начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале

[ к содержанию ] [ следующая статья ]


“Я требую от власти ответственности!”

Беседа с главным редактором “Художественного журнала”
Виктором Мизиано

Вадим Руднев. Витя, помнишь некоторое время назад, когда только что начали бомбить Белград, ты сказал, что это — конец европейской социал-демократии. Что ты понимаешь под концом демократии?

Виктор Мизиано. Готов поделиться одним наблюдением. Оно имеет отношение к тому закономерному вопросу, почему безусловное большинство мыслящего класса здесь, в России, единодушно в негативном отношении к натовской интервенции, в то время как у Западной интеллигенции такого единодушия нет. Более того, в Европе левый истеблишмент является не просто сторонником, но и проводником и осуществителем всей этой истории. Кто, собственно говоря, самый большой энтузиаст этой истории в Германии? Это даже не социал-демократ Шрёдер, а Йошка Фишер, лидер зеленых. Кто взял на себя ответственность за это политическое решение в Италии? Массимо Д’Алема, бывший главный итальянский комсомолец! А от них, чем дальше вправо, тем больше недовольных. Мне кажется, что ключевой здесь является проблема соотношения формального закона и нравственного принципа. Западная левая интеллигенция — на то и левая, что сохраняла верность идее революционного преображения мира. Свой исходный импульс нынешнее поколение западных политиков обрело в 1968-м годе, в баррикадах, в идее революционного переустройства, в идее, что нравственные принципы выше закона. В то время как для России 68-й год — это протест против ввода войск в Чехословакию. Следовательно, для русского мыслящего класса альтернативный общественный идеал не узнавал себя в идее преображения мира, а наоборот принял формы правозащитного движения, т.е. от власти требовали — помнишь эту диссидентскую риторику? — “соблюдать статьи собственной конституции, соблюдать тот закон, который она сама провозгласила”. За годы революционного насилия у нас сформировалась острая аллергия на саму практику использования насилия для решения любых социальных и политических проблем. Ведь обрати внимание, что у нас сторонниками “бомбистов” являются по преимуществу те, кто в свое время наиболее пылко приветствовал расстрел Белого Дома, т.е. есть известная преемственность в апологии насилия как средства принудительной вестернизации.

В. Р. (с сомнением) Интересно.

В. М. Представь себе, что “бомбисткой” стала Сьюзен Зонтаг.

В. Р. И Рорти.

В. М. И Рорти. И Деррида!

(тягостное молчание)

В. М. Но самое интересное, что эта идеология, которая привела в конечном счете к бомбежкам НАТО, формировалась и кристаллизовалась не в чем ином, как в идее политической корректности. И то, что вышучивалось интеллигентами здесь, является интеллектуальным мейнстримом на Западе, особенно в англосаксонских странах. А что такое политическая корректность? Это значит — перестроить установившуюся систему социальных отношений. Что такое феминизм? Это значит — перестроить всю систему гендерных отношений. Разумеется, российский мыслящий человек отождествляет себя с ценностями терпимости, уважения чужих взглядов и т. д. А потому среди нас вряд ли найдется кто-либо, кто поднимет руку в защиту Милошевича. Но при этом история российской общественной жизни воспитала в нас некий нравственный протест против любого жесткого табуирования социальных практик.

В. Р. А как ты это связываешь с политкорректностью?

В. М. Ведь идея политической корректности предполагает чрезвычайно нормативный тип социальной практики. То есть речь идет не просто о терпимости, не просто о том, чтобы каждому воздать по закону, не просто деконструировать укорененные в повседневных ритуалах формы социального насилия, но речь идет и о том, что вменяется очень жесткое табуирование того или иного политического жеста, того или иного языка. И эта жесткая социальная практика навязывается другим любыми средствами. Например, в Америке сразу бросается в глаза — это, навязанное феминизмом, табуирование проявлений женской сексуальности и мужской галантности. И эта система нормативных ценностей оказывается превыше законодательства. Вспомни случай Лорены Боббит. Муж домогался от жены отправления ею супружеских обязанностей, ей это надоело и она отрезала ему пенис. И политкорректный суд ее оправдал. Вот почему Жижек говорил о политкорректности как о новом фашизме. В самом деле, морализм Блэра экстатически говорящего о нравственной чистоте Новой Европы, отдает фашизмом, отдает идеей нравственных чисток как средства борьбы с этническими чистками.

