[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]


«Почти» не считается

О романе Леонида Гиршовича

Новый роман Леонида Гиршовича (М.: «Текст») оснащен длинным и претенциозным названием — «“Вий”, вокальный цикл Шуберта на слова Гоголя». Прочитав книгу, безвкусицу заголовка почти прощаешь. Прощаешь — потому как Шуберт и Гоголь действительно важны для жуткой, больной, щемящей трагикомедии, что волей судьбы (и/или сочинителя) была разыграна в декорациях оккупированного гитлеровцами Киева. Почти — потому как безвкусица остается безвкусицей, а название — далеко не единственная оплошность Гиршовича. И уж точно не случайность.

Думаю, что Гиршович своим заголовком гордится — как гордится изобилием литературных, музыкальных, культурно-исторических и прочих реминисценций, интеллектуально-политическими наворотами, стилевыми ужимками в духе скверно понятого Набокова, типичными кухонными мудрствованиями и натужным автокомментарием, где непонятливому читателю разъясняется, какое именно интертекстуальное богатство таится за той или иной фразой или сценой. Автокомментарий этот хитро изукрашен детскими «ошибками». Разумеется, профессиональный музыкант Гиршович знает, что в Четырнадцатой симфонии Шостаковича звучат стихи Кюхельбекера, а не его лицейского однокашника и друга Дельвига. Знает, но лепит глупую неправду. Наверно, для того, чтобы критик ее ниспроверг. А писатель удовлетворенно потер руки: не понимают, дескать, моей тонкой игры — куды им…

А я и впрямь не понимаю. Не понимаю, почему сочиненный юной героиней рассказ повторяет эпизод из «Белой гвардии». Не понимаю, зачем нужна «соименность» нацистского чина, в которого приходится стрелять другой героине (матери помянутой выше), и возлюбленного ее дочери (первый носит фамилию «Ансельми», второй — имя «Ансельм»; «Золотой горшок» Гофмана, естественно, обработан по первому разряду). Не понимаю, зачем введена другая рифма имен: мужественный, добрый и благородный священник о. Лаврентий предстает новым воплощением шекспировского патера Лоренцо. То есть вообще-то понимаю: киевлянка Паня (ее отец, о котором девушка ничего не знает, был евреем, что становится одной из пружин сюжета) и русский по происхождению солдат вермахта Ансельм прямо уподобляются чадам двух равноуважаемых веронских семей. Ну а если б этой проекции не было? Если б не цитировался Шекспир, а священника звали как-то иначе? Что изменилось бы в истории любви наивных юнцов, разрешившийся отнюдь не по-веронски, а трагически счастливо — соединением в эпилоге, «после всего» (окончания войны), когда и читатели, и сами герои решили было, что все и навсегда кончилось? Счастье младой четы, во-первых, оплачено забвением прежних зол и бедолаги-матери, пошедшей на теракт и последующее самоубийство ради спасения дочери, а во-вторых, нарочито невероятно, то есть обеспечено откровенным спасительным вмешательством всевластного автора. Ход сильный — и сюжетно, и психологически, и, пожалуй, в плане философском. К чему тут веронские бубенчики? Да чтоб звенели! Но великая трагедия Шекспира написана совсем о другом — став еще одним «прибамбасом» она только мешает решению писательской задачи.

Таких орнаментальных причиндалов, призванных, с одной стороны, показать, что автор «не хуже вас, цирковых» (да кто бы сомневался!), а с другой, обеспечить «барочность» письма (Киев же! валятся сами в рот галушки, они же — цитаты), в романе превеликое множество. Будь Гиршович просто любителем плетения словес (и философем), тут бы и остановиться. Вернее, не писать рецензии вовсе. Если кому-то кажется, что киевская трагедия (чудовищный клубок неразрешимых украинско-русско-еврейских противоречий при зареве битвы двух зверских тоталитарных систем) не достаточно впечатляет, коли не впрячь в нее сексуального маньяка, то о чем толковать? Меж тем у Гиршовича оперный режиссер жаждет любви втроем — с матерью и дочерью, ради чего и шантажирует старшую героиню, напоминая ей, от кого она свою красавицу родила. По-моему, живописать это слюноотделение (да еще расцвечивая его набоковскими узорами, да еще объясняя в комментарии, какой Лолитой здесь припахивает) пошлость не меньшая, чем сами мечтания дирижера. А это — мотор сюжета. Действительно, страшного: отчаявшаяся мать (вообще-то, развеселая давалка, недаром аккомпаниаторшей в Опере служит) находит единственный выход из безвыходного положения: обращается за помощью к подпольщикам. Помогли. (Кошмарно.) Долг платежом красен — ей предлагают (так, что не откажешься) пристрелить в Опере (как Столыпина) нацистского начальника.

К финалу роман набирает не только сюжетную, но и смысловую энергию. Гиршович ведь понимает, что такое «война», «террор», «страх». Или «музыка», «сострадание», «отчаянье». Или «Киев», «Опера», «Шуберт», «Гоголь»… Понимает — и, словно не веря себе, продолжает умничать, модничать, ерничать. Губя книгу, от которой в иных местах дух захватывает, в иных — глаза слипаются, а в иных — плюнуть тянет. Вот и выходит «почти».

Чего простить невозможно (при всем желании, а оно есть!), так это комментария к словам «Оккупацию Киева никто не любит вспоминать…». Гиршович глаголет: «Всем памятен “Бабий Яр” А. Кузнецова — книга, чье главное достоинство состоит прежде всего в факте ее написания». Фраза корчится, противясь бездумному барскому высокомерию автора: так писать об ушедшем собрате, заставившем советский люд узнать, что же творилось в Киеве и Бабьем Яре, о рано умершем человеке с изувеченной судьбой — стыдно. Любому. А если это позволяет себе даровитый и вроде как пестующий совестливость литератор, стыдно вдвойне.

Андрей Немзер

24.06.2005.


[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]