начальная personalia портфель архив ресурсы

[ предыщущая часть ] [ содержание ] [ следующая часть ]


”По-настоящему трагична свобода“

Противостоять тоталитаризму можно было не изнутри (как то пытались делать «шестидесятники»), а только будучи вне его норм и структур, вне всей его парадигмы, то есть находясь в иной системе координат, в другом контексте.

Происходило же совсем иное — адаптация исторического наследия к уровню советской интеллигенции. Вот один пример.

Появление во второй половине шестидесятых годов романа «Мастер и Маргарита» пришлось очень кстати и не случайно вызвало восторженный отклик у читающей публики. Владимир Лакшин, помнится, даже написал, что евангельские истины выражены в этой книге точнее, чем в Евангелии.

Успех «Мастера и Маргариты» был обусловлен не только «метафизическим голодом» интеллигенции, но и содержащимся в книге обоснованием возможности (если не благотворности) сотрудничества с сатаной (выведенным Булгаковым хотя и циничным, но все же — или именно поэтому — мудрым и обаятельным). По душе шестидесятникам пришелся и финал романа, из которого следует, что бывшее можно сделать не бывшим.

Подобного рода манипуляциями с историей занимались служащие министерства правды из романа Оруэлла «1984». Однако же даже сегодня, когда [177] Оруэлла прочитали многие, такие аналогии никому в голову не приходят. Как мало кто задумывается и над тем, что даже не во власти Бога, способного простить любого преступника и негодяя, сделать бывшее небывшим и снять тем самым с человека личную ответственность за жизнь и историю. И лишь дьявол может создать иллюзию избавления от ответственности.

После XX съезда людям, никогда не знавшим свободы, живого, полноценного бытия, не знакомым с христианскими основами культуры и этики, могло казаться, что страна вот–вот станет цивилизованной и свободной.

Но, конечно же, ни о каком гуманном, свободном, гражданском обществе не могло быть и речи, поскольку человек по-прежнему рассматривался не как самоценный, полноправный субъект истории, но как объект, лишенный самостояния и подлежащий непременной опеке и управлению со стороны тоталитарной власти. Несколько изменились лишь способы этого воздействия. Впрочем, когда требовалось, большевики и применением грубой силы. Особенно в отношениях с внешним миром.

Послесталинская активизация советской внешней политики ознаменовалась созданием Варшавского пакта и вторжением в Венгрию. Затем последовало решительное вмешательство в ближневосточный конфликт, вмешательство в дела ряда африканских и азиатских стран. Хрущев принялся расширять коммунистический мир аж до Египта и Кубы.

Что же до внутренней политики, то здесь все оказалось куда проще. Началась новая волна разрушения и закрытия храмов и массовых гонений на верующих. А интеллигенцию (молодых шестидесятников), в общем, по-настоящему и даже репрессировать не потребовалось.

Были, правда, еще и диссиденты. Но ведь значительная, если не определяющая, часть участников диссидентского движения идентифицировала себя в качестве наследников революционной демократии и являлась носителем революционно-демократического сознания, независимо от того, боролись ли (и борются) за «истинный марксизм» или за «истинное христианство».

Ведь они, даже будучи истовыми православными, сформировались в революционно-демократической парадигме, лишающей человека уважения к себе и к другим, запрещающей ему участие в общественной жизни и в истории.

Да, именно в истории. Если христианство признает за человеком право на со-творение мира и на участие в истории, то есть право исторической субъектности, то коммунистическая утопия, претендуя на перетворение мира, на творение заново истории, лишает человека воли перед лицом магических «исторических закономерностей».

И не только коммунистическая утопия.

В первой части книги говорилось о статьях протоиерея Георгия Флоровского, написанных в 1928 году. В них анализировалось то отношение к истории, то понимание человека в истории, которое, создало метафизические предпосылки [178] утопизма. Отец Георгий, повторю, писал об «институционализме» (именно в кавычках) утопического мышления, ведущего к вере «в независимый и самодовлеющий характер социальных форм, в учреждения».

В учреждения, а не в людей. Тоталитаризм по сути своей безличен, несмотря ни на какие «культы личности».

А это означает отказ от любой позитивной работы, кроме улучшения «учреждений». Надежду на то, что немного улучшив институты, можно добиться колоссального прогресса. Автоматически, обезличенно.

Учреждения же, институты «улучшаются», как правило, революционным путем.

В том же 1928 году Флоровский написал статью и об «евразийском соблазне», своего рода интеллектуальном резерве большевизма. Дело ведь не в ставших известными чекистских связях видных евразийцев, а в том, что в их абсолютизации исторических традиций и географических условий также не находилось места свободной человеческой личности, творящей историю. В этом отношении духу евразийства ближе всего была геополитика, ставившая во главу угла не антропогенные, а природные факторы политики. Но ведь в современном мире с его информационными технологиями и коммуникационными достижениями определяющими становятся именно антропогенные воздействия на политику.

