[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]


Особая нота

Двадцать пять лет назад Давид Самойлов окликнул будущее

Сплошные прощанья! С друзьями,/ Которые вдруг умирают./ Сплошные прощанья! С мечтами,/ Которые вдруг увядают <…> Прощанье со старой луною,/ Прощанье с осенними днями./ Прощание века со мною./ Прощание времени с нами. Эти строки были сложены Давидом Самойловым 2 января 1982 года. Неделей позже появилась дневниковая запись: «Хочется нового, свежего стиха. А в уме все стихи о старости и смерти. Надоело. Но нужен какой-то толчок, какое-то новое впечатление. А жизнь вокруг, время старческое, скрипучее». Признание следует за впечатляющим списком «поэмных» замыслов, что свидетельствует о напряженном творческом поиске. Однако ни о Пугачеве, взявшем Москву (этот фантастический сюжет занимал поэта давно), ни о 37-м годе Самойлов так и не написал, сцены о Мировиче и Иване Антоновиче подменила прохладная (коли не сказать — вымученная) баллада «Смотрины» (1986), а гротескно-издевательская поэма о наглой бессмыслице самозванства («Похититель славы») обрела плоть лишь в 1988-м году. В 1982-м Самойловым было написано совсем не мало стихов (в том числе — прекрасных), но доминировали в лирическом потоке крепко «надоевшие» поэту темы и настроения — старость, усталость, безлюбье, смерть. 24 июля он фиксирует в дневнике впечатления от явно неприятного текста: «Мутная статья в “Новом мире” об “Избранном” и “Заливе”, где доказывается, что гармония моих прежних стихов мнимая и идет от недостатка глубины. А утрата этой гармонии означает утрату вдохновения. Круг безвыходный. Статья внешне почтительная, с внутренним заданием “ниспровергнуть”. Мои поклонники уже бьют копытом. А я нахожу в статье и резонное».

Резон в том, что жить — «некуда» (кто помнит начало 1980-х, разъяснений не потребует), а потому стихописание становится абсурдом. «Приходила молодая поэтесса <…> У этого поколения нет эпопеи. Современность им не нравится, но они хотят удобно в ней устроиться. Вкус — Пастернак, Ахматова, Цветаева, Мандельштам. Любить современников они не умеют. Да и не за что. Развитие версификации опережает рост души» (2 августа). Заметим, как сквозь неприятие позиции «молодых» проступает печальное согласие. 19 декабря Самойлов занесет в «Общий дневник» перечень «средних» поэтов. Отнюдь не официозных, вполне успешных, интеллигентных — обреченно «средних». «Говорил с молодым поэтом Женей, спрашивающим, нужно ли ему писать. Их человек пятьдесят в год» (24 августа). Если спрашивает, то зачем же пишет? Да так же, как и «средние». Или не средние, а лучшие, те, в чьем даре Самойлов не сомневается. (Но ведь и их любить не за что.) Или как сам «злобствующий» Самойлов. И к чему не прислушайся — все перепев…

«Перепев» стал нормой как в поэзии, так и в жизни. Вскоре после известия о смерти привычного и незаменимого генсека Брежнева и воцарении Андропова Самойлов пишет: «Разговоры о перспективах. Редкая историческая ситуация, когда со сменой власти не видится вариантов. В очень жесткую структуру сложилось общество, которое больше страшится перемен, чем их чает. Это горький итог почти столетнего опыта России: от перемен не становится лучше» (18 ноября). Самойлов не отождествлял поэзию и общественное сознание, не выводил возможность «нового слова» из обновления жизни, но связь поэтической немоты и всеобщей усталости он чувствовал. И надеялся на свежий звук. Неуловимый, но сущий. Дразнящий обманчивыми обличиями. Вдруг проступающий сквозь назойливый инерционный шум. Да, мой перепел, ты и себя перепел./ Но однажды, от радости оторопев,/ Ты особую ноту поставил в пробел. Стихи начинаются каламбуром, и заданная им ирония страхует от упоения почудившейся радостью. Ту, неверную, что остальным вопреки…/ Но, мой перепел, я тебя не попрекну/ Переломом мотива, крушеньем строки,/ Несуразицу всю не поставлю в вину. Счастливое и свободное пение, то, что, по слову Гете, равняет поэта с птицей, сейчас, увы, невозможно. Особая нота ведет не к божественной гармонии, а к слому мотива и крушенью строки. Перепелу не дано петь по-соловьиному. Но погибнуть, как захлебнувшийся пением соловей, он может. Пусть та нота — какая-то вовсе не та,/ Да, мой перепел, дуй в нее, как стеклодув,/ А когда не по горлу тебе высота,/ Раздери клокотаньем разинутый клюв.

Еще вопрос, заметит ли кто-нибудь самопожертвование перепела, расслышит ли его неверную ноту? Скорее всего, нет. А раз так, то и особость этой ноты запросто можно подвергнуть сомнению. Мало ли кто у нас тут кукарекает и токует? Глухота усиливает немоту, немота — глухоту. Изобретатели невиданных звуков стоят истовых хранителей традиций. И свищет муза птичкой серой,/ На веточке невзрачной — так напишет Самойлов о конце поэтического ХХ столетия в последнем из «Трех набросков» (два первых — о закатах XVIII и XIX веков). Но ведь свищет! Ведь выкликает будущее.

Когда сумеем угадать,/ Что объявился новый гений,/ Когда прольется благодать/ В пустые окна наших келий, // Он завоюет нас легко,/ Он смыслы новые заявит,/ И скоро новое лицо/ Словесность наша миру явит. Глухота кончится одновременно с немотой. Годом раньше Самойлов уже обращался к этому футурологическому сюжету: Когда сумбур полународа/ Преобразуется в народ,/ Придет поэт иного рода,/ Светло и чисто запоет. Тогда выстраивалась довольно жесткая причинно-следственная система: поэт приходит к уже преобразившемуся народу. Теперь акцент меняется: речь идет не о исторической закономерности, но о всепокоряющем и непостижимом чуде: Усвоим мы его язык,/ В ученики пойдем смиренно,/ От наших пут и от вериг,/ Освободимся постепенно. Освободимся не только от групповых пристрастий и вкусовых вывертов, но и от томящей усталости, страха, суетности, лжи, зависти и амбиций. Освободимся — станем свободными. Потому в заключительной строфе стихов о грядущем гении ощутимы молитвенные коннотации: Пришел бы он! Пришел бы он!/ Чтоб его имя воссияло,/ А мы чтоб стерлись в пыль времен,/ Как будто нас и не бывало.

Не таких-то и сяких-то, тем-то и потому-то кого-то не удовлетворяющих, а всех нас — способных в лучшем случае взять особую ноту и погибнуть благородной смертью перепела. России нужны слова о России,/ Поскольку пути у нее не простые — так начал Самойлов — все в том же глухонемом 1982-м году — свою, многих тогда изумившую «Оду». Закончил он стихотворение, в заголовок которого демонстративно вынес имя архаичного и «сервильного» жанра, не менее резко и внеэтикетно: России нужны слова о великом,/ Поскольку она велика и обильна./ Чтоб перед ее таинственным ликом/ Они прозвучали свободно и сильно.

Он мог сомневаться в собственной способности произнести эти слова, но не в их необходимости. В будущее русской поэзии он верил так же, как в будущее своей страны. В весьма мало для того «подходящее» время.

11.09.2007


[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]