стр. 59

     Борис Пильняк.

     ОТРЫВКИ ИЗ РОМАНА "ГОЛЫЙ ГОД".

     Смерть старика Архипова.

     Серою нечистою мутью зачинался рассвет. На рассвете заиграл на рожке пастух скорбно и тихо, как пермский северный рассвет. И огородник Иван Спиридонович Архипов встал у себя под горой с пастушьим рожком; из глиняного рукомойника тщательно мылся Иван Спиридонович на крылечке, затем, засучив рукава сюртука своего, доил в коровнике корову, - и не пошел, не в пример другим дням, на гряды.
     Нечистою мутью зачинался рассвет. В черной избе у Ивана Спиридоновича, в комнате, где можно чертить затылком по потолку и с приземистыми оконцами, стоял письменный ореховый секретэр (верно сползший с чердака волковического дома, волковический же дом как раз над головой на горе стоял, а происходили Архиповы от волковических дворовых), и диван стоял кожаный, на котором, не раздеваясь спал всегда Иван Спиридонович. Запалив две свечи на столе, отчего рассвет за оконцами посинел, сел Иван Спиридонович к столу и, в очках, с лицом худым и хмурым, читал толстую медицинскую книгу. В рассвет же проснулся на чистой своей половине и сын Архип, в кожаной куртке прошел он бодро на кухню и пил, стоя, молоко и ел ржаной хлеб. Отец книгу оставил, ходил около, не по-старчески прямо, как всегда, руки заложив за спину.
     - Медицина, как думаешь, - можно ей доверять? - спросил старик безразлично и вгляделся пристально в окно.
     - Медицина - наука. Можно. - А что?
     - Так. Книгу у Данила Александровича брал, листовал... Жары-то, жары какие... Тоже, думаю, - можно, - Иван Спиридонович постоял у окна, пристально всмотрелся в холм с кремлем и волковическим домом, сползшим парком под самый обрыв.
     В рассвет же ушел Архип в Исполком, а старик в своей комнате прилег на диван - как никогда, - не стал готовить похлебки. И лишь когда уходил сын, подходил Иван Спиридонович к окну и долго провожал сына взором, и в глазах, впалых и хмурых, были печаль и нежность.
     А в девять (половина седьмого по солнцу) Иван Спиридонович, переменив старый сюртук на новый, валенки сняв, белый плат обмотав вокруг шеи и по-уши надвинув картуз с клеенчатым козырьком, пошел в больницу к доктору Невленинову. Дорога вверх шла через рощицу, пахло здесь сыростью и черемуховой вязью. Черемуховую

стр. 60

ветвь наклонил к себе Иван Спиридонович, упали капли росы. Иван Спиридонович оторвал кустик, понюхал листья, растер их меж пальцев и сказал вслух, задумчиво и хмуро:
     - Все же жизнь - прекрасная вещь.
     И так с кустиком и шел до больницы, обсаженной веселыми елочками. А в больнице сидел в кабинете доктора Невленинова за письменным столом, как у себя, неподвижно, положив локти на белую клякс-бумагу. Данила Александрович пришел с Натальей Евграфовной. И Наталья Евграфовна, в белом платье, стала тихо в стороне, у окна.
     - Ты меня знаешь, Данила Александрыч, со мной говорить надо прямо, - Иван Спиридонович заговорил первым, не здороваясь.
     - Делал исследование? - Рак?
     - Рак, - ответила Наталья Евграфовна.
     - И ошибки в этом нет?
     - Нет, мы проверили тщательно.
     - Стало-быть, рак!
     - Да.
     Иван Спиридонович скрестил узловатые свои пальцы, усмехнулся хмуро, помолчал.
     - Так... Книгу твою прочитал я, Данила Александрович. Там сказано, что рак желудка - болезнь неизлечимая. То-есть, стало-быть, смерть.
     - Можно сделать операцию, - ответила тихо Наталья Евграфовна.
     - Можно сделать, совершенно верно. Только это паллиатив-с, сами вы знаете, - говорил все время Иван Спиридонович, обращаясь к Данилу Александровичу. - Сделаете вы мне операцию, а через два месяца снова делать надо. На старость лет мне мучиться трудно. Да и года, довольно.
     Иван Спиридонович помолчал.
     - Ведь сам ты, Данила Александрович, знаешь... Да... - и замолчал, поперхнувшись.
     Был тут один момент нехороший. Иван Спиридонович зорко следил за глазами Данила Александровича, и глаза эти, серые, большие на старческом лице, печальные и милые, вдруг ушли куда-то от темных глаз Ивана Спиридоновича. Иван Спиридонович высоко поднял свою голову, был на шее у него белый платок вместо галстука, и показался платок этот...
     - Ну, прощай, одначе...
     - А как пищу вы принимаете? - спросила, поспешила спросить Наталья Евграфовна.
     - Молоко, то-есть? Стакан в день выпиваю. - Вам на прием надо, одначе... Прощайте.
     - Нет, погоди, не спеши, Иван.
     - Нет, прощай, Даня. Всего тебе лучшего.
     Это всеми троими было сказано сразу. И было это нехорошо.
     Данила Александрович оставлял Ивана Спиридоновича, тот не остался, заторопился. И лишь в прихожей, насунув картуз, повернулся Иван Спиридонович поспешно, сжал крепко руку Данила Александровича и поцеловал его.
     - Смерть ведь. Дай еще поцелую.
     На глаза Ивана Спиридоновича навернулись слезы. Данила Александрович крепко прижал его к себе. Через прихожую прошла Наталья Евграфовна. Иван Спиридонович отвернулся к стене, сказал глухо:
     - Старики мы, молодым место надо. Пусть поживут.

