[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]


Неоспоримость бессмертия

Памяти Александра Исаевича Солженицына

Свою книгу о русской революции — книгу главную и заветную — Александр Исаевич Солженицын завершал на исходе 80-х годов, когда наша страна стремительно входила в череду новых невиданных перемен и испытаний. Первоначальный, оформившийся еще в довоенной юности будущего великого писателя замысел двадцатитомного повествования о событиях 1914–1922 годов претерпел к тому моменту серьезные изменения. Последним Узлом «Красного Колеса» стал «Апрель Семнадцатого», читая который понимаешь: скорое (до него лишь полгода осталось) торжество ленинской бесовщины, то есть погружение России в кровавую тьму, уже неизбежно. Глубже многих ощущающий трагическую логику хода истории философ Варсонофьев не может обнадежить трепетно чающих чуда молодых героев (их прототипами послужили родители Солженицына): «Чудо? <…> Для Небес чудо всегда возможно. Но, сколько доносит предание, не посылается чудо тем, кто не трудится навстречу. Или скудно верит. Боюсь, что мы нырнëм — глубоко и надолго».

Устами Варсонофьева Солженицын отвечает не только Ксении Томчак, но и Государю, молящемуся о чуде после своего рокового — малодушного и, по сути, предательского отречения, и одному из главных движителей революции Александру Гучкову, когда тот, увидев, каким ужасом оборачивается его светлая мечта о народной свободе, говорит о спасительном чуде («светлом озарении», что «проникнет в народные умы») на съезде апрельском фронтовых делегатов. Да, поздно. Россия была упущена много раньше (потому и начинается «Красное Колесо» нашим роковым вступлением в бессмысленную мировую войну; потому так важны здесь ретроспективные главы о первом натиске революции и сумевшем противостоять ему Столыпине). Все так. Но примириться с гибелью отчизны невозможно.

Об этом думает в последней главе «Апреля…» одиноко застывший на Могилевском валу любимый герой Солженицына — полковник Воротынцев, вдруг увидевший «так много России сразу, как не бывает повседневно».

«Родина моя! Нерадиво мы тебе служим. Дурно.
И — дослужились <…>
А вот уже: прославленная Тройка наша — скатилась, пьяная, в яр — и уткнулась оглоблями в глину».

Воротынцев трезв и подобран, он не тешит душу иллюзиями, он не видит ни ясного пути спасения, ни вождя, которому можно довериться. И мы разделяем эти чувства не только потому, что вообще знаем, чем дело кончится, — слишком весом и горек опыт, которым «Красное Колесо» нагружает тех, кто его прочел и продумал. Но:

«Набухало: бой — неизбежен. Бой — будет.
А не победить — так себя уложить достойно.
В этом холоде подступающего, в этой бесповоротности — своë новое облегчение.
Кажется: всë — хуже некуда? В яр, в глину, и все жертвы напрасны? и не знаешь, где быть, где стать?
А плечи — опять распрямились. Нет, впереди — что-то светит. И ещë не всë мы просадили.
Но на какой развилок спешить? И уложить себя — под какой камень?»

В этом страстном внутреннем монологе проступают не только раздумья Солженицына, с тревогой, болью и надеждой глядящего на Россию из вермонтского далека, напряженно пытающегося угадать ее судьбу и упредить возможные беды, ищущего, как еще послужить своему и нашему многострадальному отечеству. Здесь — вся логика великой — прекрасной в своей цельности — жизни, оборвавшейся 4 августа 2008 года, за четыре с малым месяца до девяностолетия лучшего из сыновей России, родившихся в роковом для нее ХХ веке.

Солженицын жил Россией и для России. Для нее он совершал невозможное. Пройдя войну, тюрьму и «раковый корпус», он верил, что Господь сохранил его для служения Родине, для того, чтобы помочь России осознать себя, свое истинное предназначение и свои тяжкие грехи, принести покаяние, собраться с силами и выпрямиться, так обретя истинную суть. Этим служением было не участие в политической борьбе (его навязала Солженицыну тупая и близорукая позднесоветская власть), но писательство. Все написанное Солженицыным — от лагерных стихотворений до рассказов 90-х годов — было свидетельством о России, свидетельством, призванным укрепить и освободить душу каждого его читателя (потому что каждый из нас может — если захочет! — расслышать вещее слово), напомнить о незыблемости высших ценностей, о назначении и долге свободного человека, сотворенного по образу и подобию Божьему.

В самые черные годы Солженицын верил в преображение России, потому что видел (и позволил увидеть нам) лица русских людей, сохранивших высокий душевный строй, сердечную теплоту, непоказное мужество, способность верить, любить, отдавать себя другому, беречь честь и хранить верность долгу. Он не убеждал себя, но доподлинно знал, что «не стоит село без праведника». Череда солженицынских праведников вовсе не сводится к Ивану Денисовичу и Матрëне Васильевне, хотя писателю (и нам) особенно дороги эти удивительно живые (без тени идеализирующей «литературщины») добрые и достойные, таинственно — вопреки кошмару «объективной реальности» — ощущающие свою свободу, люди. Верность свободе (а это значит, и своему писательскому, «свидетельскому» назначению, своей угаданной судьбе) руководит Глебом Нержиным. Ощутив себя человеком, Иннокентий Володин не может не совершить свой самоубийственный (и бессмысленный, как теперь любят объяснять всевозможные «эксперты») звонок в американское посольство. Поединок со смертельным недугом, который ведет Костоглотов, неотделим от сострадания ближним и поиска истины. Рассказ о противостоянии души и колючей проволоки строит «Архипелаг ГУЛАГ». В «Красном Колесе» мы видим огромную галерею поистине замечательных людей, принадлежащих самым разным сословиям и состояниям — военных и купцов, инженеров и крестьян, литераторов и политиков. Да, даже и политиков. Опасно заблуждавшихся, не умевших рассмотреть страшную историческую перспективу, поддающихся общим умонастроениям и честолюбивым порывам, в конце концов, проигравших Россию и глубоко виноватых перед потомками — но к проступкам, глупостям, грехам своим не сводимым. В том и дело, что, ненавидя грех, Солженицын сострадает грешнику. Он не затушевывает, но открывает нам лучшие черты людей, увы, причастных к разгону Красного Колеса. Человек не покрывается своими действиями и тем паче принадлежностью к той или иной партии: в вожде октябристов Гучкове, кадете Шингареве, профессиональном революционере Ободовском, даже большевике-рабочем Шляпникове Солженицын позволяет увидеть не только злосчастных и — повторю — глубоко виновных фигурантов исторического процесса, но и людей, искренне любивших Россию и способных (при ином раскладе) принести ей истинные блага.

Зная о природной слабости человека, Солженицын верил в его лучшие начала. Нимало не скрывая тяжелейших грехов докатастрофной России (в первую очередь — имперской власти), строго и отчетливо рассказывая о ее гибельном пути, Солженицын одновременно открывал нам глаза на ее красоту и мощь, на те здоровые и светлые движения, что были сломлены революцией. Бесстрашно и неуклонно ратоборствуя с наследниками Ленина, загнавшими Россию в ГУЛАГ, он никогда не мог поставить знак равенства между советской властью и своей страной (горькую и трудную историю которой писатель представлял себе отнюдь не лубочной сказкой, судил о ней объемнее и точнее своих многочисленных квазилиберальных оппонентов). Не будучи расслышанным на очередном повороте истории, когда статью «Как нам обустроить Россию?» почти никто не удосужился продумать, застав по возвращении из изгнания многие свои предсказания печально сбывшимися, видя, как старое коммунистическое зло дает чудовищные всходы хищных сорняков, как бесчеловечность, щеголяя новомодными личинами и словесами, остается бесчеловечностью, как власть и образованное сословие предпочитают сиюминутные (часто корыстные) интересы и головные конструкции насущной заботе о «сбережении народа», как не только бедствует, но и губит себя этот самый народ, Солженицын продолжал оставаться собой — не политическим игроком, но русским писателем, сеятелем слова, обращенного ко всем нам.

Мы предпочитали оспаривать это слово, зачастую даже в него не вслушавшись. Или приспосабливать его к очередной «идеологии», вышелушивая реальные смыслы, подменяя их удобными гладенькими обманками и бездарно козыряя именем великого писателя. Трудно сказать, какая из этих — взаимовыгодных, «крепящих» друг друга — стратегий была постыдней, какая принесла больше зла. Не Солженицыну, который умел мужественно сносить и не такие удары. (Впрочем, стыд за практически не смолкавший паскудный вой клеветников и — пуще того — за почти полное молчание тех, кто должен был и мог им ответить, но молчал, — этот общенациональный стыд останется с нами надолго. Вне зависимости от того, у скольких людей уже сейчас сердце болит и щеки горят.) Не Солженицыну вредила наша глухота — нам. Нам, счастливо уверенным, что времена великих людей прошли, что всякое всерьез произнесенное слово «авторитарно», а потому в лучшем случае — смешно, а в худшем — опасно, что свобода, совокупившись с техническим прогрессом, сама собой обеспечит всеобщее процветание, что нравственность вне природы вещей, что нынче все разрешено и что своим (из последней заморской либо домодельной книжки заимствованным) умом жить куда веселее и выгоднее, чем солженицынским.

Действительно ли веселее и выгоднее, большой вопрос, но жить без Солженицына нам теперь и впрямь придется. Потому что Александр Исаевич умер. Свершил свой — превышающий человеческое разумение — подвиг и ушел. Как все люди. Не худо только помнить, что Солженицын верил в человеческое бессмертие. И в бессмертие слова тоже верил. И в возможность быть расслышанным если не своими современниками (нами), то нашими детьми и внуками — тоже.

В середине романа «В круге первом», на последней странице первого тома этой великой книги об отечестве, человечестве, свободе и назначении художника, один из персонажей произносит неожиданный (и единственно необходимый) тост — За воскресение из мертвых. Он говорит об узниках, как казалось тогда многим, навечно ввергнутых в гулаговский ад. Но ведь не только о них.

Андрей Немзер

5/08/08


[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]