В. Р. С этим ты и связываешь конец социал-демократии?

В.М. С этим, а еще и с тем, что все эти молодые политкорректные политики — чудовищные циники! Ведь на самом деле, будь Милошевич немного политкорректнее, попросись он в НАТО, в Совет Европы, как его хорватский альтер-эго, то его бы никто не тронул. Он бы выдавливал албанцев, как хорваты — сербов или турки — курдов, и никто бы не обращал на это внимания. Да они не меньшие циники, чем наши чубайсы и березовские. Ты знаешь, как в Англии называют Блэра? Yuppiewar!

В. Р. Какое противоречие. Демократия, доведенная до абсурда: идея, что каждая личность свободна во всех проявлениях, приводит к насилию. Тогда и война Севера и Юга может быть рассмотрена ретроспективно в терминах политкорретности.

В. М. Кстати, Жижек упрекал политкоррекный дискурс не только в фашизме, но и в расизме. Он обратил внимание, что, если белого человека можно упрекать в расизме, то черного эта мораль не склонна осуждать, к примеру, за проявления антисемитизма. Иными словами, вся эта идеология строится на сохранении WASP’а (т. е. белого, англосакса, протестанта) исходным модулем человеческой субъективности. Другой этнитизируется и этим унижается в новых формах. В современном же политическом контексте это принимает формы этнитизации сербов, Восточной Европы, этнитизации России, наконец. Обрати внимание, что процессы, которые происходят ныне в нашем регионе, понимаются как переходные (transition), т. е. двигающиеся от некой точки, заведомо ущербной, к другой, аксиологически несомненно высшей. При этом вожделенная высшая точка понимается как усредненная западная нормальность, а Восток только двигается к ней. Запад же при этом как бы сохраняет стационарность и метафизическую недвижимость в своем совершенстве. Запад отказывает самому себе в переходной динамике, он отказывается признавать, что процессы этого так называемого глобального мира, обладают некой общей логикой. Лишая нас права на полноценность, права того, что актуальный восточно-европейский опыт обладает универсальным статусом, он его этнитизирует, т. е. сводит к статусу некой региональной партикулярности. Самое парадоксальное в том, что восточные интеллектуалы сами торопятся с этим согласиться. Они сами априорно принимают превосходство Запада, они сами торопятся признать свою вторичность. Ведь с чем связана фрустрация в актуальном мыслящем классе — так это с тем, что они не могут совместить происходящее с привычным для себя представлением об интеллектуальном и нравственном превосходстве Запада. Мыслящий класс в России привык считать себя агентом Запада, а ныне понимает, что его просто кинули. Что Центр отключил рацию и не выходит на связь. У нашего интеллектуала сформировалось некое табу на критическое восприятие Запада, так как подобное позиционирование воспринимается им как протаскивание почвеннической идеи об “особом пути России” и т. п. Он привык смотреть на самого себя глазами Запада, он в результате есть не столько другой, сколько другой другого. Отсюда и все эти разговоры, что Запад, конечно, допустил ошибку, но не надо вставать на антизападные позиции, не надо рвать с Европой. Проблема сегодня для меня сводится к следующему: принять подобную логику, значит отказаться от своего естественного цивилизационного права на то, чтобы считаться Европой. Ведь ради чего бомбят Югославию? Чтобы перекроить карту Европы, чтобы лишить Восток права считаться Европой. Мы же должны наоборот оспаривать наше суверенное право быть Европой, будучи при этом такими, какие мы есть. Все — и Гулаг, и Сталин, и научный коммунизм и т. д. — это такой же европейский опыт, как и Освенцим, и Алжирская война, и Муссолини на балконе и т. п. Ведь когда сегодня Милошевича (с исторической точки зрения совершенно некорректно) отождествляют с Холокостом или когда используют термин “русский фашизм” — это ведь не что иное, как попытка списать все эти исторические пороки на Восток. И фашизм, и Холокост — это западные изобретения! У них на это право копирайта. Что это, как не историческая чистка, подсознательный перенос своего симптома на другого? Запад стремится нивелировать тот факт, что исторический опыт нашего региона — это опыт модернизации, что это его другая модель, иная его версия, причем показавшая на известных этапах свою эффективность. Вот зачем нужна этнитизация — чтобы лишить нас права на современность. Еще раз повторяю, правильная стратегия для восточного интеллектуала — это не впадать в фрустрацию, что Европа для него недостижима, а бороться за свое право быть европейцем, оставаясь самим собой.