стр. 61

     В этот день, в этот час бесстрашное написал в исполкоме слово - сын, Архип Архипов, - расстрелять.
     Дома Иван Спиридонович лег на диван, лицом к стене, - и так пролежал неподвижно до сына. А сын пришел в пять, т.-е. в полчаса третьего по солнцу. И вместе они провели день, в домашних делах и заботах до вечерней солдатской зори, что всегда играется в казармах в девять по солнцу. В шесть Архип Иванович таскал воду с Вологи на гряды, поливал огурцы и капусту, на Вологе просматривал жерлицы (любил рыбу ловить), новых двух насадил окуньков. - Из исполкома рассыльная принесла "Известия" и у речки Архип Иванович застрял с газетою. Шло уже солнце к западу, наползали желтые сумерки, от волковического сада вниз оседал малиновый дух, а на огородах пестрые огородницы песни орали. И в соборе били часы: - дон, дон, дон! - точно камень, брошенный в заводь с купавами. В половине восьмого - на час - уходил Архип Иванович в город и, вернувшись, прошел к себе на чистую свою половину, сел за стол и сидел, как отец, прямо очень. Отец помогал сыну, считал на счетах, складывал числа быстро и точно. Темнело медленно, небо было зеленым, потом посинело, стало хрустальным.
     И тогда в казармах заиграли зорю, и девушки на огородах пели очень грустное. В зорю пригнали коров, Иван Спиридонович пошел принять и доить. А когда он вернулся, Архип Иванович уже кончил считать, сложил бумаги и стоял среди комнаты. В комнате было темно и месячный свет пал на переплет оконных рам и на пол. Был сын, как отец, невысокого роста, волосат, с бородою лопатой и стоял, как отец, руки назад заложив, - тяжелые руки. Иван Спиридонович задержался минутку у дверей и вышел, и вернулся со свечой, поставил свечу на стол, сам сел около стола, локти на стол положил.
     - Архип, надо мне с тобой поговорить. Слушай, - сказал старик строго. - У ученого философа какого-то, ты помнишь, сказано, что если человеку надо два месяца умирать, да еще страдать при этом от болезни, так лучше того... самому позаботиться... Ты еще говорил, что с этим согласен, потому-де, что смерть уж не так и страшна, - говорил Иван Спиридонович тихо и медленно, туго собирая слова, голова его была опущена. Архип Иванович двинулся с места.
     - Говори, отец, толком, - сказал сын покойно. - К чему говоришь? Слышишь? - и вот, когда сказал сын это "слышишь" - голос его дрогнул.
     - Был я сегодня в больнице у Данила Александровича. И сказал он мне, что у меня неизлечимая болезнь - рак желудка, через два месяца мне умирать, а это время страдать и мучиться страшными муками. Понял?
     Архип Иванович проделал странный круг по комнате: пошел быстро к отцу, но, сделав два шага, круто повернул к двери, но снова вернулся и стал покойно около письменного стола, у оконца, спиной к отцу.
     - Ты говорил, Архип, да я и понимаю так, что лучше уж спозаранку. Говорил ты это, думаешь так?..
     Архип Иванович ответил не сразу и ответил глухо:
     - Да, думаю так, - сказал глухо.
     - То-есть, что лучше умереть, - самому позаботиться?
     - Да, - сказал глухо.
     - И я тоже думаю так. Ведь умрешь - и ничего не будет, все кончится. Ничто будет.

стр. 62

     - Только, отец, - и слово "отец" дрогнуло больно. - Ты, ведь отец мне, - всю жизнь с тобой прожил, от тебя прожил, - понимаешь, тошно...
     Иван Спиридонович повозился на стуле, точно что-то искал, затем поднялся и постоял, - и подошел к сыну, положил руки ему сзади на плечи, прижал голову к кожаной куртке, к спине.
     - Знаю, понимаю. Ты мне сын. Долго думал говорить с тобой, нет ли?.. Трудно. Очень трудно, - перенеси. Мне тоже трудно. Пожить еще надо бы, на тебя, на сына, посмотреть, - на дела твои, ты ведь сын мне, кровь моя... Но гнить заживо, голодать, от боли орать - не хочу, не желаю. Погляди на меня!
     Архип Иванович повернулся, встретились две пары темных глаз - одни хмурые, больные, с блестящими широкими зрачками на пергаментном лице, - другие молодые, упорные, вольные. Молчали долго, и долго были неподвижны.
     - Подожди, отец, я сейчас приду.
     Архип Иванович вышел на двор, сел на крылечко, около рукомойника, смотрел в небо, на звезды: уже перегибался июнь на июль, сменил платиновые июньские звезды на серебро, и были звезды как полушки царя Алексея на бархате его азии. А Иван Спиридонович снова сел за стол, скрестил пальцы, смотрел на свечу. Иван Спиридонович потушил ее дуновением, зажег снова, сказал:
     - Был огонь и не стало его, и опять есть. Странно.
     Архип Иванович вошел через пол-часа крепкой своей походкой, сел рядом с отцом и сказал ровным, тоже всегдашним голосом:
     - Я бы на твоем месте, отец, покончил бы сам. Делай, как лучше, отец, как знаешь.
     Иван Спиридонович встал, встал и сын, молча поцеловались. Иван Спиридонович порылся в заднем сюртучном кармане, вынул платок носовой, еще не развернутый, развернул его, но глаз не утер, ибо были сухи они, и, смятым уже, положил платок в брюки.
     - Ты живи, сын, дело свое не бросай. Женись, детей народи, сын...
     Повернулся, взял свечу и ушел. Архип Иванович стоял, заложив руки назад, точь-в-точь, как отец. Затем подошел к окну, растворил его и так остался стоять до рассвета. В кремле, в кинематографе "Венеция" играл духовой оркестр, и шли от реки туманы.
     Иван Спиридонович на черной своей половине, в своей комнате, лег на диван лицом к стене и сейчас же уснул крепким сном. Рассвет пришел серою мутью, заиграл на рожке пастух, скорбно и тихо, как пермский северный рассвет, и Иван Спиридонович проснулся. Горела свеча, за окнами была туманная муть, свеча начадила и пахнуло гарью. Иван Спиридонович подумал, что во сне он ничего не чувствовал и прошли эти часы с вечера до зари совсем не страшно, как один миг. Тогда он встал и прошел в кухню, взял там из угла с полки револьвер, по дороге посмотрелся в зеркало, увидел хмурое свое и сериозное лицо, вернулся в свою комнату, потушил свечу, сел на диван и выстрелил себе в рот...

     ---------------

стр. 63

     Кожаные куртки.

