полупоклонился.
- Видите ли в чем дело - начал Копылов, по коммерческой манере своей не любивший терять ни минуты. - Вы знаете, что вместе с господином Брэнгэном мы были пайщиками акционерного общества N, которому, между прочим, принадлежит завод в Калужской губернии. Теперь, как вам известно, я работаю в советском "распределителе" N 12, а Карл Иванович управляет упомянутым мною заводом в Калужской губернии, ныне национализированном. Но так как вы сами знаете, что этот режим... Вы понимаете меня... То вот я и хотел бы предложить вам продать нам тот участок вашей земли, который граничит с участком, принадлежащим заводу.
- Позвольте, земля-то теперь не моя.
- Пустяки, мы считаем ее вашей.
Карл Иванович и Копылов сели на скрипучую кровать генерала. Они знали, что генерал разорен и революцией, и своей собственной семьей. Значит, ему нужны деньги.
- Мы вам гарантируем. Ведь это только для вас новость, а мы, коммерсанты, Боже мой, да если бы вы знали сколько мы подобных сделок заключили. Что вы! - Пустяки.
Копылов указательным и большим пальцем разводил по своим белым усам и острой бороде, а Карл Иванович, как жердь, торчащая из воды, сидел неподвижно, перебирая в своем уме различные суммы, которые можно было бы предложить генералу.
Самсониевский силился понять, что это значит, и никак не мог: с одной стороны, такая сделка - вещь вполне возможная, нормальная, устоявшаяся в веках, с другой стороны - режим. Режим. - Да. Но если у нас, как у французов, то и режим пройдет, как головная боль. Вернется семья. Но нет, жену он к себе не пустит. Никогда, ни за что. А вот детки... Приедут, нужно будет то, да се. Неизвестно что будет. Между тем перед ним два сытых господина - у них такие порядочные лица - предлагают деньги, еще и царские. И, собственно, справедливо за землю. А Че-Ка? Ведь он недавно оттуда. Нет, не надо соглашаться. Хотя ведь предъявило же ему Че-Ка совершенно нелепое обвинение в каком-то политическом заговоре, да еще в близости к Каледину. Видимо Че-Ка само плохо знает...
- Чего же тут? Надо согласиться.
И согласился, для деток. Если детки живы, здоровы, приедут, их надо пригреть...
На другой день условились итти к нотариусу.
А пока что наступала непроглядная зимняя ночь.
стр. 83
Оставшись один, генерал стал варить картошку на плохом примусе, который то вспыхивал синей звездой, то подмигивал красноватыми языками.
Окно слегка дребезжало под напором морозного ветра. Чем дальше земля отворачивалась от солнца, тем смелее становился ветер. Он, как странник беспутевый, перебирал костяшками-пальцами по стеклу, просясь к покою...
К ночи вихрь стал завывать, как стая волков. И все настойчивее стучал - просился к теплу, к печке.
Играли снежные бураны. Крутились в пляске, несясь с сине-белых просторах полей. Метелица металась по дорогам; у стен и заборов заметала холодно-снежный пух; в слепом ночном просторе вдруг упиралась в дыру, щель, разбитое стекло, в трубу на крыше, в подъезд сквозной со сводами могилы и там, задушенная визжала, выла, хрипела, охала, стонала, как яга...
Генерал откушал картошку.
А за окном, за домом, за улицей, по полям вокруг Москвы снежный буран-бурелом метался, как миллионы слепых во тьме.
Генерал плотнее занавесил окно, облокотился о раму и слушал, стараясь понять и снег, и ветер. Вот так и она, революция со штыками: не знает ничего, а ломает - думалось в мозгу. - А где-то сейчас, в эту ночь мои детки?
У генерала забурлило в животе от недоваренной картошки. И собственный живот показался ему мешком, набитым картошкой. К чему это все? - подумалось ему. - К чему питаться. Все, как река течет и ни к чему. Вот он дожил до 60 лет. А к чему? Кому это нужно? Богу? Чорту? Людям? Да ведь Бог, чорт, люди - это он сам. Да. А к чему он самому себе? К тому, чтобы вечерами слушать царапанье надоедливой крысы или временами, как теперь, прислушиваться, как воет метелица-ведьма? Нет, он и сам себе не нужен. Разве вот чревоугодие? Теперь вся жизнь превратилась в чревоугодие: только и думай, чем бы набить чрево. Пустое это... чревоугодие, да и брюхо тоже пустое. Все пустое, ненужное никому, а главное самому себе. Может деткам нужно... Детки. Они уехали, покинули его. Все увезли с собой.
Раньше это не волновало. Но вот сейчас... только сейчас. Этой мятежной и метельной ночью сердце, локти, коленки, все существо его почуяло, что совершилось что-то большое.
Сначало было: генерал, прочная семья, тишина и все на месте. Было определенное положение, обеды, ужины, и вдруг - маленькая каморка, красноватый свет грязной лампочки, какими освещались раньше уличные ватер-клозеты, картошка, картошка, картошка, тяжелая, как комья грязи, и - один, никого...
А ветер вокруг Москвы по широким полям зачерпал своими вихрами голоса волчьих стай, волочил их в снежных волнах по улицам
стр. 84
Москвы и затыкал ими все щели окон, стен и дымовых труб, обвивал фонари и милиционеров на углах снежными космами и плясал вокруг них, повторяя волчьи песни.
Один генерал. Такое большое, бесповоротное в своей великости произошло с ним. Но он не сразу постиг значение этого именно потому, что это произошло тогда, когда кругом, всюду происходило все большое и внезапное. И все происходившее было велико, выше роста человеческой жизни.