В. Р. Меня все равно шокирует, что левые и правые у нас — Зюганов и Гайдар — объединяются на почве ненависти к НАТО и любви к братьям-славянам. По-моему, это какой-то тупой шовинизм. Тебе не приходило это в голову?

В. М. Мне не приходило это в голову по одной простой причине — я не антикоммунист.

В. Р. Я знаю.

В. М. Мне кажется, что это объединение — признак некоей демократической консолидации, того, что политики способны, как бы это сказать, не пугаться ситуации некоторых совпадений в оценке тех или иных конкретных событий, хотя отправные точки у них по отношению к оценке этих событий совершенно разные. Это и есть пример работы политических механизмов — альянсов, тактических союзов и т.п. Это и есть демократия в действии.

В. Р. Хорошо, Витя, а попробуй объяснить, что это значит, что интеллектуал в России не является антикоммунистом. Ведь у нас в России такой позиции не понимают. Как говорит Саша Иванов, “в России левый дискурс не проходит”, имея в виду свои попытки изданий левых западных мыслителей.

В. М. Признание, что “левый дискурс у нас не проходит” — это обратная сторона слабости мыслящего класса в России. Левый дискурс — это стержневой опыт западной интеллектуальной мысли. Причем это — тот самый дискурс, который и гарантировал русскому опыту принципиальное значение, его исключительное цивилизационное место в нашем столетии. Неспособность российского мыслящего класса понять эти процессы — есть обратная сторона его готовности самого себя этнитизировать. Как сказал индийский премьер, приехав в Россию в разгар Балканского кризиса: “Вы сами не понимаете, как вы сильны!”. Так и это: “Вы сами не понимаете, как вы много значили для Запада!”. С другой стороны, если рассматривать систему российской жизни последнего десятилетия, то мое нежелание вписываться в логику примитивного антикоммунизма, связано с тем, что именно этого хочет от меня власть. На чем, собственно, строится общественная динамика России последние десять лет? Строится она на диалоге, вернее, на бесконечно воспроизводящемся конфликте двух сторон: с одной стороны, коммунистической партии (единственной полноценной политической партии в стране) и персоны гаранта конституции, с другой стороны. Чем более сплачивается и разрастается коммунистическая партия, с ее тремя (или сколько их там?) колоннами, тем более гипертрофируется персонализированная президентская власть. То есть была создана жесткая дихотомическая система, пребывающая друг с другом в тайном сговоре: каждая заинтересована в другом и каждая не заинтересована в гражданском обществе и росте его политической зрелости. И мыслящий класс довольно бездумно принял эти правила игры, слепо доверившись власти, которая играет на его антикоммунистическом неврозе и тем самым выводит себя за рамки критического дискурса, накладывает на него табу. Ведь если отбросить зюгановскую риторику об “оккупационном” режиме и т. п., так ведь вся политическая критика коммунистов абсолютно справедлива или по меньшей мере разумна и компетентна. Но достаточно это признать, как ты неминуемо выталкиваешься в амплуа совков-ностальгиков, в компанию старушек перед музеем Ленина. Моя позиция заключается в том, чтобы выйти из этого дихотомического порочного круга.