     В доме Ордыниных, в исполкоме (не было на оконцах здесь гераний) - собирались наверху люди в кожаных куртках, большевики. Эти вот, в кожаных куртках, каждый в стать, каждый красавец, каждый крепок и кудри кольцом под фуражкой на затылке, у каждого крепко обтянуты скулы, складки у губ, движенья у каждого утюжны. Из русской рыхлой корявой народности - отбор. В кожаных куртках - не подмочишь. Так вот знаем, так вот хотим, так вот поставили - и баста. Петр Орешин, поэт, правду сказал: "Или - воля голытьбе, или в поле - на столбе"!.. Архип Архипов днем сидел в исполкоме, бумаги писал, потом метался по городу и заводу - по конференциям, по собраниям, по митингам. Бумаги писал, брови сдвигая (и была борода чуть-чуть всклокочена), перо держал неумело. На собраниях говорил, слова иностранные выговаривал так: - константировать, энегрично, литифонограмма, фукцировать, буждет, - русское слово могут - выговаривал - могуть. В кожаной куртке, с бородой, как у Пугачева. - Смешно? - И еще смешнее: просыпался Архип Архипов с зарею и от всех потихоньку - книги зубрил: алгебру Киселева, экономическую географию Кистяковского, Историю России XIX века, изд. Гранат, "Капитал" - Маркса, финансовую науку Озерова, счетоведение Вейцмана, самоучитель немецкого языка и... и зубрил еще маленький словарик иностранных слов, вошедших в русский язык, составленный Гавкиным.
     Кожаные куртки.
     Большевики. Большевики? - Да. Так. - Вот что такое - большевики.
     Белые ушли в марте. И в первые же дни марта приехала из Москвы экспедиция, чтобы ознакомиться, что осталось от заводов после белых и шквалов. В экспедиции были представители - и Отк, и Хму, и Отдела Металлов, и Гилцы, и Цепти, и Промбюро, и Р.К.И., и В.Ц.К. и проч., и проч., все спецы - на собрании в областном городе было установлено, как дважды-два, что положение заводов больше, чем катастрофично, что нет ни сырья, ни инструмента, ни рабочих рук, ни топлива, и заводы пустить нельзя. Не-ль-зя. Я, автор, был участником этой экспедиции, начальником экспедиции был К., по отечеству Лукич. Когда по поезду был дан приказ готовиться к отъезду (а были в поезде мы отрядом с винтовками), я, автор, думал, что мы поедем обратно в Москву, раз ничего нельзя сделать. Но мы поехали - на заводы, ибо нет такого, чего нельзя сделать, ибо - нельзя не сделать. Поехали, потому что неспец большевик К. Лукич очень просто рассудил, что если бы было сделано, тогда и не надо делать, а руки - все сделают.
     Большевики.
     Кожаные куртки.
     "Энегрично фукцировать". - Вот что такое большевики. И чорт с вами, со всеми, - слышите ли вы, лимонад кислосладкий!?
     Шахта N 3 на Таежевском заводе. На глубине 320, т.-е. три четверти версты под землею, палили бурки: бурильщики бурили - по пояс в воде, как кипяток - в стволе пласты, бурили бурки; запальщики заряжали бурки динамитом и палили бурки, в глубине 320, в воде, как кипяток по грудь. Надо было запальщикам нащупать в воде шнур, бурку запихнуть, нырнув, патроны, - положить над патроном пистон с гремучей ртутью и с гуттаперчевым фитилем - зажечь эти патроны, пятнадцать, двадцать.

стр. 64

     Сигнал кверху:
     - Готовы?
     Сигнал вниз:
     - Готовы.
     Сигнал кверху:
     - Палю.
     Сигнал вниз:
     - Пали с Богом.
     Один за другим вспыхивают фитили, один за другим шипят и свищут синие огоньки над водой и ныряют в гуттаперчевую трубку, под воду. Последний огонек синий свистнул и нырнул. Скачок в бадью, сигнал кверху:
     - Качай!
     - Есть! - и бадья в дожде, во мраке, в свисте, семь сажен в секунду (предел, чтобы не умереть), мчит наверх, от смерти к свету. И внизу рвет динамит: - первый, второй, третий. - Шахта N 3, глубина 320 бурки палили двое.
     - Готовы?
     - Готовы.
     - Палю.
     - Пали с Богом.
     Один кончил раньше палить, влез в бадью. Второй зажег последний фитиль (зашипели, заныряли синие огоньки), схватился за канат.
     - Качай веселей!
     То ли оступился второй, то ли машинист поспешил, - в дожде, во мраке, в свисте, взвилась бадья - второй остался внизу и последний огонек нырнул в воду.
     И первый ударил сигнал кверху:
     - Стоп! Качай книзу.
     Бадья замялась во мраке, повисла в дожде.
     - Качай книзу!
     И тогда второй ударил сигнал:
     - Качай кверху! - ибо зачем вторая смерть?
     - Качай книзу. - Это первый.
     - Качай кверху. - Это второй.
     И бадья замялась во мраке. Каждый жертвовал жизнью - за брата, вот, тут, в глубине, где смерть и похороны одновременны.
     Машинист, должно-быть, понял, что идет в шахте. Со скоростью в смерть бросил механик бадью книзу и со скоростью в смерть вынес механик бадью наружу, - под грохот динамита внизу, в смерти. И наверху - всем троим, механику, запальщикам первому и второму - захотелось выпить. Так - вот, потому что тогда не было никакой революции, - где же было "энегрично фукцировать"?
     Кожаные куртки. Большевики. - В доме Ордыниных, вечером, в общежитии, разувшись и пальцы после сапог руками сладко размяв, на кровать к лампочке забравшись, как-то на четвереньках, Егор Собачкин долго брошюрку читал и обратился к соседу, в "Известиях" зарывшемуся:
     - А как думашь, товарищ Макаров, жизнь людскую бытие определяеть или идея? Ведь так подумать, и в идее-то бытие?

     ---------------

стр. 65

     Китай-Город.

     Ночью в Москве, в Китай-Городе, за Китайской стеной, в каменных закоулках, в подворьях, в газовых фонарях - каменная пустыня. Днем Китай-Город за китайской стеной ворочался миллионом людей в котелках и всяческими миллионами вещей, капиталов, сметок, страданий, жизней - весь в котелке, сплошная Европа с портфелем. А ночью из каменных закоулков и с подворий исчезали котелки приходили безлюдье и безмолвье, рыскали собаки и матово горели фонари среди камней, и из Зарядья и в Зарядье шли люди, редкие как собаки. И тогда в этой пустыне выползал из подворий, из подворотен - тот Китай, без котелка, небесная империя, что лежит где-то на востоке за Великой каменной стеной и смотрит на мир раскосыми глазами, похожими на пуговицы русских солдатских шинелей. - Это один Китай Город.
     И второй. В Нижнем-Новгороде, в Канавине, за Макарьем, где по Макарию величайшей зарницей та же рассаживалась московская дневная Ильинка, в ноябре, после сентябрьских миллионов пудов, бочек, штук, аршин, четвертей товаров, смененных на рубли, франки, марки, стерлинги и прочие, - после октябрьского разгула под занавес, разлившегося Волгой вина, икры, Венеций, "европейских", "татарских", "китайских" и литрами сперматозоидов, - в ноябре в Канавине, в снегу, из заколоченных рядов, из безлюдья, смотрел солдатскими пуговицами вместо глаз - тот ночной московский и за Каменной стеной сокрытый Китай. Безмолвие. Неразгадка. Без котелка. Солдатские пуговицы - вместо глаз.
     Тот - московский - ночами, от вечера до утра. Этот - зимами - от ноября до марта. В марте волжские воды зальют Канавино и унесут Китай на Каспий.
     И третий Китай-Город.
     Вот. Лощина, сосны, снег, там дальше - каменные горы, свинцовое небо, свинцовый ветер. Снег рыхл, и третий день дуют ветры: примета знает, что ветер есть снег. Март. Не дымят трубы. Молчит домна. Молчат цеха, в цехах снег и ржа. Стальная тишина. И из прокопченых цехов, от мертвых машин в рже, - глядит Китай, усмехаются, как могут усмехаться, солдатские пуговицы. Молчат фразеры и аяксы. Гидравлический пресс не стонет своим - нач-эвак, нач-эвак. В прокатном на проржавевшей болванке лежит рыжий снег - разбиты стекла вверху. Турбинная не горит ночами, в котельном свистит ветер и мрак. Из литейной, у которой снарядом отъело угол, от мартена, из холодных топок - выглядывают степенно солдатские пуговицы, ушастые, без котелка.
     - Там, за тысячу верст, в Москве огромный жернов войны и революции смолол Ильинку, и Китай выполз с Ильинки, пополз...
     - Куда?!
     - Дополз до Таежева?!
     - Врешь! Вре-ошь! Врее-оошь!..
     - Белые ушли в марте, и заводу март. Белые ушли с артиллерийским боем, все разбежались по лесам в страхе от белой чумы, лишь Красная армия, в драных шинеленках, мелкими кучками - и тысячами - перла и перла вперед. Долго после белых в механическо сборочном, в ветре на кране висел человек, зацепленный за ребра, а в шахтах по горло стояла вода и посиневшие плавали трупы. - Мартовский ветер ревел метелями и ел снег, из мартовского снега по лощине вокруг

стр. 66

завода и в лесах кругом, из съеденного ветром снега, торчали человеческие руки, ноги, спины - изъеденные не ветром уже, а собаками и волками. В мартовском ветре - сиротливо, в сущности - трещали пулеметы, точно старик хлопушкой бьет мух по стенам, ахали пушки.
     - Дополз до Таежева?..
     - Врешь! Вре-ошь! Врее-оошь!..
     - Без экивоков. Завод возжил удивительно просто, - в силу экономической необходимости. Ушли белые, и из лесов, после страха, стали собираться рабочие, и рабочим нечего было есть, вот и все. Власть менялась восемь раз, - у рабочих осталась одна мать - машина. На заводе не было власти, - рабочие кооперировались артелью. На заводе не было топлива, шахты были затоплены: за заводом был конный завод Ордыниных, под ипподромом шли пласты угля, - без нарядов стали рыть здесь уголь, коксовать времени не было, и чугунное литье пустили на антраците. Машины были налажены, - первой пустили инструментальную. Не было смет на деньги чем платить рабочим, - и решили на каждого отпускать в месяц по пуду болванки, чтобы делать плуги, топоры, косы - для товарообмена. Завод - самовозродился, самовозжил. Это ли не поэма, стократ величавее воскресения Лазаря... Архип Архипов и инженерик такой, взлохмаченный, в овчинной куртке и в треухе, с поговоркой эдакой - тарарам (революция - тарарам, скандал - тарарам, белые приходили - тарарам, зубы болят - тарарам, восемь властей менялось - восемь тарарамов: первый тарарам, второй, третий...), - Архип Архипов и инженерик этот метались по заводу, в цеха, на шахту, а в конторе вечерами грандиознейший проект писали - вырабатывали калибры и допуски нормализации. Веял по ветру черный дым мартена и полыхала ночами, в завалы, домна. - От цехов пошел скрежет железа, умерла стальная тишина.
     - "Могуть энегрично фукцировать".
     По списку работающих заводов, имевшемуся у экспедиции по ознакомлению с тяжелой нашей индустрией, Таежево не значилось. Экспедиция заехала на Таежево случайно, - проезжала мимо, ночью, не собираясь останавливаться, и увидела горящую домну, и остановилась, и нашла Таежево - одним из единственных...
     - Там, за тысячу верст, в Москве огромный жернов революции смолол Ильинку, и Китай выполз с Ильинки, пополз...
     - Куда?!
     - Дополз до Таежева?!
     - Врешь! Вре-ошь! Врее-оошь!!!
     Днем в Москве, в Китай-Городе жонглировал котелок во фраке и с портфелем и ночью его сменял Китай, небесная империя, что лежит за Великой Китайской стеной, без котелка, с пуговицами глаз. - Так, что же, - ужели Китай теперь сменит себя на котелок во фраке и с портфелем?! - не третий ли идет на смену, тот, что -
     - Могет энегрично фукцировать!
     Мятель, март. - Ах, какая мятель, когда ветер ест снег!
     Шоояя, шо-ояя, шоооо-яя...
     Гвииу, гаау, гааау...
     Гвиииуу, гвииииууу...
     Гу-ву-зз... Гу-ву-зз...
     Глав-бум! Гла-вбумм!..
     Шоояя, гвииуу, гаау... Гла-вбумм!!
     Гу-ву!!.
     Ах, какая мятель! Как мятельно!.. Как - хо-ро-шо!..

     ---------------

стр. 67

     Наговоры.

     К октябрю волчье прибылье не меньше уже хорошей собаки. Тишина. Треснул сук. Из оврага к порубке, где днем парни с Черных Речек пилили повинность, потянуло прелью, грибами, осенним спиртным. И это осеннее спиртное верно сказало, что дождям конец: будет неделю осень изливать золото, а потом в заморозках, падет снег. Бабьим летом, когда черствеющая земля пахнет, как спирт, едет над полями Добрыня-Златопояс-Никитич - днем блестят его латы киноварью осин, золотом берез, синью небесною (синью - крепкою, как спирт), а ночью, потускнели латы его, как вороненая сталь, поржавевшая лесами, посеревшая туманами, и все же черствая, четкая, гулкая первыми льдинками, блестящая звездами спаек. - Заморозок, и все же из оврага к порубке тянет последней влагой и последним теплом. - К октябрю волчье прибылье уходит от матерых, и прибылые ходят одни. Волк вышел на просеку, далеко обошел дым от тлеющего костра, постоял меж сваленных берез и потек по косяку к полям, где зайцы топтали озимые. В черной ночи и в черной тишине не видно было за суходолами Черных Речек. На Черных Речках в овинах девки заорали наборную и стихли сразу, послав осенним полям и лесу визгливо-грустное. Из леса оврагом, к Николе, к Егорке шла Арина. Волк повстречался с ней у опушки и увильнул к кустам. Арина, надо быть, видела волка - вспыхнула пара зеленых огней в кустах! Арина не свернула, не заспешила. В избе у Егорки, над Черной, запахло по осеннему лекарными травами. Арина вздула жар в чугунке, зажгла свечу, липкую от воска с Егоровой пасеки, - осветилась изба, ладная, большая, с лавками по всем стенам, с расписанной печкой, с печи торчали пятки кривого Егорки-знахаря. - Прокричал полночь петух. Кошки спрыгнули на пол. Егорка повернулся, свесил белую свою лохматую голову с печи, прокричал спросонья хрипло:
     - Пришла? - Аа, пришла, ведьма. Не открутисси, не отвертисси, будешь моею, заколдую, ведьма.
     - Ну-к, что же, и пришла. И не пойду никогда от тебя, от косого чорта. И замучаю я тебя, и кровь я твою выпью ведьмачкую. В смерть тебя, чорта косого, вгоню.
     В сенях гудели встревоженные пчелы, неубранные еще. Тени от свечного света побежали и застыли в углах. Снова прокричал петух. Арина села на лавку, кошки пошли по полу, выгибая спины, вскочили на колени к Арине. Егорка с печи соскочил, сверкнули голые ступни с пальцами как можжевеловое корье.
     - Пришла? - А а, пришла ведьма. Кровь выпью...
     - Ну-к, что же, и пришла, кривой чорт. Опутал, заманил, опоил.
     - Сапоги снимай, на печь полезай. Раздевайси...
     Егорка у ног Арины склонился, сапоги потянул, юбки поднял, и не поправила в бесстыдстве юбок своих Арина.
     - Опоил, чорт косолапый. И сам опоился. Трав принесла, в сенях положила.
     - Опоился, опоился... Никуда не уйдешь, моя будешь, никуда не уйдешь, не уйдешь, девка...
     Залаяли под навесами собаки - надо быть мимо прошел волк. И опять прокричал петух, третьи петухи. Ночь шла в полночи.
     К заморозкам на Черных Речках поуправились с полями, попрятались по избам, - мужичья жизнь замирает вместе с землей. Бабы

стр. 68

домолачивали на гумнах, и девки после летней страды, перед свадьбами огуливаясь, не уходили вечерами с гумен, ночевали в овинах, гурьбами, топили земляные овинные дымные печи, орали до петухов ядреные свои сборные стало быть, и парни, что днем ходили пилить дрова, вечерами тискались у овинов. Шел над полями Добрыня, метал пригоршнями по ледяной-осенней небесной тверди белые звезды (падали иные из них на черную землю), лежала земля уставшая, безмолвная, - как вороненая сталь лат Добрыни, поржавели стали лесами, звенят застежками льдинок, белеют плесенью последних туманов. - Вечером девки в овине орали наборные, ребята пришли с тальянкой, девки овин заперли, ребята в овин вломились, девки завизжали, бросились по углам, забились в солому, ребята догнали, ловили, мяли, целовали, обнимали. Буро из овинной печной ямы поблескивала зола, слетел дым, солома шуршала по зимнему.

          - Чи-ви-ли ви ли, ви ли, -
          Каво хочешь бери... -

заиграла девка в углу проходную, сдаваясь. Пошли в проходные, становились степенно в круг. Пиликнула гармонь. Девки фыркали в строгости.

          - Журавли вы длинноноги,
          Не нашли пути-дороги

заиграли девки.
     Кроме дыма запахло взбитой соломой, потом, овчиной. Первые на деревне прокричали петухи. Упала над землею звезда.
     Алексей Семенов Князьков-Кононов догнал Ульянку Кононову в черном углу на соломе, где пахло соломой, рожью и мышами. Ульянка упала, пряча губы. Алексей ступил коленом к ней на живот, отнимая руки, упал, ткнулись руки его в грудь Ульянки, голова Ульянки запрокинулась, - губы были мокры, солены, дыхание было горячо, запахло потом горько, и сладко, и пьяно.
     - Чи-ви-ли, ви ли, ви ли...
     Златопояс Добрыня разметал по небесному льду белые звезды, в безмолвии полегла уставшая земля, спала деревня, - над рекой, с лесом по правую руку, с полями слева и на задах, - приземистая, в избах, глядящих долу слепыми, в бельмах, своими оконцами причесанных соломенными крышами по-стариковски. Парни заночевали в соседнем, рядом с девьим, овине. Уже после вторых петухов вышел Алексей из овина. Меркнущей свечой светил над крышей месяц, земля посолилась инеем, хрустнул под ногами ледок, деревья стояли как костяные и чуть приметно полз белый среди них туман. Девий овин стоял рядом, немотствовал, поблескивала солома на гумне. И сейчас же за Алексеем скрипнула воротина у девьего овина, и в лунный свет вышла Ульянка. Алексей стоял во мраке.
     ...............
     Первый раз почуял в этот вечер Алешка бабу, без игры.
     И два дня до Покрова, ночью выпал первый, - на несколько часов, - снег. Земля встретила утро зимою, багряной зарею. Но вместе со снегом пришло тепло, и день посерел, как старуха, был ветрен, бездомен, вернулась осень. В этот день перед Покровом на Черных Речках у речки топили бани. - На рассвете девки босиком по снегу, с подоткнутыми подолами таскали воду, топили весь день курные печи. В избах старшие разводили золу, собирали рубашки, и к сумеркам семьями пошли париться - старик, мужики, деверья, сыновья,

стр. 69

ребята, матери, жены, снохи, девки, дети. В банях не было труб, в дыму, в паре, в красных печных отсветах, в темноте толкались белые человечьи тела, мужские и женские, мылись одним и тем же щелоком, спины тер всем большак и окупываться бегали все на реку, в сырой вечерней изморози в холодном ветре.
     И Алешка Князьков в этот день на рассвете ходил к Николе, к Егору - кривому знахарю. Лес на рассвете был безмолвен, туманен, страшен, и колдун Егорка нашептывал страшно: "В бане, в бане, говорю в бане"... - Вечер пришел сырой и холодный, ветер свистал на все лады и переборы. Вечером Алеша караулил у Кононовой гнилой бани. Выскочила очумевшая молодая, нагишом, с распущенными косами, бросилась к реке и оттуда побежала на гору к избе, белое тело ее растворилось во мраке. Выходил два раза старик, кряхтя окупывался в речке и вновь уходил париться. Мать под мышками таскала на реку ребятишек. Ульянка в бане задержалась одна, убирала баню. Алексей пробрался в сенцы и зашептал в великом страхе нашептанное Егором:
     - Стану я, Лексей, на запад хребтом, на восток лицом. Позрю, посмотрю, со ясна неба летит огнева стрела. Той стреле помолюсь, той стреле покорюсь, вопрошу ее: куда послана, огнева стрела? - "Во темны леса, во зыбучи болота, во сыро корье". - Гой еси ты, огнева стрела. Полетай ты, куда я пошлю: полетай ты ко Ульяне, ко Кононовой, ударь ей в ретиво сердце в черну печень во горячу кровь, в станову жилу, во сахарны уста, чтобы она тосковала, горевала обо мне при солнце, при утренней заре, при младом месяце, при ветре-холоде, на убылых днях и на прибылых днях, чтобы она целовала меня, Алексея Семенова, обнимала, блуд со мною творила. Мои слова полны и наговорны, как велико море-океан, крепки и лепки, крепчая и лепчая клею, твержая и плотняя булату и камню. Во веки веков. Аминь.
     Ульянка подтирала пол, проворила, играли легко мышцы на крепком ее крестце. - Вдруг ударило угаром в голову, - заговор ли затуманил? - отворила дверь, прислонилась к косяку истомно и покорно, дышала холодным воздухом, улыбнулась слабо, потянулась, сладко шумело в ушах, обдувал отдохновенно холодный ветер, - с горы крикнула мать:
     - Ульянка, скореича, коров доить.
     - Си-ча-ас, - заспешила хлюпнула раза три тряпкой по полу, плеснула в угли, накинула рубашку и, поднимаясь на гору, запела озорно:

          - Не пойду в Озерки замуж,
          - Не буду страмица-а,
          Не поеду борновать,
          Не буду пылица-а...

     В темном хлеве под навесом тепло, пахло пометом и потом коровьим. Корова стояла покорно, Ульянка подсела на корточках, жикало в подойник молоко, соски у коровы были мягки, корова вздохнула глубоко...
     И на Покров у обедни в темной церкви, среди тонконогих и темноликих святых творила Ульянка несложную свою девичью молитву:
     - Мати пресвятая Богородица, покрой землю снежком, а меня женишком.
     И снег в тот год выпал рано, зима стала еще до Казанской.

     ---------------

стр. 70

     Разговоры.

     Мели ветры белыми мятелями, застилались поля белыми порошами, сугробами, задымили сизыми дымами избы. Уже давно отошла та весна, когда, с молебном, с семьями на телегах, на три дня ездили мужики громить барские усадьбы, - той весной отполыхали помещичьи гнезда красными петухами, до-тла, навсегда. Потом исчезли керосин, спички, чай, сахар, соль, товары, городская обужа, одежда, - в предсмертной судороге задергались поезда, замирая в предсмертной агонии заплясали пестрые деньги, на станцию проселок порос подорожником.
     - Снег падал два дня, ударил морозец, лес поседел, побелели поля, затрещали сороки, - с морозами, ветрами, снегом и полысел Златопояс-Добрыня, - первопуток лег легкий, ладный. Той зимой усердно махало поветрие черным платом по избам, сыпало - тифами, оспой, знобами, и с первопутком приехали киржаки, привезли гроба. День был к сумеркам, серый, гроба были сосновые, всех размеров, лежали в розвальнях горами, один на другом. Киржаков на Черных Речках увидели еще за околицей, у околицы встретили бабы. Гроба раскупили в один час. Киржак отмеривал баб саженью, давал четверть походу. Первым к торгу подступился старик Кононов-Князьков.
     - Почем, к примеру, цена-т-от? - сказал он. - Гробы, к примеру, покупать надо-ть... надо-ть покупать, - в городу теперь недостача. Мне надо-ть, старухе - и так к примеру, каму придется.
     Тогда старика Кононова перебила Никонова баба, замахала локтями, заговорила:
     - Ну, цена-то, цена-то кака?
     - Цена известно, мы на картофель, - ответил киржак.
     - Знамо, не на деньги. Я три гроба возьму. А то помрешь - забота. Все покойней.
     - Одно дело, к примеру, покойней, - перебил Кононов. - Ты погоди, бабочка я постарше... Ну-ка, милок, отмерь меня, какой я росточком вышел, отмерь. Помирать, - все у Бога за пазухой, к примеру, ежели помирать.
     Бабы бегали за картошкой, киржак отмеривал, парнишки взваливали гроба на головы - растаскивали с гордостью по избам, долго в избах рассматривали гробяную доброту, примеривались ко гробам и ставили их потом в сенцах на видное место, - у кого два, у кого три. Посинели по-зимнему, мертво, в морозе снега, засветились избы лучинами, на задах заскрипели ворота и бабьи шаги - шаги к сараям за сеном скотине на ночь. Никонова баба позвала киржаков к себе. Со степенностью, без прибауток продавали гроба киржаки, - в избе, убрав лошадей, за чаем, разувшись, распоясавшись - оказались гостями веселыми, прибауточниками, на все руки. Никон Борисович, хозяин, сельский председатель, с бородою от глаз сидел у светца, щепал лучины, вставлял одну за другой в рогулину над корытом, угощал гостей любезных и толковал:
     - Теперь, все-таки, сами, одни... Умрешь, а гроб - вот-от, на охоту ехать, собак не кормить... Бунт, все-таки. Время смутная. Советская власть - городам значит крышка... Вот за солью собираются наши на Соль Вычегодскую...
     Баба Никонова, в плисовой безрукавке и в поневе лилового горошка, рогатая по старине, с грудями, выпирающими как вымя, да и

стр. 71

с лицом по коровьи дебелым, сидела за станом, хлопала-ткала. Чадно светила лучина, освещала мужичьи бородатые лица, кругом в полумраке и дыме расставленные (поблескивали глаза красными отсветами лучинного красного света). На печи, десяток друг на друге, бабы лежали. В углу за печкой, в закуте, лениво мекал теленок. Новые приходили киржаков посмотреть, уходили бывшие, - дверь клубилась паром, несло холодом.
     - Чу-гу-унка, - говорил в презрении величайшем Никон Борисович. - Чу-гу-унка, се-таки. Хучь бы ей издохнуть.
     - Одна ваторга, - ответил Климанов.
     - Нам она, к примеру, не нужна, - подтвердил дед Кононов. - Господам, к примеру, нужна ездить по начальству, либо в гости. А мы сами, к примеру, без буржуев, значит.
     - Чу-гу-унка, - сказал Никон Борисович. - Чу-гу-унка, все-таки... Жили без ей - и проживем. А - то о о... Однова в году в город ездил, все-таки, день на станции караулил, раз пять котомку развязывал, - "какое-твое продовольствие, а то прикладом"... - Ну, влезли на крышу, поехали... стоп... "Какой такой твой мандат? Показывай"... Что, я баба что ли?.. Показал бланток. Рассердился. Так и так вашу мать, говорю, ребятов везу в Красную армию, буржуев бить, все-таки. Я, говорю, - мы за большевиков стоим, за советы, а вы должно коммунисты?.. Пошла часать... се-таки обидно...
     Ночь. Тлеет тускло лучина, тлеют оконца Никоновой избы, спит деревня ночным сном, метет белыми снегами белая мятель, небо мутно. В избе, в полумраке, кругом у лучины, в махорочном дыме, сидят мужики, с бородами от глаз (поблескивают глаза красными отсветами). Дымит махорка, красные огоньки тлеют в углах, ползают в дыму перекладины потолка. Душно, парно в бабьих телах на печи печным блохам. И Никон Борисович говорит с строгостью величайшей:
     - Камуне-есты... - и с энергическим жестом, блеснувшими в лучине глазами. Мы за большевиков, за советы. Чтобы по-нашему, по-рассейски. Ходили под господами - и будя. По-рассейски, по-нашему. Сами.
     - Одно дело, к примеру, мы ничего, - это дед Кононов. Пущай. И фабричных мы - ничего, примем, пущай девок огуливают, к примеру, венчаются, которы с рукомеслом. А господ - того, кончать, к примеру...

     ---------------

     Свадьба.

     Зима. Декабрь. Святки.
     Делянка. Деревья, закутанные инеем и снегом, взблескивают синими алмазами. В сумерках кричит последний снегирь, костяной трещеткой трещит сорока. И тишина. Свалены огромные сосны, и сучья лежат причудливыми коврами. Среди деревьев в синей мути, как сахарная бумага, ползет ночь. Мягкою неспешной побежкой проскакивает заяц. Наверху небо - синими среди вершин клочьями с белыми звездами. Кругом стоят, скрытые от неба, можжевельники и угрюмые елки, сцепившиеся, спутавшиеся тонкими своими прутьями. Ровно и жутко набегает лесной шум. Желтые поленицы безмолвны. Месяц, как уголь, поднимается над дальним концом делянки. И ночь. Небо низко, месяц красен. Лес стоит точно тяжелые надолбы, скованные железом. Гудит ветер, и кажется, что это шумят ржавые засовы. Причудливо

стр. 72

в лунной мути лежат срубленные ветви; сваленные сосны, как гигантские ежи, щетинятся сумрачно ветвями. Ночь.
     И тогда на дальнем конце делянки, в ежах сосен, в лунном свете завыл волк, и волки играют звериные свои святки, волчью свадьбу. Взвыла лениво и негромко сука, тянули горячими языками снег кобели. Прибылые косятся строго. Играют, прыгают, валятся в снег волки, в лунном свете, в морозе. А вожак все воет, воет, воет.
     Ночь. И над деревней, в святках, в гаданьях, в рядах, в морозе, в поседках, перед свадьбами несется удалая проходная:

          - Чи-ви-ли, ви-ли, ви-ли,
          Каво хочешь бери...

     И грустным напевом, девишническим, во имя девичьего целомудрия, сквозь слезы девичьи:

          - Не чаяла матушка, как детей избыть.
          Сбыла меня матушка во един часок,
          Во един часок в незнакомый домок
          Наказала матушка семь лет не бывати.
          Не была у матушки ровно три года.
          На четверто лето пташкой прилечу,
          Сяду я у батюшки в зеленом саду
          Весь я сад у батюшки слезами залью
          На родную матушку тоску напою.
          Ходит моя матушка по новым сеням,
          Кличет своих детушек, соловьятушек, -
          - Встаньте вы, детушки, соловьятушки,
          А и ктой-то у нас во саду жалобно поет,
          Не моя ль прегорькая с чужой стороны?
          Первый брат сказал: - пойду погляжу,
          Второй брат сказал: - ружье заряжу.
          Третий брат сказал: - пойду застрелю,
          Меньшой брат сказал: - пойду застрелю...

     ---------------

     На кровле - конек; на князьке - голубь; брачная простыня, наволочки и полотенца, расшитые цветами, травами и птицами; и свадьба идет, как канон, расшитая песнями, ладом, веками и обыком.
     Роспись. У светца старик, палит лучина, в красном углу Ульяна Макаровна - в белой одежде невеста, на столе самовар, угощения. За столом гости, Алексей Семеныч со сватьями и сватами.
     - Кушайте, гости дорогие, приезжие, - это старик, строго.
     - Кушайте, гости дорогие, приезжие, - это мать, со страхом и нежностью.
     - Кушайте, гости дорогие, Лексей Семеныч, - это Ульяна Макаровна голосом прерывающимся.
     - Не гуляла ли ты, Ульяна Макаровна, с другими парнями, не согрешила ли, не разбитое ли ваше блюдце?
     - Нет, Лексей Семеныч... Непорочная я...
     - А чем вы, родители любезные, награждаете дочь свою?
     - А награждаем мы ее благословением родительским, - образ Казанской...
     И свадьба, в каноне веков, ведется над Черными Речками, как литургия, - в соломенных избах, под навесами, на улице, над полями, среди лесов, в метели, в дни, в ночи: звенит песнями и бубенцами, бродит брачка, расписанная, разукрашенная, как на кровле конек - в вечерах синих, как сахарная бумага. - Глава такая-то книги обыков, стих первый и дальше.
     Стих 1. Когда взяты заклад, осмотрен дом, сряжена ряда и пришел девишник, тогда привозят к жениху добро, которое выкупает

стр. 73

жених, и сватьи убирают постель простынями и подушками из приданого в цветах и травах, и тогда уславливаются о дне венчания.
     Стих 2.
     Стих 3...

          ...Ой, мать, моя мать.
          Зачем меня женишь?
          Я не лягу с женой спать, -
          Куда ее денешь?
          - Пошли плясать, пятки отвалилися,
          Девки-бабы хохотать - чуть не отелилися...

     Чуу-у. Ааа-а. - Пляшет изба, как бабенка юркая, и задом и передом, визжит в небо.

          - Знает ли молодая трубу открывать?
          - Знает ли молодая снопы вязать?
          - Знает ли соловей гнездо вить?

     - Они люди нанови, им денежки надобны. Свет-коровай пришлите, денежку покажите.
     - Отмерить холстины двадцать аршин.
     Ууу. Ааа. Ооо. Иии. В избе дохнуть негде. В избе веселие. В избе крик, яства и питие, а-иих... И из избы под навес бегают подышать, пот согнать, с мыслями собраться, с силами.
     Ночь. Звезды мигают лениво в морозе. Под навесом во мраке пахнет навозом, скотным теплом. Тихо. Лишь иногда вздохнет скотина. И через каждые четверть часа, с фонарем приходит старая Алешкина, молодого Алексея Семеныча, мать посмотреть корову. Корова лежит покорно, морду уткнув в солому: воды прошли еще вчера, вот вот родит. Старуха смотрит заботливо, качает головой укоризненно, крестит корову: - пора, пора, буренушка. И корова тужится. Старуха - по старинной примете - отворяет задние ворота для вольного духу. За воротами пустой вишенник, вдали сарай, и тропка к сараю - в сене, подернувшемся инеем. И из темноты говорит дед:
     - Я шлежу, я шлежу, - шмотрю. Жа Егор Поликарпычем, надоть, жа Егоркой - кривым жнахарем. Томица корова, томица, тае, корова.
     - Беги, дедушка, беги, касатик...
     - Я што. Я шбегаю. А ты карауль. Морож.
     Под навесом темно, тепло. Вздыхает корова глубоко и мычит. Старуха светит, - торчат два копытца... Старуха крестится и шепчет... А дед трусит полем, к лесу, к Егорке. Дед стар, дед знает, что, если не сойдешь с проселка, не тронет волк, теперь уже огуленный и злой. Под навесом на соломе мычит и брыкает мокрый теленок. Фонарь горит неярко, освещает жерди, перегородки, кур под крышей, овец в закуте. На дворе тишина, покой, а изба гудит, пляшет на все лады и переборы.
     Из книги обыков:
     Стих 13. И когда уезжают в ранние и расходятся гости и в избе остаются только мать молодого и сватьи, сватьи раздевают молодую и кладут ее на брачную постель, и сами укрываются на печи. И к молодой жене приходит муж ее, и ложится рядом с ней на постель, расшитую цветами и травами, и засеивает муж жену свою семенем своим, порвав ложесна ее...
     Делянка. Деревья закутаны инеем и снегом, неподвижны. Среди деревьев в синей мути, потрескивая сучьями, бежит трусит белый дедка, и в синей мути, вдалеке, лает волк. День бел и неподвижен. А к вечеру метель. И завтра метель. И воют в метели волки.

стр. 74

     В конце.

     День бел и неподвижен. А к вечеру - метель, злая январская. Воют волки.
     Белый же дедко на печи, белый дедко рассказывает внучатам сказку о наливном яблочке. - "Играй, играй, дудочка. Потешай свет-батюшку и родимую мою матушку. Меня бедную загубили, во темном лесу убили за серебряное блюдечко, за наливное яблочко". Метель кидается ветряными полотнами, порошит, трухой снежной, мутью, холодом. Тепло на печи в сказке, в блохах, в потных телах. "Пробуди меня, батюшка, от сна тяжкого, достань мне живой воды" и "пришел он в лес, разрыл землю на цветном бугорке и спрыснул тростинку живой водой, и очнулась от долгого сна дочь его красоты невиданной". - "Иван-Царевич зачем ты снял мою лягушечью шкурку, - зачем?"
     - Лес стоит строго, как надолбы... и стервами бросается на него метель. Ночь. Не про лес ли и не про мятель ли сложена быль - былина о том, как умерли богатыри? - Новые и новые метельные стервы бросаются на лесные надолбы, воют, визжат, кричат, ревут по-бабьи в злости, падают дохлые, а за ними еще и еще мчатся стервы, не убывают - прибывают, как головы змея - две за одну снесенную, а лес стоит, как Илья Муромец.

home