А ветер закоченевшими костяшками пальцами стучал и шарил по стеклу. Как коршун-лиходей искал добычи, долбя своим клювом стекло.
- Видно только фабрикантам пригодился, - подумал про себя генерал. - И то, чтоб как из выжатого, выброшенного лимона выжать последний сок: за деньги оттянуть землицу, которую и без того отняли. Для верности дела петля с двух сторон. А детки? Хоть бы старшего повидать. Юнкер ведь мой милый, блестящий юнкер. Юнкер и - всегда сигары курил. Чудак такой. Ростом чуть не до потолка, а как ребенок.
Генерал отдернул засаленную занавеску. Черное стекло, а за ним малые белые пушинки-снежинки кружились по стеклу и умирали, падая на раму.
"Восстанет сын на отца и отец на сына", - не то снежинки шелестели, не то губы генерала самовольно это шептали.
Никогда генерал не верил в привидения. Раз только испугался, будучи мальчиком, лет 9-ти, в большом доме отца, в деревне. Няня ему рассказала, что каждый день около 12-ти часов ночи к соседке, дом которой виден в окно, прилетает ее муж, удавившийся год тому назад. Он прилетает по воздуху, в виде темного шара и опускается в трубу. А как пробьет 12 часов, так он снова вылетает из трубы и уносится "на тот свет". Вот раз мальчик - Иринчик, теперешний генерал, караулил у окна, когда полетит привидение. Напряженно-сверкающими глазками впился в черное стекло. Издалека приближалась гроза и мигала небесным огнем-молнией. Долго, напряженно смотрел мальчик в окно. Все не видно было шара. А как пробило 12 часов, так вдруг из трубы соседки поднялся шар темный и легкий, как есть согнутая спина человека. Поднялся и так легко, легко улетел по воздуху. На другой день отец объяснил мальчику: "Пустяки, - это начинающийся перед грозой ветер поднял с крыши пыль". И все-таки, где-то глубоко в душе мальчика отложилось впечатление о шаре темном. И вот сейчас всплыло.
Шар - привидение или взмет пыли. Но ведь было видно, что шар темный поднялся с дома соседки.
Генерал зрачками, горящими, как уголья впился в темноту, вихрастую снежными вихрями.
Шар. Что это? Несомненно он, шар. В правом четырехугольнике
стр. 85
окна ясно обозначился шар темный. Генерал задернул штору. Потом опять отдернул. Шар темный в правом четырехугольнике окна.
Генерал опять задернул штору, и левая рука его стала шарить часы на столе. - "Нет ли уже 12-ти часов, - подумал он. - Нет, нет, зачем часы?.. Неужели я верю..."
И опять открыл штору.
Шар темный, как луна, ясно обозначался в правом четырехугольнике окна. А может быть это луна? Да где же там, в такой метели? Шар - луна... как есть лицо.
Генерала ударило в мелкую дрожь, как лешего перед могильным крестом. И вдруг на один миг, короткий, мгновенный, как вечность, миг, никогда невозвратимый, генерал увидал в окне, что шар этот - не шар, а луна. Луна же сама не луна, а лик. Человеческое лицо. Лицо его старшего сына. Темное, землистое и вместо глаз два пятнышка, как две кровинки.
Генерал задернул занавеску, съежился. В нем тряслись все жилки и мускулы, словно на этих струнах сыграли чортов марш. Зуб на зуб не попадал.
Все члены генеральского тела приобрели сразу странную независимость, разладились: левая рука искала часы на столе, правая держала занавеску, одна нога ширкала по полу, другая - подкашивалась коленкой под стол, а голова качалась, как бы раскланиваясь.
Вдруг правая рука без всякого веления нервного центра отдернула занавеску.
Взглянул генерал и... ничего. Только темно и вихрь царапался в окошко. Да, вероятно, и не было ничего. Ах, сердце, сердце: что захочет, то и видит.
"Уж не умер ли он, сын мой возлюбленный?" - где-то уже отдаленно, на самом дне души перевернулась эта забота, как уходящая волна.
Стало спокойнее на душе и за окном. Звонок у парадного.
Чтобы окончательно исторгнуть из воспоминаний лунный лик своего сына, генерал поспешил сам открыть дверь.
Вошла Наталья Палина. Широколицая, размашистая, как ходячий ветер.
- Я к вам. Сначала не решалась войти... Все смотрела в окно к вам. Вы должно быть не видели меня в темноте... Ради Бога, Исидор Константинович, извините. Такое дело...
Палина была возбуждена. И все на лице ее было кругами: и глаза, и румянец на щеках, и волоса, завитые ветром.
- Позвольте переночевать у вас? - сказала она.
- Пожалуйста, я так рад, - генерал говорил правду: одному ему было слишком страшно в своей каморке.
Палина объяснила генералу наскоро, что она против большевиков и что поэтому ее преследуют.
стр. 86
- Ведь вы как будто уезжали, у меня ваши бумаги.
- Не уехала тогда, а теперь еду. Бумаги целы?
- Да, да, несмотря на обыск.
- Как? У вас? - забеспокоилась Палина.
- Но к счастью, милая моя, все оказалось недоразумением, кто-то донес на меня...
- Не ваши ли квартирохозяева?
- Может быть, хотя какое же я им зло сделал? Разве на их пострелят, которые меня дразнят, слишком громко крикнул.
Приход Палиной, спокойный разговор с ней восстановили общее равновесие генерала. Поэтому сразу он почувствовал себя слабым и сонным. Устроив Настю на кровати, он сам лег на сундук, не раздеваясь, и уснул, как убитый.
Во сне генерал стонал и проснулся от этого очень рано.
(Окончание следует).