В. Р. Надо просто различать наше психологическое восприятие современных коммунистов и, так сказать, исторических коммунистов — Сталина, ГУЛАГ и все прочее. И вообще, поскольку ты все-таки не ответил на мой вопрос — что значит, что ты не являешься антикоммунистом, то я на него сам попробую ответить. Ты понимаешь, что с точки зрения формальной логики два отрицания равноценны утверждению. То есть предложение “Я не являюсь антикоммунистом” тождественно предложению “Я являюсь коммунистом”. Что в твоем случае очевидно не так. Думаю, что ты апеллируешь не к формальной логике, а скорее к столь ценимому тобой Гегелю.

В. М. К Гелелю или к деконструкции. Есть два политических мифа, в которые я не верю. Я не верю в миф “холодной войны” (во всяком случае, в том, как сейчас ее принято преподносить), так как это была не только конфронтация, но и партнерство, пристальное и во многом восхищенное присматривание друг к другу. Продуктивность этого диалога очевидна сегодня как в контексте Балканской войны, начавшейся как раз тогда, когда это партнерство кончилось. Второй же политический миф, это демиургическая реформаторская роль Ельцина и “гайдаровских мальчиков”. Ведь, в сущности, конец коммунизма есть не что иное, как выбор коммунистической номенклатуры, в какой-то момент она сделала выбор рыночного развития со всеми вытекающими отсюда последствиями — демократией, либерализмом, свободой печати и т. п. Почему мы должны за это целовать руки Гайдару или Чубайсу, этим, в сущности, просто наемным работниками, менеджерам, которые лишь сделали то, что им было приказано (я уже даже не обсуждаю, хорошо они сделали или плохо). Далее, если мы признаем, что уже десять лет существуем в поле парламентской демократии, если мы — представители мыслящего класса — признаем свою особую восприимчивость к демократическим ценностям, то почему мы забываем о них, как только речь заходит о коммунистах. Ведь они активнейший и полноправный член демократического процесса в России, как крупнейшая политическая партия страны они ее соавторы. Почему у нас не формируется рефлексирующий субъект, способный не просто отождествить себя с одной из сторон, а отстраненно вести диалог с политическим процессом?

В. Р. Хорошо. Тогда встают два вопроса. Первый. Я, например, не понимаю, как на мне сказалось давление этой биполярной структуры. Вообще ведь дуальные модели, как показали еще 20 лет назад Лотман с Успенским, для русской культуры имеют универсальный характер. В православии, в отличие от католичества, нет Чистилища — только Ад и Рай. Я не понимаю, что бы изменилось в мой судьбе, твоей, вообще людей, которые вполне комфортно себя чувствуют в настоящей ситуации, если бы не было, как ты говоришь, этой биполярной структуры.

В.М. Мне эта власть не дала ничего.

В. Р. “ХЖ”.

В.М. Если быть объективным, то “ХЖ” создал я сам с группой энтузиастов (тобой в том числе). Я же имею в виду иное, я имею в виду результаты, которые производны от власти, от ее воли. Я ведь говорю даже не о деньгах, статусе, не об ордене в петлицу. На протяжении всех этих лет я не чувствовал никакой прямой обращенности власти к себе. Власть эта — увлеченная приватизацией, выборами, кредитами и их перераспределением — ни разу не дала мне понять, что то, что я делаю, имеет какое-то отношение к ее интересам, что это обладает для нее некоторой значимостью, что я и моя деятельность пребывает в русле тех преобразований, которые она проводит.

В. Р. А это должно быть?