Отцу Георгию удалось обнаружить внутреннее противоречие и утопической революционности, и евразийской подчиненности внешним обстоятельствам. Вопреки кажущейся человеческой активности, коммунистическая революция могла иметь успех лишь при условии превращения человека в безликое пассивное существо, принимающее новое только потому, что оно институционально навязано, а главное потому, что оно — новое. Флоровский же утверждал право человека на неприятие нового не во имя защиты старого, а во имя вечного.

В определенной степени статьи Георгия Флоровского (тогда еще не священника) могут рассматриваться как своего рода толкование известных слов преп. Серафима Саровского о сатане как первом революционере. Разумеется, в интеллигентской среде слова эти понимались исключительно в качестве «идеологического обоснования» самодержавного охранительства. Между тем они имеют отношение к политике лишь постольку, поскольку в ней актуализируются (или не актуализируются) некоторые потенции человека как существа метафизического.

Еще до большевиков и советской власти в русской образованной среде отношение к революции определялось ее пониманием как явления, раскрепощающего человека, делающего его свободным. Однако исторический опыт доказал, что революция — это крайняя степень несвободы. Прежде всего потому, что предъявляет человеку требования, превышающие его возможности. Самая большая ловушка даже не в подчинении роковым «закономерностям [179] истории», а в радикализме и последовательности моральных критериев революционеров, самочинно «очищающих мир от скверны», накопившейся за годы существования этого мира в истории.

Неприятие истории, лежащее в основе революционного мышления, начинается на обыденном уровне, хотя имеет порой глобальные последствия. Катастрофические, естественно.

Нет никакого противоречия и в том, что неприятие истории находило и находит выражение в суеверной абсолютизации исторических закономерностей, традиций, условий. Все эти мыслительные конструкции преследуют только одну цель — отчуждение человека от истории путем деперсонализации исторического сознания. То есть его дехристианизации.

Революционный демократизм тоталитарен. И является частью политической культуры тоталитаризма. Те, кто становится оппозицией в нынешней России, не могут ограничиться критикой тех или иных действий власти (которая, напомню, не ограничила ни свободу слова, ни свободу выезда, ни экономические свободы), но встает на путь тотального отрицания существующего порядка. Диссидентское движение было зеркальной копией, двойником тоталитаризма, как некогда революционная демократия — самодержавия. В начале века об этом двойничестве писал, в частности, Дмитрий Мережковский, назвавший революцию размороженным самодержавием, а самодержавие — замороженной революцией.

И ведь действительно так. Оппозиционность как форма жизни и самопознания, диссидентская истеричность, наконец, терроризм как злокачественная (потому что вместе с другими) форма суицидальности — все это в сущности проявления рептильности, признание абсолютной внутренней зависимости от внешних обстоятельств. Той самой зависимости, которая имманентна атеистическому сознанию. Бунт — путь наименьшего сопротивления.

Ни в революции ни в самодержавии, ни в диссидентстве ни в тоталитаризме не было свободы, потому что не было веры в Бога.

Шатобриан писал: «Христианство — самая философическая и самая разумная оценка Бога и творения; оно объемлет три великих закона вселенной: закон божественный, закон нравственный, закон политический; закон божественный — единство Бога в трех ипостасях; закон нравственный — милосердие; закон политический — свобода, равенство, братство». Третий, политический, период христианства, период свободы равенства и братства он считал только–только начинающимся в те годы, когда он жил, — в первой половине прошлого столетия.

Свобода, равенство, братство — великие принципы. Но их осознание, провозглашение и утверждение были бы невозможно без веры, надежды и любви. Не может быть братства без любви, равенство людей есть естественное следствие того, что им нужно гарантировать право на надежду. Вера в Бога подразумевает свободу. Революционная демократия, и большевизм пытались [180] заменить эту веру верой в человека, общество, закономерности. К язычеству возвращал фашизм. Из безбожного шовинизма вырастал и вырастает милитаризм.

Cтопроцентно негативная позиция по отношению ко всему, что происходит в стране, является реакцией на позитивные сдвиги в российском обществе, на определенную общественно-политическую стабилизацию, от которой выиграли далеко не все. Но надо иметь мужество и признать очевидное: тоталитаризма больше нет. В новых условиях приходится искать иные, более сложные формы социального самоутверждения — не в противостоянии власти, не в стремлении создать «общество диссидентов», а в социальном творчестве. Просто — в труде, простите за банальность, но ведь не всякая банальность — пошлость.

Уместно вспомнить, что еще во времена несвободные отец Александр Мень, говоривший про себя: «Харизмы «обличительства» у меня никогда не было», — призывал своих духовных чад не поддаваться соблазну «антисоветского снобизма» и просто работать.

Внешняя свобода пришла к людям, внутренне несвободным, которым не понять простую формулу протоиерея Георгия Флоровского: «Вера есть опыт свободы». Но ведь существо перехода к Новому времени, существо модернизации, существо формирования наций заключалось именно в утверждении принципа внутренней свободы человека, персонализма веры.