[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]
Горечь, и жалость, и гнев
О новой книге Тимура Кибирова
О том, что поэтом быть неприлично, мы узнали лет десять-пятнадцать назад. То есть слухи о том клубились и прежде, но как-то вяло. С одной стороны, цензура им не благоприятствовала: мол, стыдно за стихи должно быть только трутням и тунеядцам (вроде Бродского), а Егору Исаеву есть от чего преисполняться законной гордостью. (Да и классиков, всяких там пушкиных-плюшкиных-евтюшкинах мы врагу не отдадим.) С другой же стороны, на интеллигентских кухнях еще высоко котировались слова о "ворованном воздухе". Правда, в наиболее продвинутых кругах считалось, что Мандельштам уже воздух "украл", "выпрямительный вздох" сделал, и на том поэзия кончилась - один "советский писатель" остался. Пошучивали даже, что Тютчев стишки нарочно терял, Лермонтов ставил мундир и шашку выше виршей, Рембо своевременно подался в работорговлю, а Бродский сам признается: нечего, дескать, сказать, ни греку, ни варягу, бумагу перевожу по инерции. Да, велись такие разговорчики под сурдинку и водочку (когда их не было?), но музыки они все же не делали. Гром грянул накануне новых времен - примерно в ту пору, когда и обнаружился Тимур Кибиров.
Стихи Кибирова конца 80-х много кем воспринимались именно как отрицание поэзии. Как же: шуточки из капустника, издевательские центоны, матерок и сплошное "глумление над высоким и прекрасным"! Оценки могли быть разными. Кто ликовал, а кто лил слезы (порой - крокодиловы) в связи с "торжеством нигилизма" и "попранием святынь". Ошибались мнимые адепты и пламенные неприятели Кибирова одинаково. Потому что дело было не в ерничестве, нарушениях табу, антисоветчине и интертекстуальности - всего этого хватало и до Кибирова. (У кого-то получалось совсем не плохо, у многих - так себе.) Дело было в явлении поэта, твердо знавшего и каждой строкой свидетельствовавшего: я поэт. И не последний - во всех смыслах.
Так было в пору "прощальных слез", когда "некрасовский скорбный анапест", претворяясь в набоковский, забивал слезами носоглотку. И в блаженные, но затаенно тревожные годы "Парафразиса". И когда на исходе века уют "Улицы Островитянова" сменялся болью "нотаций". И когда, измотанный мучительно счастливой игрой амура, лирический герой справлял одинокий юбилей. И сейчас - в ликующем и наглом "Солнечном городе", где поэту отведена вакансия заезжего (то есть чужого и ненужного) Незнайки. Я поэт, сквозь мрак поэтик/ от меня тебе приветик,/ новый бравый мир,/ сбросивший оковы Слова,/ меднолобый всадник новый,/ новенький кумир! <...> Я поэт, зовусь Кибиров,/ я видал таких кумиров/ столько раз в гробу!/ Я ведь приобык издревле/ нарушать табу./ Нынче в этом нету кайфа.../ В сумерки на пироскафе/ уплываю.../ Бульк! Те, кто думали, что в "Нотациях" и "Юбилее лирического героя" Кибиров дошел до предела, плохо понимали, что же такое предел. Изданная "Пушкинским фондом" вобравшая новые свободные стихи Кибирова, книга "Шалтай-Болтай" вносит в "сюжет предела" действительно предельную ясность.
Так, шепча в ночи "Прииди!",/ так, рыча в ночи "Изыди!",/ сам я злобой изошел/ и в отчаянье пришел. // Здесь, в отчаянье,/ в отчайнье,/ в положенье чрезвычайном/ я давненько не бывал./ Лет, наверно, 19!/ И бахвалился, нахал,/ больше здесь не появляться. // Зарекалася свинья.../ Эй, встречайте! Вот он я! Да, "логофобы ломят, гнутся логопеды". Да, "с парохода современности" уже брошено все, что поэт любил, спасти что-либо в "роковом просторе" имени Языкова вряд ли удастся, а скорая гибель беззаботно прущего на айсберг "Титаника" (Молодцу плыть недалечко) отзывается не злорадством, а пущей тоской. Да, видимо, ваша взяла. И что всего печальнее, на вопрос, моя ли это личная проблема/ или, не дай Бог,/ всемирно исторический процесс, можно (уже должно) отвечать двояко. И выбор между блудливо-бессмысленной жизнью и столь же блудливо-бессмысленной смертью (Сологуб или Ваншенкин) больше всего похож на выборы в СССР. Все так. И быть может, еще хуже, чем чует вещий поэт. Но это не значит, что надо опять/ приветственным гимном встречать/ тех, кто меня уничтожит!/ Или, ручки подняв, выбегать/ с криком "Нихт шиссен! Логос капут!",/ как жалкие фрицы в комедиях.../ Как Швабрин... // Не взывай к нему жалобно - Царь-Государь!/ Даже эти слова бессловесная тварь/ не способна понять, к сожалению.
Не способна, а потому даже это черное ничто - трудно выговорить, но факт! - поэту жалко. Потому что он поэт. Хранитель и рыцарь Слова. "Обычных" и "всехних" слов, из которых складывали - вопреки всему - свои стихи "крепко пьющий помещик" Баратынский, "светский краснобай" Тютчев, "забубенный гусар" Лермонтов и даже нобелевский лауреат Бродский. И Слова, которое пытался "поставить на место" претендент на вакансию первого постмодерниста - Понтий Пилат. О нем и его последышах (столь же мнимых новаторах - смешных, в сущности, подмастерьях отца лжи) в новой книге Кибирова много сказано. Но написана она не про них. И даже не против них. "Против" - удел логофобов, то есть приспешников князя мира сего. У поэта - иное назначение. Оно же, по слову Баратынского, дарование и поручение.
Кибиров об этом знает. Потому и пишет свободные стихи. О том, как похож он на разбившегося во сне Шалтая-Болтая. В свою очередь являющегося символом всей вообще литературы/ и культуры/ (во всяком случае, иудео-христианской,/ или, скажем, греко-римской,/ ну, в общем, нашей, европейской). И от стихов его - верного и чистого рассказа о величии и падении Шалтая-Болтая - на глазах наворачиваются слезы. А в сердце стучатся горечь и жалость. // Горечь, и жалость, и гнев. Для чего поэзия и существует.
28/12/02
[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]