В. М. Это безусловно должно быть. Это должно быть в обществе, которое называет себя демократическим, и особенно в обществе, которое называет себя строящим демократию. Власть, которая берет от общества мандат на проведение преобразований, не может не быть моральной. Мораль в данном случае это политическая категория. Я имею в виду не харизматическую и патриархальную мораль, а мораль современную, главный атрибут которой — это вменяемость действий власти, прозрачность ее проекта. Нынешняя же власть к современности не имеет никакого отношения, это, в сущности, регресс к абсолютизму, к выстраиванию своей неподконтрольности на противостоянии двух приблизительно равных в силе политических и общественных сил. Она постоянно воспроизводит себя и не нуждается ни в какой реальной интеллектуальной поддержке — и ей этот диалог не нужен. Ей не нужна никакая идеологическая и культурная легитимация, никакая интеллектуальная экспертиза. Она смотрит на нас с неприязнью, все наши хрупкие структуры — нищие “Логосы”, “ХЖ” и т. п. — все это элементы автономной жизни общества, симптомы его самоорганизации. В моем профессиональном цехе — в художественном мире, я с этим сталкиваюсь совершенно наглядно. Эта “художественная власть” абсолютно самодостаточна: культурбюрократы ездят по миру за казенный счет, потрясают всех своей некомпетентностью и безответственностью, пьют и гуляют на вернисажах. Я от этих людей не получил ничего, кроме оскорблений и припадков черной зависти. При этом механизм неподконтрольности этой власти воспроизводит в себе общие механизмы: вместо Зюганова с Макашевым указывают на Церетели, приговаривая: “Да, мы безответственны! Да, коррумпированы! Да, ничего не делаем! Но, по крайней мере, мы не Академия Художеств”.

 В. Р. Ты знаешь, мне кажется, у нас все немножечко по-другому. Нет ощущения, что должна быть какая-то филологическая или философская власть. Есть какие-то фонды, кому-то повезло, кому-то нет, у нас скорее ощущение удивительного маразма, развивающегося в геометрической прогрессии, то есть сугубо психологические факторы, а того, чтобы, скажем, кто-то не давал чего-то кому-то, не знаю...

В. М. Вадик, интеллигенция у нас счастлива тем, что ее просто не трогают. Они счастливы убогим радостям — съездить в Париж, почитать лекции в Америке, перехватить грантик в Соросе, получить подачку от Гусинского, почитать Деррида на русском языке. У мыслящего класса в Росси нет никаких социальных амбиций: он такой же банкрот, как и наше государство. Это интеллектуальный дефолт. Имея за плечами столь колоссальный опыт, такую историческую катастрофу, да здесь только поворачивайся, сколько надо сказать, и сделать, и написать. Написана ли за эти годы хоть одна книга с большой буквы, раздалось ли хоть одно высказывание? Только споры, кто лучше переводит Ролана Барта! Здесь не возникло фигуры социально реактивного и критически мыслящего интеллектуала. Типа Бурдио, Чомского или Жижека, если брать пример не с Запада, а с Востока. Интеллектуальных же типажей здесь два — аутист и тусовщик. Один погружен в чистую дискурсию, а другой просто бегает и перехватывает — там грант, здесь коктейль, тут знакомство с американским профессором и прочее. Кто-нибудь смог здесь поставить диагноз Балканскому кризису? Раздался ли на интернациональной сцене голос России? Или Черномырдина вполне достаточно? Интеллигенция ничего не говорит. И ее никто и не спрашивает.

В. Р. Но можно ли за это винить? Ведь это же нечто вроде обсессивного невроза.

В. М. Я не большой специалист в психоанализе, но я точно знаю, что, если человеку не дано выбирать, быть ему невротиком или нет, то симптом он себе выбирает сам.

В. Р. Ну, будем надеяться, что в России найдется наконец такой Психоаналитик, который этот невроз излечит.

В. М. Будем надеяться. 

14 мая 1999


[ к содержанию ] [ следующая статья ]

начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале